"Я как взглянул на полковника, – рассказывает Билис, – так даже сердце вздрогнуло: вот, думаю, Россия".
Действительно, кто встречал Махина, это очень понятно: Махин – старовер, сохранивший все черты и стать Аввакумовой России, и если надеть на Махина стрелецкую шапку, не надо и гримироваться, – живой памятник, Москва XVII века.
"С Фёдора Евдокимовича все и началось: он крестный моей русской галереи".
В первый же день Рожества, не откладывая, Билис сидел в отеле на Конвансион и рисовал Махина. Лебедев зашел поздравить Махина. Познакомились. И на следующий день Билис сидел на Данферрошеро, рисовал Лебедева.
И потянулись с Данферрошеро дороги, и в Париже и за Париж – в банлье: Кламар, Ванв, Мэдон, Булонь. Билис, вычистив свою аргентинскую трубку и туго набив французским капоралем, с утра отправлялся с альбомом на русскую работу, уверенный, что Лебедев бывший министр, только вовсе не морской, а путей сообщения.
За месяц были нарисованы двенадцать портретов: музыканты, художники, философы, писатели и персоны, всем известные, как Чижов, Емельянов, Макеев, Пытко-Пытковский, Бахрах.
С Куковниковым было и занятно и ответственно. На сеансе присутствовал самый единственный англичанин Жорж Репей, который встречал Билиса в его первый парижский день на Пляс де ля Конкорд. Этот Репей затеял перевести басни Куковникова на английский. Сеанс – час и двадцать минут. И за этот час, объясняя англичанину "темные места", Куковников поднял такое басенное тло, Билис и Репей помирали со смеху. От портрета все в восхищении.
И, как всегда бывает в "плановых делах", не обошлось без приключений. Билис, нагруженный портретами, спешил на свою выставку, и автомобиль наскочил на автомобиль, в котором сидела дама, выехавшая в первый весенний день прокатиться в Булонский лес. Дама отделалась ахами и приятной встречей, а Билис, заглядевшись, угодил носом в железный подрамник и очнулся только в госпитале.
Портрет "залесного аптекаря" Семена Судока и портрет Ивана Козлока нарисованы после "аксидана", когда из-под повязки, скрывавшей лицо, смотрели на натуру два, единственно уцелевших, пристальных глаза потерпевшего, но неунывающего художника, – то ли еще бывает на белом свете!
4. Простокваша
Одна из самых характерных черт А. А. Корнетова: бережливость. Москва и Петербург, а стало быть, вся Россия, да и в нынешней СССР у старожил – "глав и оснований" русской земли, памятен Корнетовский веревочный клубок, выросший к 1917 году в астраханский арбуз.
Смеялись: какие пустяки – и зачем такой огромный – из обрывков составленный, растущий со всякой завязанной покупкой. А как пришла нужда, в годы всеобщего учета, вспомнили: "цел ли клубок?" – "Целехонек!" – И потянулись к Корнетову: одному дай кончик, другому намотку, третьему хоть обрывышек – клубок и пошел в ход.
И в Париже – за десять лет – все мы его хорошо знаем: веревка французская, – русской и на разводку не осталось, разве берлинской кое-где пропущено инфляционной, – клубок растет.
За десять лет Парижского быта установилось и вошло в поговорку: есть кофе "Петушковский" – спитой кофе; есть чай "Унковский" – знаменитый африканский доктор с самим Николаем Александровичем чай пил, но в заварке не перенял Бердяевской пропорции: чай-бурда, напоминающий и цветом и вкусом слабительную травку – thé Garfield; и есть "Корнетовская" простокваша.
Выбрасывать скисшееся молоко рука не подымается: сам Корнетов простокваши не ест, но знает, что среди знакомых есть большие любители. Вот он ее и копит, как веревку: слой за слоем – и получается крепь и острота невообразимая. От времени простокваша уплотневает, верхушка ссыхается зеленоватой корочкой – такой горшочек, а влезло несколько литров молока, франков на десять. Не всякий выдержит. Бывали случаи молниеносные – жертвой пали кое-кто из молодых "философов", живущих в Кламаре.
Говорили, что этот соблазнительный корнетовский экстракт по действию превосходит подгорелое варенье: варенье с подозрительным шоколадным сиропом специальность Корнетова, а идет все от той же бережливости.
Корнетов варит варенье из гранбери, вроде нашей брусники, да займется чем-нибудь и забудет, и только тогда бросится на кухню, когда чад пойдет: тут он в кастрюлю воды бухнет, вскипятит и варенье готово. Много от этого варенья пострадало музыкальных имен: называли Балдахала, но я заметил, что Балдахала баранками соблазнить ничего не стоит, а на такое едва ли поддастся и, как ни уговаривай, ему всего ложечку облизнул и сыт; но кто оказался не подвержен, это П. П. Сувчинский, недаром слава – светящийся камертон, три блюдечка с верхом слизнул и хоть бы что. А что это за варенье, я испытал на собственном опыте: случилось в метро на Камброне, а мне на Итали надо, хорошо еще что был со мной Полетаев, он в этих делах вертел – "демаршер", а то, как говорится, не добежишь, проглотил я крепительную пилюлю и дотерпел.
Корнетов своего немецкого гостя угостил и простоквашей и вареньем, но Ганс Крейслер – у них дисциплина – попробовать не отказался, но не набросился, чтобы ахнуть зараз, и все обошлось благополучно.
И еще есть у Корнетова страсть – редкий разговор обходится – Византия. Непременно расскажет какую-нибудь византийскую историю. К чему-нибудь придерется: "вот, – скажет, – такое уж было в Византии!" – и начнется. Матерьял у него богатый: десять заграничных лет собирает книги о Византии – есть у него Шлюмберже, Диль, Васильев, Успенский, Кулаковский, нет только Крумбахера; и это мечта Корнетова – достать Крумбахера.
Разговор зашел о вероломстве и предательстве – тема злободневная. Достоевский говорит, что "человек деспот от природы и любит быть мучителем", а я добавляю – "и подлец", и это такое органическое в человеке, что и бороться с этим свойством зря.
Это и был повод для рассказа из Византийской истории. А кроме того память Шлюмберже – Густав Шлюмберже умер в мае 1929 года. Корнетов и вызвался рассказать историю, вычитанную из любимых книг своей Византийской книжной казны.
Братья
Есть страны, обреченные на страдание. Тысячу лет и больше Армения несет свой тяжкий крест. Но было время, когда трудами мудрости и веры Армения жила свободно и высоко. Был царь Гаджик: и пока он царствовал, страна работала и отдыхала, а умер, и все пошло прахом.
У Гаджика было два сына: Иоанн Смбат и Ашот. Царство перешло к старшему Иоанну, но Ашот был гордый и не хотел подчиниться брату. Ашот собрал недовольных Смбатом и обратился к Сенахириму Ахруни, царю страны, окружающей озеро Ван. Сенахирим послал Ашоту людей и денег, и Ашот выступил войной на брата. Долго тянулась война, никто не побеждал. Тогда армянский патриарх Петрос Гетадарец и грузинский царь Георгий вступили в спор братьев и войне был положен конец. Армению разделили на две части: Иоанн Смбат оставил за собой свою столицу Ани; Ашот взял ту часть, что граничила с Персией и Грузией. И был уговор: если умрет Иоанн, вся страна переходит к Ашоту, а если умрет Ашот, все достанется Иоанну.
Иоанн был крепкого здоровья и умирать не собирался. Что было делать Ашоту? – и он отправил посла к грузинскому царю сказать царю: "иди войной на моего брата". И когда грузинский царь вышел против Иоанна, Иоанн откупился, уступив Грузии три крепости. Ашот остался с носом, но не оставил своей мысли погубить брата. Ашот послал сказать Иоанну: "я болен, при смерти, не хочу умереть, не увидев тебя, прости и спеши ко мне!" Иоанн поверил. Но войдя в дом Ашота, понял и упал на колени, моля брата о милости. Ашот сказал: "царство твое переходит ко мне, а тебя я заточу в крепость". И тайно велит своему другу Анирату: "возьми моего брата, отведи в пустынное место и убей!" Анират поклялся, и с Иоанном пошел в горы. На пути вынул нож, но раздумал. "Ашот приказал тебя убить, я не могу сдержать клятвы, беги в свой город Ани, а я скроюсь у арабов в Двине, там меня и с собаками не сыщут". Иоанн стреканул в Ани, Анират к арабам. И опять остался Ашот на бобах. Но тут его история кончается, очередь за братом.
В те времена с востока подходило новое "безбожное" племя, в чьи руки через четыреста лет перейдет "богохранимый" Царьград. В Царьграде правил Василий Болгаробоец (976-1025) – болгарским пленным он велел выколоть глаза, оставив сотого кривым, чтобы кривой вел сотню ослепленных, и отослал пленных на родину. Между этим "болгаробойцем" и "безбожными" турками очутился Иоанн, как пойманный зверь. Чтобы найти защиту от турок, Иоанн послал Василию грамоту, нарушая договор, заключенный с братом Ашотом; "когда я умру, писал Иаонн, мой город Ани перейдет к тебе и к твоим преемникам, а не к Ашоту и его детям". А был этот город Ани из городов самый громкий, высоко в горах стоял он, десять раз по сту и одна каменными похвалами подымались к небесам Божии церкви, как когда-то московские сорок-сороков благовествующей России. Василий не дурак, грамоту припрятал, чтобы предъявить, когда умрет Иоанн. Но Иоанн был живуч и Василий не дождался, сам помер.
Царем сделался брат Василия Константин VIII (1025–1028), старый и слабый. Дни его были сочтены. Перед смертью он призвал армянского монаха Кирака, проживавшего в одном из бесчисленных монастырей в Царьграде, и передал ему грамоту Иоанна: "мне пора отойти в вечность, – сказал Константин, – и не время заниматься разбоем, возьми грамоту и отнеси своему царю и скажи, чтобы свое царство отдал своим преемникам". Кирак грамоту взял в обе руки, но нести к Иоанну и не подумал, а зашил ее в антиминс и оставил лежать в своей келье: на этой грамоте кое-что можно со временем заработать – бумага без тиража. И тут кончается история Иоанна, который ничего не знает и всех боится, только не Кирака, и о нем будет еще слово.
После Константина правил Роман III (1028–1034); о его последних минутах живописно рассказал Псел:
"Император собирался отпраздновать наше Общее Воскресение (Пасху) и в то же время готовился назавтра явиться на торжественный всенародный праздник. И так до рассвета он идет, чтобы выкупаться в одной из дворцовых бань, расположенных вокруг его покоев, и его больше не вели за руки и он не был близок к смерти. В веселом расположении духа он поднимался, чтобы вымыться и умаститься, очистить тело очистительными снадобьями. И так он входит в ванну, сначала тщательно вымыл голову и потом начисто вымыл тело. Его дыхание было легким, и он вошел далеко в ванну, которая была глубока по середине. И сначала он один плавал с удовольствием и двигался с легкостью, выплевывая воду и прохлаждаясь с большой приятностью, после чего некоторые из его свиты вошли в воду, чтобы поддержать его и отдохнул бы, как полагалось по обычаю. Сделали ли эти люди, войдя в ванну, что-либо недоброе с императором, сказать точно я не могу. Достаточно лишь того, что лица, которые сравнивают и сближают эти действия с другими, говорят, что когда император по своему обыкновению окунул голову в воду, эти люди надавили ему затылок и держали его под водой долгое время, и, оставив его так, сами вышли. Тело его, почти лишенное дыхания, поднялось на поверхность и покачивалось, как пробка. Немного отдышавшись, он понял в каком находится положении, и протянув руку искал кого-нибудь, кто бы ему помог встать. Один из присутствующих, видя его положение, смилостивился над ним, протянул ему руку, вытянул его из воды в самом жалком виде и, взяв на руки, перенес на койку. Тогда кто-то крикнул, и собрались другие люди и сама императрица без телохранителей, как бы под гнетом ужасной печали. Насмотревшись на него, она вышла, убедившись собственными глазами, что он не выживет. А он, испустив глубокий и тяжелый вздох, ворочал глазами; он не мог выговорить ни одного слова, но знаками и движениями головы объяснял желания своей души. Видя, что никто его не понимает, он закрыл глаза и быстро стал дышать, задыхаясь, после чего внезапно из его широко разинутого рта полилась черная сгустившаяся жидкость: прохрипев два или три раза, он испустил дух".
Когда в Пасхальную ночь – и выбрать же такое время для расплаты! – в Царьграде так жалостно помирал всеми покинутый Роман, Иоанн Смбат и в ус не дул в своем давно запроданном Ани, и грамота его, зашитая в антиминс, лежала себе полеживала в келье Кирака, и Кирак усердно молился над ней. И как только по смерти Романа взошел на престол Михаил IV (1034–1041), не мешкая – пришло-таки время реализовать бумагу! – явился Кирак во дворец и продал грамоту Михаилу. Осыпанный золотом, вознесся монах превыше св. Софии, и с его рук и из-под черной, теперь золотой мантии, сыпалось чистое золото. Этим и кончается история Кирака и начинается всеобщий "дерапаж" или по старине сказать "не одна-то во поле дороженька пролегала".
Через шесть лет умер Иоанн Смбат, и Михаил, как тогда-то Кирак, не мешкая, послал к его племяннику Гаджику, требуя на законном основании сдачи Ани и всего Армянского царства. И пошла потасовка. И так до бесконечности, как нет конца человеческой подлости, или и без всякой подлости, – "просто с дороги соскочил и безобразничаю, пока не свяжут".
Глава третья. Юнёр
В литературной парижской газете "Les Nouvelles Littéraires" есть такой иллюстрированный отдел – интервью "une heure avec…". Попасть в этот отдел все равно, что получить Нобелевскую премию, только совсем не надо во фраке перед шведским королем позировать, а сиди себе дома: на весь свет имя, издание книг обеспечено, А ведет этот отдел Frédéric Lefèvre – "лефевр", что значит, человек, знающий больше всех Ларусов: он все и во всем – историк, математик, философ и музыкант. Беседа ведется вопросами. И, что замечательно, сразу и не уловишь – очень тема сурьезная, а вчитаешься, и невольно приходит в голову, что в ответах знаменитостей есть что-то знакомое, когда-то читанное – "Сатирикон".
У Корнетова собрано "Les Nouvelles Littéraires" номер к номеру со смерти Барреса, со дня въезда Корнетова в Париж и памятной ночи, проведенной с чемоданами в "доме свиданий", куда с вокзала, проплутав по отелям впустую – "все занято" – завез его небезызвестный Иван Козлок.
Находясь в положении "шомера" и "питаясь сомнительными матерьялами", я этих "юнёров" достаточно начитался, днюя и ночуя в Булони у Корнетова. Из русских я не нашел ни Шестова, ни Бердяева, хотя они и числились в кандидатах на Нобелевскую премию, равно как и Осоргина с Алдановым, а попали только двое: Анна Хигерович ("Медведка"), эта "ветвь от ствола Толстого и Достоевского", по меткому определению одного из бесчисленных французских рецензентов, с которых спрашивать нечего, и Андрей Яковлевич Левинсон, художественный критик, известный как в России, так и за границей; ожидается Яша Шрейбер.
Я решил попробовать счастья: будут ли мои "юнёры" удачнее моих экономических газовых трубок или доведут до какой еще неизвестной, а по жгучести все превосходящей зоны – впрочем все равно, теперь я безработный, как метье, деваться мне некуда. Последняя моя надежда – перебили таки у меня и этот проект: "русско-эмигрантское похоронное бюро" – собственными глазами читал объявление в "Последних Новостях" и в "Возрождении"… "под руководством б. директора петроградского центрального похоронного бюро – при бюро имеется одежда на умерших, русский фасон гробов, монахини для чтения Псалтыря, заморозка умерших, отправка и приемка умерших во все страны света" – "Во все страны света!" – нечего тут и соваться: чтецом над покойником я могу, в факельщики тоже, а насчет заморозки… Так я и решился на "юнёр".
Корнетов не одобрил моего названия.
– Засоряете язык, – сказал Корнетов, – и притом "юнёр" совсем не подходит: с обозначением времени связывается таксировка, можно взять на час такси, и вообще в играх, а кроме того, французское "une heure" в этом смысле вовсе не равняется занятому или прогуленному часу, это так только "как говорится", а лучше назовите "полчаса с таким-то".
Городецкая предлагала свое "в гостях"… ну, а если знаменитость пожелает разговаривать в кафе? Африканский доктор советовал "визит".
– Ни в "гвоздях", ни "висит", – сказал баснописец Куковников, – "почесал" хорошо, но лучше "на два слова". Поезжайте в Комар, там живет "масло питателей" – большой матерьял.
Василий Петрович Куковников, как свойственно всем баснописцам, любил игру слов, а вовсе не подражал Джойсу, хотя и был большой поклонник и одолел "Anna Livi Plurabelle" по-французски.
Я совсем было согласился, но меня сбил Балдахал: по-русски, говорит, будто бы правильнее "на пару слов". Нет, возьму для заглавья "юнёр" – и звучит приятно и созвучно "iunior": как младший подымается в старшие, так с моей легкой руки, из моего "юнёра" прогремят знаменитости на все страны света.
Мне пришло в голову начать с критиков. От Корнетова я узнал, что в Париже четыре знаменитости: Гофман, Лебедев, Емельянов и Макеев.
Для проверки адресов я отправился по указанию Корнетова к моему тезке Семену Петровичу Судоку, известному под названием "залесного аптекаря". Судок составлял книжную хронику для газет и знал всех писателей. После уж мне открыли, что занимается он по преимуществу "ложной информацией" и, хотя делает все это исключительно для оживления рынка, сведения его давно нигде не печатаются; но тогда я ничего этого не знал.
Узнав, что я от Корнетова, Судок с необыкновенной готовностью вызвался помочь мне. И по привычке, должно быть, воображать вещи, события и имена несуществующие, как подлинно и бесспорно существующие, называл меня не Полетаевым, а monsieur Lefèvre.
Каких только имен я не наслушался, да что имена! – всякого по имени и отчеству и, конечно, подробный адрес с указанием подъезда, этажа и направления двери – "à gauche" или "à droite" – и при этом точный маршрут: автобус, метро, сентюр – и все это на бумаге разрисовал с красными, синими и зелеными крестиками, означающими остановки, а стрелкой обозначил, как переходить улицу, а под стрелкой человечка, т. е. меня, гордо вступаю к подъезду – "так что и консьержку не надо беспокоить!" Разрисовывая, ударился в мелочи и подробности: кто с кем в соседстве, и что вокруг находится – строят дом (торчит "кран") или ломают, или еще держится здание, обреченное на слом (подпись "руина"), или где церковь близко, или кладбище, или просто каштан.