Пролетка тряслась по неровной мостовой вдоль низеньких грязных домов. Едкая пыль оседала на платье, забиралась в глаза и рот. По тротуарам ходили все те же гимназисты и студенты в фуражках с широкими полями и желтых ботинках. Старые евреи сидели у своих лавчонок, а у ворот собирались еврейки и о чем-то спорили визгливыми голосами. Городовой зевал на вывески.
Переехали через мост. Внизу под каменными быками сидели на отмелях мальчишки и ловили рыбу, иные купались - бронзовые и худые, как маленькие дикари, они кричали непристойности бабам, мывшим на берегу белье. За мостом извозчик свернул направо, мимо белого здания гимназии, тощего палисадника и предводительского дома.
- Куда же мы? - спросил Григорий Петрович: тряска по камням его раздражала.
- Я, право, не знаю,- нерешительно ответила Анастасия Юрьевна. Она сама чувствовала себя не по себе и боялась, что он это заметит.- Мы могли бы заехать к "Альберту"… но я боюсь, быть может, там есть кто-нибудь…
- Ну, в конце концов, мы здесь от этого вообще не гарантированы,- засмеялся Галдин.- Во всяком случае, приходится рисковать. Ты сама хотела этого! Не правда ли, моя маленькая трусиха?
- Да, конечно, и ты теперь недоволен мною!..
- Почему? - ничуть… но если школьничать, то школьничать… Не ехать же нам в самом деле кататься за город - этого удовольствия у нас и в деревне сколько угодно… Итак, к "Альберту"…
Они остановились перед единственной в городе кондитерской. На балконе сидело несколько посетителей. Два кадета с гимназистками, два коммерсанта и какой-то чиновник в форменном сюртуке. Но Анастасия Юрьевна ни за что не захотела садиться здесь: могут увидеть проходящие мимо,- и они пошли внутрь. В первой комнате за прилавком стоял совсем лысый, как колено, господин и со злым лицом гонял мух с конфет и пирожных; в соседней комнате, где расставлены были круглые столики, никого не было. Пахло шоколадом и масляными красками от картин, развешанных по стенам (здесь продавались произведения местных живописцев).
Сев в углу за один из столиков, они потребовали мороженого.
Анастасия Юрьевна сняла перчатки, и, вытянув на столе руки, смотрела на Галдина. Она была бледна от волнения и усталости, но глаза ее блестели оживлением.
- Ну, иди же ко мне,- сказала она Григорию Петровичу, разглядывавшему удивительные пейзажи и nature morte,- мы сейчас будем есть мороженое - я его ужасно люблю, оно напоминает мне детство…
Он сел напротив и взял ее за руки. Опять она ему казалась такой ласковой, хрупкой:
- Хорошая моя…
Но внезапно Анастасия Юрьевна закусила губы, чуть внятно прошептав:
- Ай-яй!..
Он сидел спиною к двери и ничего не видел.
- Что такое?
Потом, следя за ее глазами, обернулся. В кондитерскую входили панна Эмилия с двумя старшими дочерьми пана Лабинского.
XXIII
- Quel hasard! - сказала довольно сдержанно панна Эмилия, завидя Анастасию Юрьевну и Галдина.- Мы так давно не видались. Madame приехала за покупками?
Все трое были в трауре, который очень шел молодым, но еще более старил старую.
- Да, я приехала сюда к своей портнихе,- смущенно отвечала Анастасия Юрьевна,- и вот встретилась с m-r Галдиным… Сегодня ужасно жарко…
Панна Эмилия, поджав губы, косо посматривала на ротмистра.
- Присядьте, пожалуйста,- говорил Галдин, обращаясь то к ней, то к ее молодым спутницам. Он чувствовал себя смущенным и досадовал на то, что пришел сюда. Слишком прямо смотрела на него панна Ванда из-под своей черной широкополой шляпки. Ровный румянец играл на ее щеках, хотя не было заметно, чтобы она устала от духоты и пыли; такие же темные, как у Анастасии Юрьевны, глаза глядели спокойно, холодно и строго; черное платье красиво облегало ее фигуру.
Панна Галина раскраснелась, как мак, серые глаза лукаво улыбались, а золотые волосы беспорядочно выбились из-под шляпки. Она дышала высоко своей крепкой грудью, которой, казалось, было тесно в узкой кофточке.
- О да,- говорила панна Эмилия, присаживаясь к столу и еще больше поджимая губы, словно желая показать, что она совсем уж не так верит в то, что ей сказала Анастасия Юрьевна,- летом в городе совсем немыслимо. Мы очень редко приезжаем сюда - и то ненадолго. После того как умер брат (при этом она тяжело вздохнула и на мгновение опустила вниз глаза), вся забота о семье перешла ко мне… Мои бедные девочки, mes petites nièces так удручены горем… Mais on espère toujours, même en désespérant - я надеюсь, что Господь поможет нам, и доходы в этом году не уменьшатся. Цены на горох стоят очень хорошо, а у нас так много гороху… Но простите, я, кажется, говорю совершенно неинтересные вещи для madame, madame не любит хозяйства…
Она опять поджала губы, снисходительно улыбаясь.
"С каким бы удовольствием я изуродовал твою гнусную физиономию",- подумал Галдин, глядя на нее.
- Нет, отчего же, я всегда охотно слушаю,- сказала Анастасия Юрьевна, беспокойно взглянув на Григория Петровича.
- Мы должны извиниться перед вами, что не пригласили вас на похороны отца,- обратилась к ротмистру панна Ванда, когда ее тетка опять заговорила что-то об урожае,- но у нас есть свои семейные традиции - мы не приглашаем никого постороннего на похороны близких… Мы избегаем вмешивать других в наши личные частные дела… Вы понимаете?..
- Конечно, это так понятно,- ответил Галдин уверенно, хотя хорошенько и не вник в значение этих правил, а говорил из приличия.
- Все такие обряды или торжества имеют важное значение только для нас,- пояснила девушка свою мысль,- и ровно ничего не представляют для других, поэтому присутствие их может только внести диссонанс…
Она говорила по-русски чисто, без видимых неправильностей, но как-то особенно отчеканивала каждое слово. Выражение ее лица оставалось спокойным, уверенным: она точно не допускала возражений.
- Это совершенно правильно,- вторично подтвердил Галдин, думая: "Боже мой, как это скучно!"
Но лицо ее ему все-таки очень нравилось. Он вспомнил, что сказал ему ксендз, когда они уезжали из Новозерья. Он усмехнулся: ну могут же приходить в голову такие нелепые мысли!
- У вас, кажется, хорошие лошади? - снова обратилась к нему панна Ванда, прямо глядя ему в глаза. Она имела эту привычку, когда говорила с кем-нибудь.
- Недурные,- не без удовольствия отвечал ротмистр.
- Я слыхала, что вы великолепный кавалерист и стрелок…
- Ну что вы!..
- Правда, правда - мне передавал это один знакомый, он был вольноопределяющимся в вашем полку. Он мне говорил о вас.
- Право, я начинаю краснеть…
- Нет, вы не беспокойтесь - ничего дурного. Я сама люблю лошадей, люблю охоту и очень рада, что нашла единомышленника… Вы, конечно, приедете к нам?
- С удовольствием.
- Непременно… вы такой домосед, вас приходится просить - сами вы не догадаетесь заглянуть…
- Но я не знал, удобно ли это…
- Ну так знайте!
Она улыбнулась, но сейчас же ее лицо приняло спокойное, внимательное выражение. Она точно изучала своего собеседника.
Он стал говорить о лошадях, как о существах, с которыми сроднился, о которых привык думать, как о людях. Он говорил с увлечением, почти красноречиво. Конечно, у него и в мыслях не было понравиться своими речами, он действительно очень любил лошадей. Он рассказал, как он приобрел своего гунтера Джека, потом перешел вообще на конное дело в России, на скачки, на выездку… Теперь в полках опять начинают увлекаться спортом, серьезно учатся верховой езде. Россия в этом отношении далеко перегнала Германию и сравнялась с Францией.
Он выпрямился, помолодел. Лицо его дышало мужественной красотой: давно ему не приходилось говорить о своих любимцах. Рассказывая, он казнил себя за то, что, увлеченный своими личными делами, перестал думать о Джеке, совсем забыл его. Он положительно досадовал на себя за это.
Анастасия Юрьевна смотрела на него с удивлением, с восторгом, смешанным с ревностью. Как он любил этих животных! Как он оживился, говоря о них! - ей было это немного неприятно. Он никогда так не оживлялся, когда говорил с нею.
Панна Ванда слушала со вниманием; она смотрела в глаза Галдину, точно запоминая каждое его слово. Ее не смущали технические термины, которыми пестрела его речь,- она все это сама хорошо знала и слушала его как старшего товарища. Панна Галина добродушно улыбалась: она всегда радовалась, когда сестра ее была довольна. Но панне Эмилии все это скоро надоело, ей вспомнилось, сколько еще осталось невыполненного дела, она заторопилась.
- Пора, пора,- говорила она, поджимая губы.
Все поднялись. Галдин все еще чувствовал себя возбужденным.
- Это было так интересно, все, что вы сейчас говорили,- сказала ему панна Ванда.- Я хотела бы еще послушать вас. Знаете что - мы сегодня будем в опере, приходите туда, если вам это не трудно…
Галдин замялся, вспомнив об Анастасии Юрьевне, но ему так хотелось поговорить еще о любимом предмете, он не выдержал:
- Если Анастасия Юрьевна захочет слушать музыку, то я охотно буду ей сопутствовать.
Он с любовью и просьбой взглянул на свою спутницу.
- Конечно, я буду очень рада,- отвечала она.
Тогда они решили, что Григорий Петрович возьмет ложу и они встретятся вместе в летнем театре.
XXIV
Галдин был в восторге, он никогда еще не говорил так много и не чувствовал себя таким веселым. С Анастасией Юрьевной он вообще говорил мало и то больше о своих чувствах. Да им как-то и не хотелось говорить, когда они оставались вдвоем: слишком полны были их сердца. К тому же он угадывал, что его интересы ей чужды, он даже стыдился сознаться ей раньше, что больше всего любит здоровые удовольствия - спорт, охоту - и очень мало понимает в литературе, а еще меньше в отвлеченных вопросах. Она говорила ему, что восхищается природой, а он, собственно, и не знал, что такое природа, не стоял в восхищении перед красивыми видами, не мечтал, глядя на звезды, но любил всей душой своей, всем своим здоровым телом землю, которая так вкусно пахнет, лес, в котором прячется так много зверя и птиц, реку, которая дает такую бодрость уставшим мускулам. Он чувствовал себя гораздо вольнее, счастливее в деревне, чем в городе, но никогда не думал, что это оттого, что вокруг него природа. Самое слово "природа" казалось ему каким-то глупым, чужим - выдумкою какого-нибудь "волосатого интеллигента". А тут вдруг нашлась девушка, которая слушает серьезно все его разговоры о собаках, о лошадях, сама расспрашивает его о них, сама любит все это. Невольно он увлекся, и у него нашлись и язык, и слова.
XXV
Возвращались они совсем другими, не похожими на тех, которые ехали в город и забавлялись своей выходкой, как дети. Сначала Галдин попробовал подействовать на Анастасию Юрьевну доводами, убеждениями, лаской, поцелуями, но вскоре замолк и молчал до самого отхода поезда.
Собственно, ничего не произошло особенного, совершенный пустяк, на который никто бы не обратил внимания, если бы не повышенная впечатлительность молодой женщины. Дело в том, что когда они выходили из театра, Григорий Петрович, увлеченный вновь завязавшимся разговором о псовой охоте, по рассеянности подал пальто панне Ванде - первой. Но нельзя же было подумать, что он поступил так нарочно! Что он хотел пренебречь Анастасией Юрьевной, отдать предпочтение панне Ванде или, что еще нелепее, унизить ее перед девушкой. У него и в мыслях не могло быть этого, а однако ему именно так и сказали:
- Вы не уважаете меня, вы нарочно оскорбляете меня! За что? Как вы не чутки, как вы грубы,- настоящий конюх!
Его так и назвали - конюхом. Это после всех его убеждений, его просьб понять его, наконец, простить ему невольную ошибку. Ведь он так ее любит! Он от всего сердца сказал ей это, хотя его и кольнуло при мысли о том, как принимают его любовь: видно, эта любовь не так уже нужна!
Его назвали конюхом - это нарочно, чтобы уязвить его за разговоры о лошадях, которые ей противны.
Тогда он больше уже не возражал ей. Он замолк и молчал, сохраняя на лице своем внешнее спокойствие, а глаза его потускнели, округлились, как будто ничего не видели.
- Ступайте к этой польке, которая смеется над вами, и развлекайте ее своими занимательными историями…
Галдин никогда не видал Анастасию Юрьевну такой. Грудь ее высоко поднималась, пальцы дрожали, нервно перебирая складки сложенного зонтика.
В вагоне она разрыдалась. В их купе сидел еще какой-то пассажир. Он с удивлением смотрел на нее из-за газеты. Галдин не знал, что делать.
- Как не стыдно,- шептал он ей, пробуя взять ее за руку, которую она вырывала.- Мы не одни,- это неудобно же, в конце концов!..
- Оставьте меня, оставьте меня в покое…
Он вышел в коридор и стал смотреть в окно.
Золотые шмели веселой стаей неслись за поездом. Колеса скрипели, взвизгивали, выстукивали свою непрерывную дробь; черные деревья проплывали мимо с поникшими ветвями, грустные на темной дали неба.
Галдин увидел в стекле свое лицо, неверное под мигающим светом вагонной свечи. Тогда, взглянув себе в глаза, он почувствовал, что был несправедлив к изнервничавшейся больной женщине, что он напрасно придал ее словам такое большое значение, напрасно рассердился. Он повернул к двери купе и хотел уже войти в нее, как ему навстречу вышла Анастасия Юрьевна. Они остановились друг перед другом, молчаливые, но уже примиренные. На ее глазах еще не высохли слезы, но эти слезы были последними - она робко смотрела на него. Что она думала? Почему в ее глазах он прочел столько тоски, столько безнадежности? Она пробовала улыбнуться, о, улыбка ее была такая, какая является на губах умирающего, чувствующего, что смерть уже близко, улыбка для успокоения остающихся жить. Почему и у него захватило дыхание,- он, такой жизнерадостный, одно мгновение подумал, что заплачет…
Они уже не были раздражены, они уже простили друг другу, но они и не могли радоваться. Быть может, они бессознательно провидели всю свою дальнейшую жизнь, а это всегда почему-то бывает тяжело: в будущем всегда ожидает конец. Они не больше минуты стояли так, но им казалось, что прошли долгие, мучительные часы.
- Как мне тоскливо, как мне больно,- первая сказала Анастасия Юрьевна.- Гриша, скажи мне, почему это?
- Мы просто устали с тобой,- ответил ей Григорий Петрович.
- Нет, нет - не то…
Она увлекла его на переднюю площадку вагона. В открытые окна продувал ветер, пол дрожал под ногами.
- Вот тут нам лучше, не правда ли?
- Да, здесь свежее… но ты не простудишься?
Она не ответила. Она перегнулась в окно и вдыхала в себя сырой воздух ночи. Она чувствовала теперь какую-то неловкость. Они искали слов для разговора, твердо зная, что говорить нужно, но слов не находилось.
- Я так ничего и не купила. Придется сказать, что ничего не нашла. Как все это глупо, глупо, глупо…
На одной из промежуточных станций Галдин принес ей сельтерской воды и сам у буфета выпил рюмку водки и очень старательно съел какой-то бутерброд. Он теперь делал все как-то особенно аккуратно и, когда затворял за собою дверь, то думал: я затворяю дверь. Совсем покойно, безразлично было на душе. Потом они еще поговорили о незначащих вещах: о том, что в городе страшно пыльно и что у "Альберта" вкусные конфекты и мороженое. О театре они избегали говорить.
Григорию Петровичу нужно было сходить первому. Когда поезд остановился на его станции, они вдруг сразу поняли, что им еще много необходимо сказать друг другу, что надо торопиться, иначе все перезабудешь. Они взялись за руки и произнесли вместе одно и тоже:
- Так помни…
Но не докончили. Анастасия Юрьевна прижалась к нему, готовая опять разрыдаться. Галдин поцеловал ее в лоб и быстро соскочил на платформу. Поезд тронулся дальше. Не оглядываясь, Григорий Петрович дошел до своего шарабана. Антон удивился - так резко барин крикнул ему:
- Ну, трогай!
XXVI
Следующие дни потянулись ровной вереницей, ничего не давая нового, ничего не прибавляя в отношениях Галдина к Анастасии Юрьевне. Они встретились через день после поездки в Витебск. Она была утомлена и чувствовала себя нездоровой. Вскользь она заметила, что отношения мужа к ней показались ей подозрительными, но они оба старались не говорить о своем путешествии. Они ходили по лесу рука в руке, изредка перебрасываясь незначительными фразами, больше прислушиваясь к шороху сухих игл под ногами, к свисту иволги и тихому шелесту ветра между деревьями. Они смотрели на медленно падающие желтые листья, на бледное высокое небо, на высохшую траву и ни о чем не думали, чувствуя мягкую грусть в своих сердцах, которая, казалось, наполняла все вокруг них и пришла к ним с блеклыми осенними днями. Им ничего не хотелось, ничего они не искали. Самые яркие, острые дни остались позади, они уже сроднились с своею любовью как с чем-то близким, и она дарила им спокойное счастье без порывов, без отчаяний. Правда, они не могли явно любить друг друга, и это продолжало мучить Григория Петровича, но не как препятствие, а как неприятный укол самолюбию. Он не говорил больше с ней об этом, а она молчала, вся уйдя в свою любовь.
Потом он получил от нее записку, где она писала, что слегла, что не может с ним встретиться. К себе она тоже его не звала, говоря, что это вызовет подозрения.
Он остался один, оторванный от своих прежних занятий, недовольный, скучающий. Он вдруг почувствовал вражду к самому себе,- у него явилось такое чувство, точно высокий воротник сдавил ему шею и все время мешал, стесняя его свободу. Иногда он вспоминал свою последнюю встречу с панной Вандой и думал о поездке к ней, но каждый раз откладывал ее; что-то мешало ему по-прежнему весело глядеть на жизнь, несмотря на то, что, казалось бы, все вошло в свою колею. Боясь переписки, он хорошо не знал, что делается в Теолине, и старался наведываться об Анастасии Юрьевне стороною, через прислугу и крестьян.
В такие дни он каждое утро ходил на охоту. Это отвлекало его от мыслей, которые угнетали его с непривычки. Он ходил по болотам с ружьем в руках, перепрыгивал с кочки на кочку, пробирался в густой поросли, прислушивался к каждому звуку, каждому шороху, внимательно следя за движениями своей собаки.