Анжелика уехала. Но воля мне впрок не пошла: к мольберту тащил себя чуть не силой. Были начатые вещи. Были замыслы. Все было, но ничего не шло. Женщина уехала, но все равно осталась, и мир по-прежнему был плоским, ярким, аляповатым. Все вокруг, как прямой луч прожектора, заливал слепящим сиянием дурной огонь страсти.
К счастью, оставался благородный принцип свободных художников: когда не можешь работать, зарабатывай. Федька оставил мне адрес из нынешней халтуры, но бумажка с координатами исчезла куда-то, как исчезало в эти недели все: время, деньги, дела, планы.
Я узнал новый телефон и позвонил Бондарюмке. Подошла жена и сказала, что Володи нет в Москве. Какую-либо иную информацию по телефону она дать отказалась - выучка почти шпионская! Пришлось подъехать.
Дом был шикарный, светлого кирпича, с кирпичными же полукруглыми балконами. После беглого допроса на площадке я был впущен в квартиру.
Баба у Володи оказалась довольно молодой и габаритной, такой бы ядро толкать. Ее импортная юбка была напряжена во всех швах, как граната перед взрывом. Еще раз переспросив фамилию, хозяйка полезла в большой блокнот и долго его листала. Потом сказала:
- А, ну да, есть.
После чего успокоилась, заулыбалась, дала адрес и даже предложила чаю. Я решил, что предложение из вежливых, но она настояла. Может, просто скучно одной.
Мы пошли на кухню. Квартира была хорошая, три комнаты с холлом, но мебелишка старая - видно, и Володя деньги не лопатой греб.
Хозяйка заварила чай, поставила варенье трех сортов. Теперь, когда личность моя опасений не вызывала, ее щекастое лицо было доброжелательным и простодушным.
- А то, может, пообедаете?
Тут уж я отказался решительно.
После первой чашки я похвалил чай.
- Так ведь индийский, - сказала хозяйка, - из железной банки.
Я похвалил варенье.
- Так ведь свое, - было отвечено, - для себя старались.
Я похвалил квартиру.
- Площадь хорошая, - согласилась Бондарюмкина жена, - но в такие деньги встала…
Опять ответ был исчерпывающий, и опять на второй фразе тема иссякла. Я стал думать, что бы еще похвалить.
Выручила хозяйка:
- А у вас с Владимиром Андреевичем давно сотрудничество?
Последнее слово вызвало у нее некоторые затруднения.
- Да уже года три, - ответил я и стал хвалить Владимира Андреевича. Эта тема была побогаче: и какой он серьезный, и какой старательный, и как заказчики его уважают…
- Так ведь сколько лет занимается, - объяснила хозяйка. Чем занимается, она не уточнила - впрочем, и я бы не решился определить словом Володину профессию и жизненную роль.
Она положила мне еще варенья, и я сказал, что все мы за ее мужем как за каменной стеной. Она охотно поддержала тему:
- А потому, что ответственный. Другие абы как, а он - нет. Так воспитан, чтобы одно к одному. Что положено - все в архив. Если вдруг чего, другой бы забегал, а у Владимира Андреевича - будьте любезны! Полки сделали, и все в архив.
- Архив - великое дело, - согласился я с не совсем искренним подъемом, ибо не мог представить себе Володин архив - тетрадки свои с подсчетами, что ли, собирает?
Хозяйка налила еще по чашке.
- Это я слежу. Чтобы, как говорится, ни моли, ни пыли, - сказала она и вдруг засмеялась, видимо, просто от удовольствия, что все вышло так хорошо, и человека впустила в дом не абы какого, и разговор за чаем приличный и правильный, и варенье вкусное, и архив мужнин в порядке - слава богу, есть чем хозяйке похвастаться!
- Помогаете, значит, мужу?
Неудобно было спросить, работает она или нет.
- А как же, - отозвалась она, - муж-то свой.
- И много бумаг набралось?
- Каких бумаг? - удивилась хозяйка.
- Ну - архив?
Она с достоинством усмехнулась:
- У кого, может, и бумаги, а у нас с Владимиром Андреевичем все в натуральном виде. Не экономим!
Она вывела меня в коридор и открыла дверь шкафа-кладовки. Я не сразу понял, что к чему. Справа на полках стояли рядами банки с вареньями и соленьями, а слева - холсты на подрамниках. Неужели наш шеф все же балуется художеством?
- Чтоб бумажки не отклеивались, опять я, - заметила хозяйка, - а то затеряется - гадай потом, кто чего.
- Вот это архив?
- Все по годам, по порядку.
Я наудачу вытянул один холст. Это был эскиз доски почта. На обороте бумажка - фамилия и год. Что за странности!
Я поворочал картинки и вдруг увидел знакомую руку. Глянул на бумажку: точно, Федька. И уже целенаправленно достал следующий холст. Все верно - я. Ситуация прояснялась. Но - зачем? К чему эта странная коллекция?
Хотя, впрочем…
Я вспомнил: года три назад, первая наша халтура с Бондарюмкой. Как-то вечером сидели, травили байки. И кто-то вспомнил сентиментальную историю, а может, легенду: как в Париже благодушный трактирщик из жалости кормил нищих молодых художников, а они расплачивались этюдами, которые хозяин, в живописи не сведущий, сваливал на чердаке. Впоследствии некоторые из голодных клиентов оказались гениями, и добрый трактирщик неожиданно превратился в миллионера. Вот такой у нас тогда шел треп. А на следующий день Бондарюмко сходил на почту и принес известие, что для заказчика требуется эскиз нашей росписи, причем маслом по холсту, иначе бухгалтерия не переводит деньги. Мы поворчали, посмеялись, кинули жребий, и самый неудачливый из нас взялся за кисть. А потом эскизы для заказчика вошли в норму.
Так вот, значит, кто заказчик…
- Образцово! - похвалил я хозяйку.
Мы пошли допивать чай, а Бондарюмкины лотерейные билеты остались в кладовке рядом с засахарившейся малиной и маринованными помидорами. Теперь только ждать, пока кто-нибудь из нас выйдет в большие люди, и предусмотрительный трактирщик получит, наконец, свой законный миллион…
На сей раз халтура была без всяких сопутствующих прелестей: грязь, дожди, первые хлопья мокрого снега. А, главное, сама работа - по чьим-то вялым шаблонам, ремесленная, почти малярная.
Федька матерился, я малярил безропотно. Эта убогая пахота на чужом поле была мне заслуженным и потому справедливым наказанием. Как говаривал еще в училище один разумный человек, если душа ленится, пускай рука ишачит…
Я вернулся через две недели. Спеша вечером по переулку, издали вроде бы нашарил взглядом слабый свет в окне. Но, подойдя ближе, понял, что это всего лишь отблеск фонаря напротив.
На тумбочке у двери лежали два ее письма - про то, как любит меня, как интересно сниматься в кино и какое это трудное, ни на что не похожее искусство. Я посмотрел даты: второй и четвертый день по приезде на место, последнее пришло полторы недели назад. Я ей писал почти ежедневно.
Но, с другой стороны, мои вечера были пусты, а у нее там - ни на что не похожее искусство кино, черт его знает, какие у них условия…
Утром я побежал к почтовому ящику. Ничего.
Послал телеграмму, здорова ли. Ничего.
Она приехала на пятый день. И не открыла дверь своим ключом, а позвонила. Прошла коридором в комнату, бросила на пол сумку с пантерой, прикрыла за собой дверь и, прислонясь к ней спиной, сказала:
- Если хочешь, можешь меня убить.
…Все же странно, как сразу, всем своим клубком врывается в человека сложное событие. Она еще не договорила свою, видимо, заготовленную фразу, а я уже знал, что произошло, и чего хочет она, и чего захочу я. Потом так и вышло, с малыми неточностями.
Но в тот момент, словно соблюдая какой-то неизбежный ритуал, я спросил ее с чем-то даже вроде улыбки:
- За что же тебя убивать?
- Ты имеешь право, - сказала она. - Я полюбила другого.
- Режиссера, что ли?
Мне не хотелось называть фамилию.
Она спросила растерянно:
- Тебе написали?
Я пожал плечами:
- Кто мне станет писать?
- А тогда откуда знаешь?
- Не осветителя же тебе любить.
Она опустила голову:
- Я понимаю, ты вправе со мной так говорить - я тебя предала. Но это было сильнее меня.
Она говорила сдержанно, но как-то слишком уж сдержанно. И поза у двери была слишком уж повинна. Текст, думал я, текст.
- Ну раз уж так вышло, - сказал я, - что ж, любовь дело святое.
- Можешь презирать меня, ты вправе… Только не ненавидь!
Я думал - уйти? Но комната не моя, снимаю. Ей уйти? А куда? Не назад же в общежитие! Впрочем, может, теперь и есть куда…
- Тебе с ним хорошо? - спросил я довольно равнодушно.
Она ответила:
- Хорошо мне было только с тобой. Но не в этом дело, это все не имеет значения. Я даже не знаю, какой он человек. Может, плохой, может, бабник, даже наверняка бабник. Но это сильнее меня. Понимаешь, он гениальный режиссер.
Я видел парочку его фильмов: яркие краски, громкая музыка, многозначительные жесты. Он не был гениальным режиссером, даже хорошим, пожалуй, не был - просто он дал ей большую роль. И то, что с ней произошло, была не плата за место в кадре, не взятка телом, а просто внутреннее рабство начинающей актрисы, оглушенной случайной удачей. Я понимал, что все это у нее наверняка кончится, может быть, даже скоро - и, наверное, стоило хотя бы объяснить ей происходящее с ней самой. Но всем своим существом, всем порядком и сумбуром в голове я ощущал другое: что меня это больше никак не касается. Ревности не было, боли, пожалуй, тоже, лишь отчуждение и легкая брезгливость. Чужая женщина стояла, прислонясь спиной к двери, манерно опустив голову, и произносила всякие манерные слова. Я чувствовал, какой результат разговора ей нужен, и тупо искал фразу, которая помогла бы ей побыстрей этого результата достичь.
- Любовь - дело святое, - повторил я, не найдя ничего лучшего, - раз уж так вышло…
- Я даже не прошу прощения, - проговорила она своим сильным, как бы пружинящим голосом, - я обязана уйти. Рядом с тобой я бы всегда чувствовала себя грязной, а я не хочу быть грязной рядом с тобой. Ты - самое чистое, что у меня есть.
Текст, думал я, текст…
Я сказал:
- Лишь бы тебе было хорошо.
И пошевелил ладонью в воздухе, как бы на расстоянии похлопал ее по плечу.
Она вдруг быстро шагнула вперед и, упав на колени, обняла мои ноги, волосы коснулись пола. Я стоял столбом. Тогда она легко поднялась, словно скользнула вверх, положила руки мне на плечи и сказала неожиданно просто:
- Я знала, что ты поймешь. Спасибо.
И влажно посмотрела мне в глаза:
- Милый, давай попрощаемся!
Я обнял ее, провел ладонями по спине. Чужое тело прижималось ко мне, не вызывая никаких эмоций.
- Счастливо тебе, - сказал я и осторожно отстранился.
Она усмехнулась, горько скривив губу:
- Наверное, ты прав.
Схватила сумку с пантерой и выбежала.
Тем же вечером у меня пошла работа. Почему, не знаю: как прежде ушло, так теперь вернулось. Часа за три с чем-нибудь я написал "Натюрморт при электрическом свете" - написал сразу, почти безошибочно, словно кто-то, все заранее знающий, водил моей рукой. Старая четырехногая табуретка, заляпанная краской, на ней две кисти, несколько полувыдавленных, смятых тюбиков, краюха черного хлеба на куске газеты и полстакана остывшего, словно загустевшего чая. А сверху - пыльная голая лампочка в шестьдесят свечей.
Умотался я так, что уснул мгновенно.
Дня через два забежал Федька, постоял, посмотрел.
- М-да… Это у тебя просто символ веры. Страшновато…
Подумал и сам объяснил:
- А что делать - жизнь такая!
Полтора месяца я работал почти непрерывно. И не то чтобы наверстывал упущенное - просто шло. Все предметы вокруг обрели свой цвет, все тени легли на положенные им места. Подсохшие холсты ставил в угол, - что вышло, разберусь потом. Вроде колорит получался потемнее, чем прежде, но это не была какая-то вселенская скорбь: просто ноябрь, низкие облака, узкое окно в затененный переулок. Ну, отчасти и настроение: полоса анализа, трезвости, раздумья. Жизнь такая.
Была и еще причина редкого моего трудолюбия: пока работал, почти не думал о постороннем. "Натюрморты при электрическом свете" затягивались до полуночи - писал, пока в глазах не поплывет. Зато засыпал сразу, ни снотворного, ни спиртного не требовалось.
А утром - утром было нормально. Вот уж не думал, что так нетрудно терять.
Один раз я все же сорвался - неожиданно, без всякого повода, примерно через неделю после ее ухода.
В тот день у меня была студентка ветеринарного, плотная молчаливая девушка, почти не знакомая, я писал ее, усадив на ту же старую табуретку. На девушке была стереотипная джинса в самом дешевом варианте, грубая, с перебором, косметика, слишком яркий маникюр на крупных руках. Но вся эта неумелая амуниция начинающей горожанки лишь подчеркивала ее человеческую надежность, внутреннюю порядочность, способность до конца тянуть свою лямку, что я и положил на картон.
Когда стало темнеть, я вымыл кисти, вымыл руки - и вдруг почувствовал, что не могу остаться один. Ночь маячила впереди черным колодцем, бесконечной гулкой дырой. В первый раз за время без Анжелики я физически, звериным стоном под ребрами, почувствовал, что ее рядом нет.
Сбивчиво упросив студентку не уходить, я побежал в магазин. Купил водки и что-то крепленое, судя по цене, скромных достоинств - на лучшее денег не осталось.
Когда вернулся, стол был накрыт, то немногое, что имелось на подоконнике и между рамами, настругано и разложено по тарелкам. Хлеб был нарезан большими ломтями, так режут в семьях, где привычен физический труд. Вот и возникла кратковременная современная общность: пока мужчина бегал в мужской отдел "Гастронома", женщина занималась женским делом, в меру возможностей облагораживала быт…
Видимо, девушка что-то поняла. Она не противилась, когда я плеснул водки и в ее стакан, и потом тоже ничему не противилась. Каким именем я называл ее ночью, что бормотал, что орал о вечной любви, до синяков сжимая терпеливые плечи?
Утром, готовя завтрак она сказала:
- Ты так бредил во сне, даже плакал. Я думала, заболел.
Она спешила в институт, я проводил ее до метро.
Заболел? Может, и было, вполне могло быть. Но как в парной бане потом выходит простуда, так той ночью криками и слезами вышла болезнь…
Еще оставались кое-какие житейские мелочи - пяток книг и второстепенное Анжеликино барахлишко. Тряпок было мало, но месяц спустя что-то из оставленного, видимо, все же понадобилось.
Была проявлена тактичность: за вещами пришла Люба. То есть пришла она как бы не за вещами, а просто повидаться, попить кофе и так далее. Я как бы в это поверил и поставил на огонь турку, приобретенную еще в эпоху умной прокуренной Верущи. За столом положено о чем-то говорить, и мы о чем-то говорили.
Но не в характере скуластенькой девушки было ходить вокруг да около.
- А ну его к черту! - вдруг сказала она резко. - Работаешь?
Я взглядом указал на подрамники у стены. Она - взглядом же - их пересчитала.
- Ну и молодец, - сказала Люба, - и ноги унес, и голова цела.
- А что, были опасения?
- Еще какие! Наша девушка не для слабых. Кстати, сама Анжелика просто умоляла меня хоть на неделю переселиться к тебе, чтобы не покончил с собой. Не отставала, пока Пашка не взбунтовался.
- Взбунтовался?
Мне трудно было представить бунтующим этого нескладного флегматика.
- Ага, - кивнула Люба, - он у меня лапочка. Всегда скандалит, когда я попрошу.
Помолчали.
- Она сама-то как?
Это прозвучало почти безразлично, и особых усилий к тому прилагать не пришлось: в месяц, прошедший с разрыва, как в яму, ухнуло столько жизни, что теперь история ощущалась как давняя.
- А все в порядке, - странно, с каким-то даже вызовом, сказала Люба.
- Тогда слава богу. Лишь бы ей хорошо.
- А ей хорошо.
- Ну и хорошо.
- Почти как с тобой.
- Тогда действительно все в порядке.
Она сказала не сразу:
- Может, уже и заявление подали.
Вот это меня удивило.
- Даже так?
- А как же еще? Он сейчас холостяк, а у него язва. Значит, без жены нельзя. А Анжелика девушка не легкомысленная: уж если любовь, то навек.
Наверное, вид у меня был достаточно растерянный, потому что Люба резко повернулась и спросила почти зло:
- Ты что, дурак? Неужели ты так ничего в ней и не понял? Она актриса! Понимаешь, актриса, и талантливая. Только техники пока мало. Поэтому берет эмоциями, в любую реплику вгоняет себя целиком. Просто не умеет наполовину. И во всем так. Влюбилась - значит, по уши и на всю жизнь. То есть до новой роли. Потому что новая роль - это новая жизнь… - Подумала, вздохнула и заключила: - Впрочем, с ним это, может быть, надолго, ведь он режиссер.
Я не совсем понял:
- Нужный человек, что ли?
Люба отмахнулась:
- При чем тут это! Нет, наша девушка не продается. Но он режиссер! Командует ею. Орет, дергает, как марионетку. Хозяин. Думаешь, легко беспрекословно подчиняться мужику, в которого не влюблена?
Она вдруг заскучала, заторопилась и вот тут-то как раз сказала про барахлишко, объяснив, что Анжелика не пришла сама, чтобы меня не травмировать.
Я сложил вещи. Из-за книг узел получился увесистый. Я предложил донести куда надо и тут же понял, что ляпнул глупость: куда надо, мне как раз и не надо.
Люба сказала:
- Еще чего! Пашка донесет.
- А где он?
- Там гуляет.
- Так ведь холодно. Не обидится?
Она возразила несколько даже высокомерно:
- У нас это не принято.
- В строгости держишь?
Это ее почему-то задело. Ореховые глаза сузились, и она проговорила напряженно-ласковым голоском:
- Дай бог, моя радость, чтобы к тебе кто-нибудь относился так, как я к Пашке.
Я забормотал, что ничего такого не имел в виду…
- Вот и прекрасно, - оборвала она. Еще раз глянула и то ли серьезно, то ли с издевкой объяснила: - Вы люди творческие, вам нужны страсти. А мне эти возвышенные терзания абсолютно ни к чему. Я даже болею при температуре тридцать шесть и шесть.
Последнее слово осталось за Любой, поэтому ушла она, улыбаясь. Узел с Анжеликиными вещичками мотнулся в дверях. И - сдавило, сдавило грудь, словно бы именно сейчас происходила хирургическая процедура разрыва.
Так хоть что-то от нее в комнате оставалось. Теперь - все…
Впрочем, и это было не все.
Через несколько дней Анжелика позвонила, мы встретились у метро, и в углу, возле ряда автоматов, сдержанно обсудили формальности развода. Хотя "обсудили" - это слишком сильно; просто Анжелика принесла готовые бумаги, я расписался, где положено, и еще на отдельном листке написал, что прошу оформить развод в мое отсутствие, поскольку никаких претензий, в том числе имущественных, к бывшей супруге у меня нет.
Простились вежливыми улыбками, как сослуживцы из разных отделов, - за руку было бы еще нелепей. Поколебавшись, Анжелика чмокнула меня в щеку. Вполне интеллигентно расстались.
Через несколько месяцев я узнал, что она вышла замуж за того режиссера.
Вскоре выяснилось, что в важном для себя выборе Анжелика была права: фильм для нее оказался если и не на всю жизнь, то уж точно - надолго.