IV. У о. настоятеля. – Чудеса
Мы проходим в монастырские ворота, которые называются – святые: над ними церковь Петра и Павла. Дальше – еще ворота. Говорю: "Как в крепости живете!" О. Антипа не понимает будто и говорит с улыбкой:
– Пустынножителям всегда надлежит в крепости пребывать. А, про камни вы разумеете… Это дело хозяйственное, строено на века. А на врага у нас крепость – Крест Господень. От врага камнем не оградишься. Крестом да крепостью духа ограждаемся.
Проходим еще ворота, и открывается "монастырский двор". Справа – великолепный собор Преображения Господня. Какой лучезарный свет! какие синие купола в лазури, золотое крестов блистанье! Всплывает, от детских лет: "Лик Его был как солнце, и ризы белы, как снег". Нет, не забыл еще. Как раз об этом рассказывал на экзамене, когда поступал в гимназию. И вот тоже 7 августа, как тогда, – такой же солнечный день, с северной крепкой свежестью – и вижу, как и тогда я видел, Преображение Господне. Только тогда был Горкин, рассказывал про "трех Спасов" и утешал: "Не робей, впустят тебя в училищу". И вот "впустили", и вот уже я студент… Милого Горкина уже нет на свете, но вот почти такой же, такой же русский и ласковый, – о. Антипа. И говорок его чуть похожий. Только не говорит – "милок".
– А теперь, милые, проведу вас благословиться к о. игумену Гавриилу. Добрый он, не бойтесь, благословит на доброе пребывание.
"Не бойтесь"… Словно, бывало, Горкин: "Ты не робей, впустят".
Слева, против собора, блестит на солнце широкое застекленное крыльцо – вход в настоятельские кельи. Послушник, в белом подряснике, поклоном, молча, встречает нас. Чисто, крашеные полы, ковровые "дорожки", фикусы в кадочках, огромная лапистая арма. О. Антипа подходит к арме, снимает пальцем капельку с широкого копьевидного листа и говорит шепотком, благоговейно:
– Господом указано цветку сему возвещать погоду: как начинает плакать – жди дождичка. Сию арму еще о. Дамаскин садил.
Потолок – сводами; по белым стенам – картины, разные виды валаамские, труды наезжих художников, дар за гостеприимство. А вот на портрете в раме – суровый хозяин валаамский, великий устроитель, о. Дамаскин покойный. Чтут его на Валааме крепко. Куда ни пойди – везде наткнешься на дела рук его и железной воли: мосты, дороги, кресты гранитные, канавы, обложенные камнем, водопровод… Возле высоких старинных часов в футляре, мерно отсчитывающих неспешное время валаамское, стоит смиренно старушка-богомолка, в лиловых лапотках. И ее примет владыка валаамский? Всякого принимают тут: "Нет у нас зрения на лица".
– Понятно, каждому свое уважение… – шепотком говорит о. Антипа. – Ина слава солнцу, ина слава луне… Ну, ее после примет, а вас я наперед проведу. Надобно мне к гостинице поскорей, да и московские вы, на вас слава далекая, а дальнему особое уважение – почет.
И серый глазок его смеется. Я спрашиваю про бледного послушника у двери, опустившего голову в печали, – почему он такой, приговоренный.
– А провинился. Это место, у притолоки, для горького покаяния. Вот и ждет послушания себе. Вы уж на него не смотрите, он и без того сокрушается. Не велик грешник… так, маленько чего ослушался.
Из соседней комнаты выходит настоятель. Старушка хочет к нему приблизиться, но о. Антипа ограждает: "Не лезь первая, тут покажи смирение – там зато будешь первая. Ты уж другажды добиваешься, я тебя знаю, а мы в первый раз".
Игумен Гавриил – настоящий властитель валаамский; высокий, крепкий, с умным взглядом добрых и светлых глаз. Говорит неспешно, плавно, видимо – думает, пойдет ли к делу. Благословляет нас. Провинившийся послушник земно кланяется ему и становится ждать у притолоки. О. Гавриил удостаивает нас чести: приглашает на чай, в гостиную. О. Антипа доволен, ласково мне мигает, словно хочет сказать: "Говорил – не бойтесь!"
Мебель гостиной – старинная, красного дерева, тяжелая: стол овальный и опять – высокие часы с курантами: помнить надо – "время пению, молитве час". Над столом картина Шишкина, писанная художником в море, "за две версты". Святые острова, дремучие леса на скалах и белый монастырь, благословляющий крестами; скит Никольский, скит Всех Святых, и над водами – чайка.
– Знаменитый Шишкин это, – говорит о. игумен, – во славу Божию здесь трудился. Художники нас не забывают, любят природу Божию. У нас и свои художники, весь собор сами расписали. У нас и школа живописная. Все посмотрите, и святыни, и мастерские наши. Из Москвы вы… А Донской монастырь вы знаете?
Господи, Донской!.. Там похоронен мой отец… и Горкин. О. игумен учился там:
– В духовном училище там учился, Москва – родная мне. И грустно улыбнулся, вспомнил.
– Благословляю вас, посмотрите все. И на лошадке можно, куда подальше. И на лодке, и на нашем пароходике, по скитам.
Мы получаем благословение – "на все благое". Это здесь очень важно. Здесь без благословения ни шагу, строго.
Перед нами – собор Преображения Господня, уходит в небо высокой колокольней. Тридцать и три сажени! Синие купола горят. Гранитные колонны в окнах и у крыльца. Гранитные кресты на камне. Все опоясано гранитом. Строено на века. И все построили монахи, сами. Не верится.
– Все сами?! – спрашиваю проводника-монаха.
– Работа братии, – ответствует он смиренно. И я вспоминаю, как часто говорилось: "монахи – тунеядцы"! Да как же так? "Все, до последнего гвоздочка, сами", "Бог помог", "для Господа трудились". И все без похвальбы, смиренно. Чудеса!
Входим в законченный нижний храм – здесь престол преп. Сергия и Германа. Колонны, своды, стены – в узорах, в херувимах. На голубоватом своде – звезды. И это сами? Все? Работа братии. И этот иконостас, резной, розово-голубой и золотистый – сами? Господь помог.
– А иконы?..
– Работа братии.
– А… кресты на куполах?..
– Здесь лили. Из братии трудились… – смиренно ответствует монах, перебирая четки.
Поют старинным, "знаменитым" распевом – валаамским. Слышится мне народное, простое, трудовое – и грусть, и вскрики. И голоса – простые, простонародные. Слышится мне родное: певали так артелью у нас, бывало… Мне нравится.
В колоннах, справа, – серебряная рака, "спуд". Мощи Преподобных, Сергия и Германа, – под спудом. Монах поясняет скупо: лет семьсот тому, из Нова-Города вернулись Преподобные "на родину"; от шведов увозили мощи, дабы не надругались "Лютеры", и вот, "глубоко", под спудом почивают. Мы преклоняемся, прикладываемся к ликам на серебре. Поют молебен. Недалеко от раки – схимонах. Укрылся схимой, лица не видно. Я с содроганием смотрю на схиму: шито белым по черному: крестики, слова – молитва? – череп, кости… Чтобы о смерти помнить? Вспоминаю: "человек, яко трава дние его…" Не понимаю, но… узнаю? Заговорить бы?.. Но схимонах недвижен, весь – в ином. Схимонахи… кто же? Я, студент, этого не знаю. Для чего – не знаю. Или – знаю? Как будто рассказывал мне Горкин?.. Старый плотник – знал. А я не знаю.
Верхний храм – в отделке, там леса. Провожатый неразговорчив, ведет нас в сети перекладин, охраняет: "Вниз не смотрите, тут опаско". Идем несмело. Расписывают стены, висят на тоненьких дощечках – жуть. Старый худой монах, весь в краске, с кистью, поясняет:
– А это фарисеи… носы-то ишь у них какие… горбатые! А это – притча… – И начинает объяснять нам притчу.
– Да они учены, – говорит монах, – все притчи знают. Ты, о. Федул, своди-ка их на колокольню, про колокола скажи, а притчу они знают, ученые. Мне к тебе велено свести, с рук на руки отдать.
– Уче-ные, – оглядывает нас о. Федул. – Ничего ученые не знают! Ученые и Господа не почитают. А вы Господа почитаете? – спрашивает он нас, в упор и строго.
– Ну, о. Федул… – смущенно говорит наш провожатый, – тогда зачем же к Преподобным они приехали!
– Вы не обижайтесь… – говорит о. Федул, и во взгляде из-под седых бровей я вижу пытливое сомнение. – Много ученых нонче, кои Господа не почитают. А что апостол-то говорит? Где умные и разумные, а? Где совопросники века сего, а? На Страшном Суде ответят. Ну, пойдемте на колокольню. Господь с вами.
Идем за ним. Чувствую я смущенно, что есть и некая правда в словах о. Федула. Идем по широкой гранитной лестнице. Навстречу попадаются монахи в рабочих рясах с шайками извести и кирпичами. В первом пролете – громадный колокол.
– Тыща пудов! – говорит о. Федул. – "Андреевский", за полсотни верст, в Карелах слышен. Апостол Андрей Первозванный сам сюда и входил и Евангелие изуверам возвестил. И "во всю землю изыде вещание и в концы вселенные глагол его". А звон у него ма-а-линовый! И что Исаия пророк говорит? Ну… вы, ученые, ну? Вот и не знаете. "Да воздадут Господу славу и хвалу Его на островах да возвестят". Вот и возвещаем на островах.
Виден весь монастырь, пролив, пароходик "Св. Николай" у пристани, сверкающая на солнце Ладога.
– На сем колоколе чудо сказалось!
– Чудо?..
– Вера горами движет. В отсечении воли мы, и что возвещено нам – исполняем, ежели даже и не разумеем, а по вере все нам дано есть!
Сказав это, о. Федул перевел дух и посмотрел на меня, как бы говоря: понял, уче-ный?!
Я не понял.
– Чудо не чудо, а и чуду не уступит. У нас каждого к делу приставляют, на послушание. Да мужички у нас больше земельку знают, а по мастерству уж Господь наводит. Вот и о. Леонид, в кузнице был. То был литейщик, а тут и возревновал. Пошел к о. игумену и говорит: "Мало мне работы в литейной, благослови, отче игумен, в кузнице поработать". О. Дамаскин и благословил: "Только не возгордись!" – сказал. А тут и привезли этот самый колокол из Питера, ввезли на гору, поставили у часовни. Надо его теперь пока на столбы привесить, собор и не начинали класть еще. А хозяин кузницы заболел, в больнице лежал. Вот игумен Дамаскин и посылает казначея к о. Леониду: "Возвести ему, чтобы сковал восемь хомутов, колокол чтобы на столбах держали… он у меня сам на это напросился". Пошел казначей к о. Леониду и возвестил. А тот только гвоздочки ковал, учился. Убоялся, заплакал: "Не смею такое послушание принять… не токмо что ковать хомуты, а видать-то не видал, каки и хомуты бывают". А колокол бо-льшие деньги стоит – ну сорвется с плохих хомутов… какой разор-то! Ну возвестил казначей игумену. "Иди, говорит игумен, возвести о. Леониду, благословляю я его". О. Леонид в ноги казначею, слезами обливается: "Не могу послушания принять, недостоин я!" Ну опять благословил его батюшка Дамаскин: "Иди и возвести: сам возревновал, пусть и орудует… благословляю я его, скует хомуты. Господь поможет!" И что же думаете!.. – воззрился на нас о. Федул, – просветление на него нашло, сам рассказывал, – такие-то расчудесные хомуты сковал!.. Самые мастера потом дивились.
Под нами вились стрижи, кружились округ крестов, влетали в просветы колокольни. Мы поднялись на последний ярус.
– На скиты-то гляньте, где наши схимонахи обретаются, в лесах живут, как звери полевые, хвалу Господу воздают.
– И молчат?..
– И молчат… а что? Потому – воли отсечение. Молчи – и молчит. В Предтеченском скиту схимонах Василиск другой год молчит. И больше промолчит… и сорок лет промолчит! Сколько благословит игумен – до срока и молчать будет, и в радость ему это. А слыхали про схимонаха Иоанна, на острову жил? Любил он, как я вот, грешник, с добрым человеком поговорить. А у батюшки Дамаскина покойного все на виду. И задумал послушание его испытать. Призвал – и говорит: "Считай себя недостойным с людьми говорить, молчи! Разрешаю тебе с Господом беседовать, да, когда придется, со мной али с духовником". До 14 лет так-то! А потом, чтобы смирение его пуще испытать, и возвестил: "Недостоин ты такой подвиг нести… говори, как и обычно". И заговорил, и не возроптал. Ну а у вас есть такие?
– А зачем все это? – не понимаю я.
– Ученые, а не разумеете. Да я не в осуждение. Господь прости. Да как же мы с самым страшным врагом бороться можем, ежели волю свою не скуем? Все на приказе, все на самоусечении стоит, когда Господу служим, а Он по пути ведет. Грех Адамов из чего пошел? Из непослушания. Так и всякий грех на земле. Тут у нас кузница Божьих деток, святых работников… во славу Господа и для жития земного устроения. Будут времена горшие, и тогда восплачем. Ну, выше еще полеземте.
Над нами был самый последний ярус, "непроходимый" – сказал так о. Федул, – "зрящая труба". Оттуда в подзорную трубу следит приставленный к послушанию, когда нанесет туман.
– Можно, брат Ляксандра, ученых этих туда подать? – спросил о. Федул брата – "назирающего" за Ладогой: блуждают в тумане корабли, а "назирающий" – смотрит, и как завидит в тумане искру – велит звонить.
– Не смею, батюшка… – замялся несмело послушник, – о. игумен только меня благословил. Коли возвестит – пущу.
О. Федул похвалил послушника.
– Упражняйся, брат Ляксандра. И знаешь, что трубе ничего не сделается, а нельзя, ежели нет благословения.
– Хорошо здесь, какая красота – даль!
– Стой и зри, коль красна вселенная! – согласился о. Федул. – Да о душе-то помни, пекись о ней. Сказано: не прилепися к сокровищу. Во-он, – показал старик на лесные дали, – скит Всех Святых. Там у нас схимонахи есть. Вон Предтеченский, тоже схимонах живет. А во-он, чуть видать, Коневский, тоже схимонах обретается, о. Сысой, прозорливец. А вон – и Ляксандра Свирского. Вся тут, пустыня наша. Леса темные, кресты гранитные, церковки среброглавые, святые места. Тишина у нас, покой душе. А который человек с воли, дух в нем и ходит непокойный, и нет мира в костех его.
– Да вы философ, о. Федул! – пошутил я.
О. Федул поглядел с сомнением: незнакомое слово его смутило.
– Ишь вы чего сказали! По-вашему, может, и обидно, а мне что… суемудрия не приемлю. А почему вы такое слово сказали? А потому, что дух суемудрия в вас мятется. Ишь, высь какая! Вам, небось, и глядеть-то страшно, а у нас, повыше еще, монашек кумполок красил да молитвы пел. А старичок, за шестьдесят ему было. Ветром его, словно на озере, об кумполок раскачивало – потукивало, а он – "Царю Небесный", да пел-то как!.. А почему? Благословение, воли отсечение. "Лезь, о. Анфим!" – возвестил игумен, – он и лезет, и молитвы поет. А тридцать три сажени!.. Вон братия из храма пошла, трапезовать час пришел. Ну, пойдемте, заговорил я вас.
Мы стали спускаться с колокольни.
V. В трапезной
– Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас…
Брат Василий вносит обед.
– Я уж на одну персону только принес. А вам о. Антипа послушание назначил, – с улыбкой говорит он мне, – в трапезную пойти. Там у нас чинно, под жития вкушают.
Я не понимаю, спрашиваю его: что это значит – "под жития"?
– Все вкушают, а очередной чтец читает про "жития". Это чтобы вредные мысли не входили. Пища молитвой освящается, тогда и питание на пользу. Никакой чтобы заботы в мыслях.
Я удивлен: как раз и в физиологии это говорится, – читал недавно "Физиологию" Льюиса. Оказывается, и монахи знают.
Я говорю брату Василию, что об этом и в науке говорится, чтобы принимать пищу в полном спокойствии, без раздражения. Он глядит на меня с сомнением, не подвох ли в моих словах.
– Вашу науку мы не знаем, а святые отцы так установили, из древних лет. Такой наказ есть, старца Назария Саровского: "Вкушать молча, как бы какое священнодействие совершаешь".
– Это называется – физиология питания! – говорю я.
– А по-нашему наказ старца Назария, – говорит упрямый брат Василий, – чтобы хлеб насущный не осквернять дурными помыслами. А для женска пола, для их персоны… – показывает он на мою жену, – трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не полагается, без "житий" вкушают.
– Вот это грустно, – говорю я. – А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять женский пол без охраны от искушений.
Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под "жития" вкушают.
Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, – и я, юный студент, учивший его ученой мудрости.
Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо. В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут – снова вернулось лето. О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно сквозит на солнце – живые яхонты!
– Крупная-то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик. Сады-то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением своим. Через него и смородина у нас, и яблока сколько собираем, и слива есть, и вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У нас даже восточная травка произрастает.
– Это какая же… восточная?
– А как же, неужто не знаете… ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. "Окропиши мя иссо-пом… и очищуся…" На Востоке он жил, вот и восточная потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища… С молитвы такая вкусная, освященная.
Я вхожу в трапезную. Длинная невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них чинными рядами миски, светлые лиловые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, – все ровными-ровными рядами, солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды – чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники – холстины, похожие на крылья чаек… – так мне напоминает былинные "бранные" столы и что-то близкое и родное мне… – рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно – квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен – благословляют преподобные подвижники в черных схимах.
Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: "Подале, подале, за братию… богомольцы там, во второй палате". Я прохожу рядами темных немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко – рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы – извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: "здесь, брат, не поговоришь… стро-го здесь!" За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: "Да, строго здесь".