Протяжный грохот раздался снова. А мгновение спустя задрожал, завыл воздух, - это возвращались серебристые птицы. Они плыли низко, освещенные солнцем. Проплыли и скрылись за лесом, в голубой небесной дали.
И лишь оторвав взгляды от улетевшей стаи, люди увидели в той стороне, где были Влуки, черный столб дыма. Один, другой.
- Горит!
Все переглянулись, лица вдруг побледнели.
- Война, - глухо сказал Павел. Никто не отозвался. Все разошлись, каждый к своему делу. Никому не хотелось говорить, на души пал неописуемый страх.
- Развалило дом у почты… Больше десяти убитых…
- Грохнуло, никто и пикнуть не успел… Вся стена так и повалилась…
- Господи боже мой, этакий домина!
- Сарай за околицей зажгло…
- Низехонько летел, вот и швырнул прямо, куда хотел…
- Люди добрые, как же так?
- Значит, это он и летел над нами?
- Он и есть!
- Что там ему Ольшины! Две-три хаты.
- Не бойся, и сюда прилетит, - мрачно пророчествовала Паручиха. - Конец нам пришел, вот что!
- А говорили, не будет войны.
- Кто знал! А во Влуках по радио слышали, перед обедом объявляли, что, мол, война…
- Боже ты мой милостивый, что же это такое творится? Что творится…
Наступил вечер. Столб дыма над Влуками исчез. Погода была чудесная, теплая, в озере переливались краски заката. И казалось, что утром самолеты только привиделись, а теперь опять все стало по-прежнему.
Но на другой день ранним утром, когда люди вышли на седую росистую траву, чистое небо снова содрогнулось от далекого пугающего гула. Воздух сотрясала дрожь, все сильнее, сильнее, - и вот уже дрожит земля, вода, человеческие сердца. Засеребрились, засверкали светлые птицы, купая крылья в солнечном сиянии. И тотчас загрохотал далекий гром, и тотчас взвился к небу черный столб дыма.
- За Паленчицами бьют.
- В мост, видно?..
- Конечно, в мост.
Воздух все гудел, что-то ужасное и непонятное происходило рядом, за лесом, за темной чертой горизонта.
И с того дня стали со всех сторон приходить вести:
- Опять бомбил.
- В Заводах из пулемета пастуха убил.
- В Порудах на картошке народ побил!
Любопытные побежали в Поруды - посмотреть, правда ли. Правда. В сарае лежали в ряд три бабы, молоденькая девушка и мальчик. Вся деревня в молчании прошла перед убитыми. Они лежали на глиняном полу, на разбросанных второпях охапках сена. Залитые кровью юбки, желтые восковые лица. Бабы всхлипывали, шмыгали носами. Но не было ни громкого плача, ни причитаний. У всех перехватило горло от ужаса.
- Низко-низко летел. Ну, пусть его, думаем, летит. Копаем и копаем, - задыхаясь, испуганно рассказывал подросток, единственный уцелевший из работавших в поле людей. - А он вернулся. Еще ниже… Мы глядим, что будет, не испортилось ли у него что… А он как начнет, как начнет! Я упал на борозду, гляжу - все лежат… Он пострелял, пострелял и улетел… Всю ботву посек. Я встаю, а никто уж и не шелохнется…
- Боже милостивый, боже милостивый! - боязливо вздыхая, шептали бабы. Ведь они же помнили прошлую войну, окопы по деревням, горящие хаты. Но теперь было не то. Теперь смерть обрушивалась с ясного неба, протягивала хищные, не знающие промаха когти, гналась за каждым человеком. Все равно, солдат ли это с оружием в руках, или пастушонок с кнутом, или спокойно копающие картошку бабы.
- Мы слышим, низко летит, а тут он как затрещит!
- Нашел, куда стрелять…
- Люди, люди! Что же это делается?..
Расходились пришибленные, перепуганные до смерти люди. Не было спасения, не было прибежища от крылатой смерти, которая могла появиться всюду и ринуться, как ястреб на цыплят. Люди уже перестали строить догадки, куда бьют, - уже известно было, что ему все равно - мост ли, железная дорога, станция или же низенькая хатенка и ребенок, пасущий корову. Смерть не разбирала. Она высматривала добычу ястребиными глазами, свистела зловещим ястребиным крылом, вонзала в сердце ястребиные когти.
Хотя основной целью была, видимо, железнодорожная линия, большим полукругом огибающая Паленчицы, Влуки, но по пути жертвой падало все, что попадалось на глаза человеку, сидящему в серебряном туловище самолета.
Деревня притихла. Люди уже не выходили по утрам на дорогу, чтобы, задрав головы, смотреть вверх. Они прятались по хатам. Лишь некоторые, не хоронясь, продолжали делать свое дело.
Павел рубил дрова во дворе, когда Ольга стала отчаянно звать его в хату.
- А, чего там… Если грохнет, то и в хате достанет… Пусть уж…
- Идите, идите скорей! Летит, тато, летит!
- Что я, не слышу, что ли? Пускай летит. Отстань! - сердито закричал он и с бешенством всадил топор в суковатый обрубок.
Невыносимо гудел воздух, уши разрывал долгий, прерывистый рев. Еще долго после того, как он стихал, невозможно было отделаться от этого ужасающего рева. И потом целый день ожидание - вернется или нет?
Он возвращался. С аккуратностью заведенных часов появлялся утром. А потом - когда попало. В полдень, к вечеру, по два, по три раза на дню. Уже нельзя было ничего рассчитать, нельзя было спокойно передохнуть, сказать себе, что вот наступает несколько часов, на протяжении которых не задрожал воздух, не загремят далекие взрывы.
Люди проклинали железную дорогу, словно это она была виновата.
По всем дорогам пошел народ.
Первыми пронеслись полицейские на велосипедах, в страшной спешке, но с невозмутимым видом, словно они ехали по служебным делам. Прошло довольно много времени, прежде чем люди сообразили, что это бегство.
Потом появились мчащиеся на Влуки, на Паленчицы автомашины. Лимузины, каких никогда не видывали на здешних дорогах, черные, синие, темно-зеленые, серые, большие и маленькие, пробивались через пески и болота. Дрожали моторы, пронзительно звучали клаксоны.
За автомашинами шла толпа пешеходов. Мужчины, женщины, дети. Нескончаемый человеческий поток несся мимо Ольшин. Лишь изредка кто-нибудь сворачивал в деревню. Но паленчицкий и влукский тракты были забиты. Люди шли с узлами, с детьми на руках, с пустыми руками, серые от пыли, измученные.
- Родимые вы мои, родимые, - вздыхали бабы, глядя на бесконечную процессию, движущуюся по тракту.
Сначала они шли только по ночам. Потом, когда налеты стали повторяться все чаще, беглецы, видимо, притерпелись к рокоту над головой, отупели. Они шли среди бела дня. Со снижавшихся самолетов по ним били пулеметы. А они оставляли за собой трупы и равнодушно проходили мимо - вперед, все вперед, словно их гнала какая-то сила, еще более страшная, более мощная, чем усталость, голод, жажда, чем страх смерти. И крестьяне холодели при мысли, что те бегут от чего-то, что страшнее самой смерти, решаются на смерть от пуль и от бомб, - лишь бы убежать.
Как-то раз Ольга пошла стирать на озеро. И тут они налетели. Она присела на корточки у самой воды, - ведь оттуда, сверху, ее могли заметить на устланном галькой голом берегу.
"Десять, пятнадцать", - машинально считала она. Вот они пролетели. Как всегда - на Влуки, на Паленчицы, бить по паленчицкому мосту.
Девушка выпрямилась. Теперь уж можно стирать.
Но тут налетел еще один. Низко-низехонько. Взвыл разрезаемый пропеллером воздух, протяжно взревел мотор. Она успела даже разглядеть летчика. Странная слабость охватила ее.
С небольшой высоты грохнулась в озеро бомба. Дрогнула земля под ногами. Взметнулся вверх фонтан темной воды. Озеро всколыхнулось от берега до берега. Рухнула вспененная, с огромной гривой, волна, окатила Ольгу с головы до ног, плеснула в лицо. По заводи пошел протяжный гул, лазурная поверхность заплясала, из глубины поднялся серый цветок ила и распустился на воде, замутив ее до самого дна.
На волнах забелели белые рыбьи брюшки, закачались лещи, щуки и озерная мелочь. Девушка стояла, прижимая руки к обезумевшему сердцу. А от деревни уже бежали люди с ведрами, сетями, с ковшами. Громко крича, они сталкивали на воду лодки.
- Сюда, сюда давай!
- На середку, на середку!
- Да-ни-ла!
Они захватывали в сети оглушенную рыбу, выбрасывали ее на берег, в ведра, в кувшины. Тотчас же вмешались дети и стали торопливо собирать то, что сама вода выкинула на гладкие камешки.
Перевозчик Семен выпрямился и оглядел стоящих вокруг людей.
- Ну, так как же? Нам это пойдет или Карвовскому?
На мгновение говор стих.
- Как так?
- А известно - как. Карвовскому или нам?
- Ведь это не улов, - сердито буркнул Данила Совюк.
- А все-таки рыба-то из озера.
- Карвовскому полагается, - робко заметил кто-то.
- Ну да, как же, Карвовскому! Одурели вы, что ли?
- Да что он с ней будет делать? Сам сожрет? Поездом сейчас не повезешь.
- Понятно, не повезешь. Какие теперь поезда…
Всем стало легче. Можно взять рыбу, не нарушая договора. Впрочем, сейчас так страшно далеко было все это: и Карвовский и тот день, когда был заключен договор, по которому полагалось, в вознаграждение за комасацию, весь улов с озера в течение десяти лет отдавать инженеру. Треть даром, остальное по назначенной им цене. Тот день отошел, словно он был не год тому назад, а века. Теперь с неба валились бомбы, со стороны Влук доносился зловещий гул, в Паленчицах пылали пожары, а комасации до сих пор не было, и никто не знал, будет ли она когда.
И вот в Ольшинах наступил сытый день. Не было хаты, где бы не варилась рыба. Рыба булькала в горшках, и по всей деревне пахло рыбой. Такого еще никогда не случалось. Дети бегали счастливые. И лишь кое-кто мрачно, угрюмо поглядывал на озеро.
- Ишь, сколько наглушило. Надолго теперь… Все мальки погибли.
- Э, что там мальки… А ты про себя-то знаешь, что завтра будешь жив?
- Это-то верно.
И оттого, что и вправду никто не знал, будет ли он завтра жив, словно становилось легче на душе.
Парни, выбрав рыбу покрупней и получше, побежали в Паленчицы. Вернулись они пьяные, с известием, что евреи из местечка на день прячутся в лесу, - бомбы разрушили дом возле синагоги. До поздней ночи пила деревня и пела свои грустные, заунывные песни, - потому что никто не знал, не будет ли с ними завтра то же, что с паленчицкими. И все было уже безразлично. Только бы напиться и наесться - может, в последний раз.
До самой ночи металось, не могло успокоиться озеро. Волны бились о берег, плеск доносился до деревни, словно неумолчная жалоба.
Где-то под рыжим илом, в каменистом грунте, как в сердце, глубоко вонзившись в дно, лежали осколки бомбы. На небе горели сентябрьские звезды, и не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра, а озеро неистово волновалось, как после бури.
От деревни неслись песни. Пели парни, смеялись девушки, словно в свадебную пору. Мрачно плескалось озеро.
Как раз в эту ночь кто-то снова постучался в окно хаты Карвюков. Карвючиха со стоном заворочалась на кровати. Как назло, их хата стояла на отлете у паленчицкого тракта. За неделю женщина с ног сбилась: один за другим приходили люди, просили воды, молока, кусочек хлеба. Но в эту ночь она, наконец, решила выспаться.
Стук повторился упрямый, сильный. Она натянула на голову рядно и отвернулась к стене. Пусть их стучат. Постучат и уйдут. Дорога длинна, мир велик. Не одна ее хата стоит у дороги, - думала она со злостью, прислушиваясь, не повторится ли стук.
И ей невольно подумалось о сыне, который ушел двадцать восьмого августа. Она теперь знала, как это выглядит, - разбитые отряды, идущие, куда глаза глядят. Кто знает, как он там, где он. И если жив, то в какое окно стучится в эту пору и подаст ли ему кто кружку воды, пустит ли в сарай на сено поспать часок?
Она поспешно вскочила и пошла открывать дверь. Ну, конечно, стоят, терпеливо ждут. Четверо мужчин, две женщины.
- Не пустите ли переночевать в сарае?
Они стояли перед ней в слабом свете коптилки, грязные, утомленные. Она разглядела ясные глаза под выбившимися на лоб светлыми волосами, и у нее сжалось сердце. Паренек не старше ее Гриши. Она отодвинулась от порога.
- Заходите!
Они вошли, сбросили с плеч мешки. Карвючиха испуганно рассматривала их.
- Можно присесть?
- Почему ж нельзя? Садитесь на здоровье.
- Попить чего-нибудь не найдется?
Она пожала плечами. В доме не было ничего, последний горшочек молока она отдала под вечер женщине, несшей на руках ребенка.
- Разве воды…
После стольких бессонных ночей щипало глаза, болели ноги. Ее снова было взяла злость: шатаются и шатаются, ни днем, ни ночью покоя нет. Да и кто их знает, кто они такие. Одна в хате - дадут разок по голове, и готово.
Но ясные глаза напоминали о Грише. И, неожиданно для самой себя, она предложила:
- Кабы у вас был чай, можно бы воды вскипятить. У некоторых бывает с собой чай.
- Есть и у нас. Только ведь печка уже не топится.
- Можно развести огонь, - буркнула она, сердясь на самое себя и не понимая, как это у нее вырвалось. Заныла спина, когда она наклонилась за щепками. А беженцы распаковывали свои узлы, вытаскивали кружки, какие-то сверточки. Огонь весело потрескивал в печке. Женщина принесла из сеней ведро воды и смотрела теперь, как они хозяйничают.
- Вы откуда?
- Из Варшавы.
- Далеко… И куда же теперь?
Они пожали плечами. Она тяжело вздохнула.
- Да, да… У нас в ту войну люди аж в Ташкент уходили. Я сама…
- В Ташкент? - заинтересовался блондин. - А потом?
- А потом уж опять сюда…
Беженцы как-то притихли, засмотрелись в огонь. Женщина боролась с дремотой.
- Моего сына в армию взяли, - сказала она робко. Но они не очень заинтересовались этим сообщением. - Кто знает, где он теперь.
Никто не ответил. Она заглянула в печку, где уж забулькала вода.
- Вода кипит, можно чай заваривать.
Блондин высыпал щепотку чая в горшок. Женщины дремали на скамье.
- А вы не выпьете чаю? Без сахару, а все ж…
Она взяла в руки кружку и стала медленно прихлебывать горячую жидкость.
- У вас тут не бомбит?
- Какое не бомбит… Сегодня утром в озеро бомбу грохнул. Только все больше на Влуки, на Паленчицы бросает. Там железная дорога, мост…
- По утрам?
- Как ему вздумается. Первый раз часов в шесть утра, это уж почитай каждый день, а потом - как придется.
Блондин встал.
- Ну, разрешите нам часа два поспать в сарае, под утро надо дальше.
Она проводила их в сарай, где лежала охапка сена, которую уже пролежали все эти люди, просившие позволения поспать здесь несколько часов.
- Здесь уже спали?
- А то как же? Каждый день спят! Только все больше днем. Ночью-то они идут.
- Так, так…
- Не курите, а то еще сарай сожжете. Хотя… - она махнула рукой и пошла в хату. Плеск озера доносился и сюда. Высоко на пригорке светилось окно в доме осадника.
"Тоже еще не спят", - подумала она. Улегшись, она уснула так крепко, что не слышала уже ни нового стука в окно, ни ухода гостей из сарая, которые, встав до рассвета, торопливо зашагали израненными ногами.
Ядвига Хожиняк совсем не могла спать. С того момента, как она услышала взрыв первой бомбы, какая-то страшная рука сжала ей сердце и не отпускала ни на минуту. Это был страх и еще нечто худшее, какое-то тягостное ощущение, которого она не могла преодолеть. Она боялась дня, когда прилетали самолеты; боялась ночи, темноты. Ей казалось, что они прилетят во тьме, что над самым домом завоет, захрипит мотор, из мрака загрохочут бомбы, и никуда невозможно будет бежать. Она боялась оставаться под крышей - чувствовала себя в четырех стенах, точно в западне. Низко прикрутив фитиль лампы, она смотрела на маленький огонек.
Хожиняк проснулся.
- Зачем ты жжешь свет? Потуши лампу! На что это похоже?
Она послушно задула огонек.
- Опять не спишь?
- Не могу.
- Нужно заставить себя, - сказал он сурово. - Тебе еще понадобится много сил.
- На что это?
- Кто может знать, что еще будет?
Ядвига лежала, глядя широко раскрытыми глазами в темноту. "Кто знает, что будет?.. Кто знает, что будет?.." Упорно, монотонно звучали в ее ушах слова мужа. Ну да, должно начаться еще что-то. Еще хуже? Еще страшнее? Кольнула в сердце мысль о брате. Где-то теперь Стефек? О нем не было никаких известий с того дня, с двадцать восьмого августа, когда он ушел. Тогда она не верила в войну - и вот это оказалось правдой, страшной правдой, превосходящей человеческое разумение. И где-то в разрывах бомб, в трескотне пулеметов, куда-то в далекое, в неведомое ушел Стефек. Теперь он стал ей ближе, чем когда бы то ни было. Она порвала с деревней. Выйдя замуж за Хожиняка, воздвигла между собой и мужиками непреодолимую преграду. Она - жена осадника, навеки погубила свою любовь. Теперь она не имеет даже права думать о Петре, о далеком Петре, сидящем в неведомой тюрьме. И что теперь с тюрьмами? Неужели людей оставят за решетками, под лавиной бомб? Или выпустят? Нет, не могут выпустить. Ведь Петр получил десять лет - раз навсегда. Но даже если бы не было тюремных решеток, существует Хожиняк, муж. И во всем свете был только один человек, который связывал ее с прошлым, с такой далекой, как подумаешь, порой! Была же когда-то Ядвиня Плонская, которая имела право входить в деревенские хаты, которая дружила с Ольгой, с Оленой, со многими другими. Все ушло, безвозвратно погибло. Между ней и деревней лежали черные угли сожженного сарая, ненавидящие взгляды и ее измена, которую нельзя уже исправить. Единственной связью с прошлым был Стефек, Стефек, который никого не предал, сохранил дружбу, верно любил Соню Кальчук, знал и любил Петра. Но Стефек ушел, исчез, словно его никогда и не было. Может, его и на самом деле уже нет, а может, он бредет по неведомым дорогам, - куда глаза глядят, с отчаянием в глазах, голодный, с пересохшими от жажды губами, в рваной обуви, - как те солдаты, которых она ежедневно видела на дороге… Может, он лежит раненый в придорожной канаве и некому помочь ему? Ведь скитающиеся по дорогам солдаты рассказывают: нет ни врачей, ни бинтов, ни лазаретов - ничего!
Она закусила губу, чтобы не застонать. "Кто знает, что еще будет", - глухо шумел в ее ушах отзвук мужниных слов.
Утром она встала с синевой под глазами, с головной болью. Хожиняк лениво бродил по усадьбе.
- За что бы взяться? Который теперь час? Скоро он прилетит?
Ядвига посмотрела на часы.
- Должен быть через полчаса. Может, мне пока к матери сбегать?
- Что ж, иди. Только скорей возвращайся, все-таки лучше в такое время дома сидеть.
Вот этого она и опасалась. Все, что угодно, только не сидеть взаперти, ничего не зная, не видя!
Она с детства помнила один случай: кто-то вскапывает грядки в огороде, - скорей всего это батрак, которого мать держала, пока она и Стефек были слишком малы, чтобы помогать как следует по хозяйству. Удар лопаты - и отваливается гладкий и лоснящийся, ровно срезанный пласт; под ним, в глубине, темный бархат кротовой шкурки. Одно движение лопаты вскрывает норку, и тотчас железо обрушивается на зверька. Парень осторожно берет двумя пальцами убитого крота и бросает на тропинку.
- Смотри, какой большой.