Гаврила уже знал, какой у них план и куда они так упрямо рвутся: литовская граница! Он понятия не имел, где это, как туда идти, не знал, что с ним сделают, когда он им будет не нужен. Собственно теперь они могли бы идти и одни, здесь он уже не знал ни дорог, ни тропинок и совершенно растерялся. Лишь когда встречались трясины, он безошибочно инстинктом угадывал, как и куда ступить, чтобы не завязнуть.
С продовольствием дело обстояло все хуже. Однажды ночью Стасек и Генек пробрались в местечко и принесли немного конской колбасы и черного хлеба. Они со злостью жевали эту колбасу и ругали большевиков. Но Гаврила ел с аппетитом и насмешливо прислушивался к их ругательствам.
Они уже тащились из последних сил. Гаврила сообразил, что теперь ему легче будет убежать. Или им надоело доглядывать за мальчишкой, или же их обмануло его спокойствие, только они не сторожили его, как раньше. Но теперь ему уже не хотелось просто убежать. Внутри у него все запеклось от злобы за их хозяйничанье в хате, за весь этот путь, за ругань, за тумаки, которых не жалел для него рябой. В нем все переворачивалось от этих вечных придирок, от непрестанных требований, словно это он, Гаврила, заставлял их толочься здесь, мокнуть, голодать. "Большевистский ублюдок", - говорил рябой. И Гаврила все сильнее чувствовал свою связь с людьми, которые маршировали с песнями по дорогам, стояли по деревням, устраивали какие-то сельские советы и представляли собой грозную опасность для этой кучки оборванных, озлобленных людей, упрямо рвущихся к литовской границе. Когда они прятались на день в заросли, он мечтал, что вот вдруг раздвинутся кусты - и появятся те. Или вдруг они выйдут ночью прямо на патруль, прямо под прицелившиеся винтовочные дула, и тогда конец этому сумасшедшему пути.
Он, как только мог, причинял всяческие хлопоты своим спутникам. Сбивался с тропинки, кружил, плутал даже там, где инстинкт отчетливо подсказывал ему дорогу. Пусть, пусть их окончательно измучаются. У него самого тоже иссякали силы, оставалась лишь упорная злоба. Ненависть уже открыто горела в его глазах.
- Ишь, как глядит! - издевался Генек.
- Что ты все пристаешь к нему? - возмутился Стасек; он один сохранял еще какую-то ясность духа.
- Да ты только посмотри, каким он волком смотрит! Кажется, если бы мог, прямо в горло вцепился бы, - заметил Хожиняк.
- А пусть его бросается, - отмахнулся тот и снова принялся перевязывать израненные ноги. Они теперь напоминали шайку закоренелых бродяг. Одежда была в лохмотьях, от сопревших портянок воняло, небритые лица обросли темными клочьями бороды.
- Ох, брат, сапоги бы новые…
- Подожди, будут и сапоги, - сурово бросил Генек. - И сапоги и все остальное.
И снова начался разговор, к которому Гаврила прислушивался с ненавистью. Разговор о том, как все это будет, как они будут наступать.
- Без жалости, без пощады…
- Красного петуха пустить…
- Это зачем? Жалко! И так будет порядок!
- Никогда не будет порядка! - вышел из себя Хожиняк. - С ними никогда ни к чему не придешь. Передо́хнуть они все должны, вот что!
- Все понемногу упорядочится, подожди…
- Только уж теперь мы будем умнее. Гуманизмы, идеализмы всякие там…
- Да, вот вам и результаты!
- Ну ничего. Теперь мы уж по-другому возьмемся.
Мальчик смотрел на их обросшие, истощенные лица, на рваную одежду, на израненные ноги. Они сидели в кустах, как кучка нищих, но разговаривали, как властители мира. Они не видели своих лиц, своих лохмотьев - они видели себя, какими они были в прошлом: молодыми, элегантными, в новых сапогах, в красивых мундирах, - и это прошлое переносили на будущее, на недалекое будущее, в котором были уверены.
Гавриле это казалось диким и смешным. Иногда он думал, что они просто спятили от усталости, опасностей и голода, что они просто бредят. Иногда же, наоборот, ему казалось, что он сам сошел с ума, - ведь иначе немыслимо было бы это странствие, в котором, он, Гаврила, путался неизвестно зачем и для чего с группкой офицеров в лохмотьях, пробирающихся к литовской границе.
Они проклинали друг друга, ссорились, но неутомимо двигались вперед. Становилось все труднее. Лили дожди, начались холода. Всюду попадались люди, по дорогам двигались войска, в деревнях было много милиции. Но они все шли, и Гаврила, несмотря на всю свою ненависть, иногда удивлялся, глядя на них. Хожиняку и другому осаднику, которые прожили некоторое время в этих краях, было легче. Гаврила привык ко всему. Но остальные? Как они только держались? Они шли со злостью, с уверенностью, что в конце концов как-то выпутаются.
Граница была все ближе. И в конце концов Гаврила тоже поверил, что им удастся прорваться. За хозяйничанье в хате, за это бесконечное путешествие, за бахвальство, издевки, угрозы им бы следовало другое. Они ругали эту землю, которая была ему родной, которая кормила и растила его столько лет. Они угрожали крестьянам. Никогда Гаврила, сын нищей, не чувствовал приязни к крестьянам. Но теперь почувствовал. Они ругали большевиков, и Гавриле эти большевики, о которых он до сих пор лишь смутно слышал, вдруг стали родными и близкими. Он лихорадочно обдумывал: что сделать, как сделать?
А граница была все ближе. Генек отправился в разведку и вернулся веселый.
- Завтра к вечеру, возможно, будем на той стороне.
В них словно влили новые силы. Все лица просветлели.
- Что ж, господа, неужели так и перейдем себе спокойненько, и ничего?
- Как ничего?
- Ну, все бы какую-нибудь память о себе оставить по дороге.
- Ты что имеешь в виду?
Гаврила закрыл глаза, притворясь спящим, и внимательно прислушался.
- Что у нас, разве гранат нет?
- Ну и что же?
- Тут недалеко железнодорожная линия. Как вы полагаете?..
- Жалко портить, пригодится.
- А пока что они возят солдат. Исправим, когда нам понадобится, не беспокойся!
- Ну что ж, можно, - решил Стасек.
- Глупости! - возмутился один. - Провалимся в последний момент.
- Зачем проваливаться? Сделаем все как полагается, по всем правилам, а там - до границы два шага.
Они еще немного поспорили, но, когда дошли ночью до железной дороги, принялись за работу.
- Полетят под откос вагончики, любо будет посмотреть…
- Только кто в них будет ехать?
- Глупости. Штатских пассажиров сейчас совсем нет. Только войска.
Они связывали гранаты, делали подкоп под рельсы, радовались. Увлекшись своим занятием, они забыли о Гавриле. Мальчик ужом ускользнул со стоянки. Осторожно, затаив дыхание, крался он, пока до него доносились голоса. Потом ринулся бегом. Ветки кустарника хлестали его по лицу. Он спотыкался, задыхался, но мчался все вперед, вперед, пока не добежал до первой деревни и первого поста.
Небольшой отряд шел за ним. Он боялся заблудиться, но красноармейцы сами вывели его на железную дорогу. Он шел впереди. Наконец, он свободен! Позади скрипели сапоги идущих за ним. Теперь он покажет тем! Поезда взрывать! Ладно! Теперь они узнают…
Ночь уже бледнела, когда они дошли. Раздался внезапный окрик:
- Руки вверх!
Генек обернулся, словно в него пуля угодила. Отряд неожиданно появился из кустов. И глаза Генека прежде всего увидели Гаврилу. Грянул выстрел, и мальчик, не дрогнув, повалился лицом в траву. Защелкали выстрелы, в предрассветной мгле замелькали фигуры людей. Разгорелась ожесточенная, быстрая перестрелка и так же быстро затихла. Командир наклонился над убитыми.
- Вот…
Хожиняк не понимал, как случилось, что он ушел живым. Но все же ушел. Прыжок с насыпи в кусты, - они его не заметили. А там, там уж нечего было делать: все пропало. Ему казалось, что, кроме него, кто-то еще успел соскочить с насыпи на другую сторону. Но сейчас ему было не до поисков.
Он притаился в кустах и пролежал так часов пятнадцать. Потом двинулся в путь. Не к литовской границе, которая была тут же, рядом. Нет, обратно домой! Его место там, в Ольшинах. Там ведь Гончар. И вдобавок ко всему теперь надо отомстить за людей, которые мертвыми глазами глядят в небо, лежа у железнодорожной насыпи.
Глава VI
Ребятишки с самого утра бегали от хаты к хате.
- Собрание! Все на собрание!
- Не знаете, что там опять?
- Наверно, о конституции, - серьезно отвечал Семка. Крестьяне кивали головами.
Медленно сходились они в усадьбу, где теперь происходили все собрания. Паручиха уселась в первом ряду.
- О чем говорить-то будут?
- О конституции, - сказал кто-то.
- Видишь, правильно Семка говорил, о конституции, - обрадовалась Паручиха.
Вошел Овсеенко и с ним кто-то незнакомый. Все подняли головы, с любопытством рассматривая приезжего.
- Молоденький.
- Агитатор. Из Луцка приехал.
- Ишь ты, из самого Луцка!
- Ничего не скажешь, не забывают об Ольшинах, - заметила Паручиха и оглянулась, словно ожидая, что ей будут возражать.
Молодой человек сел за стол рядом с Овсеенко. Он оглядывал собравшихся, непрестанно поправляя прядку волос на лбу. Овсеенко порылся в лежащих перед ним бумагах, потом встал, щелчком сбил на затылок кепку и окинул взглядом переполненный зал.
- Товарищи, как вам известно, мы готовимся к выборам в Национальное собрание.
- Пока еще вроде не было известно, - заметил кто-то из рядов.
- Вот я вам об этом и сообщаю. Предоставляю слово товарищу Степанко, который специально приехал, чтобы прочесть доклад о выборах.
Степанко встал из-за стола, и все стали поудобнее усаживаться на своих местах, откашливаться, сморкаться, чтобы потом внимательнее выслушать доклад, который, судя по выражению лица Овсеенко, обещал быть длинным.
- Товарищи, - высоким голосом начал агитатор. - Мы стоим накануне выборов. Вы впервые в жизни примете участие в выборах…
Семен предостерегающе кашлянул, но тот не обратил на него внимания.
- Впервые в жизни к избирательным урнам пойдут женщины… А то вас тут в школы не принимали, не по своей воле, как рабынь, отдавали замуж…
Бабы беспокойно зашевелились.
- Это не здесь, - остановил его Овсеенко. Агитатор махнул рукой.
- Все равно. А ты не перебивай…
Совюк поднялся со скамьи.
- Как же это - все равно?.. Что было, то было, но надо же…
Степанко покраснел.
- А вы меня, товарищ, не учите. Знаю я капиталистические штучки! Всюду было одно и то же! Нужно быть сознательным человеком, понимать, до чего доходят капиталистическая эксплуатация и предрассудки, при помощи которых буржуазия старалась держать в темноте трудовой народ.
- Что и говорить! - охотно согласилась Паручиха.
- Вот именно, - обрадовался оратор. - Так что я говорил относительно выборов? Впервые в жизни пойдут голосовать женщины…
- Мы уже голосовали, - громко заявила Олексиха.
- Да, только в тридцать пятом году нас палками гнали на выборы!
В комнате зашумели:
- Параску дубинками избили!
- Сикора сам загонял к урнам!
- Штрафы накладывали!
- Из хаты в хату полицейские бегали, сгоняли народ на выборы!
Овсеенко схватил звонок и изо всех сил затряс им, но слабое дребезжание тонуло в общем шуме.
- Товарищи, спокойствие!
- А что он нам тут рассказывает, когда это неправда!
Потный и красный Овсеенко звонил изо всех сил. Семен вскочил на стул, и его мощный бас заглушил все голоса:
- Люди добрые, товарищи! Что было, то было, чего теперь об этом говорить, каждый и так знает! Товарищ молодой, никогда здесь не бывал, так откуда и знать ему? Да в этом ли дело? Главное, что мы впервые за своих людей голосовать будем, за свою власть, за советскую власть! Чего же тут долго говорить? Каждый пойдет и каждый проголосует - каждый, кто за советскую власть!
- Товарищ, я вам не давал слова, - строго заметил ему Овсеенко.
- Пусть говорит! Правильно говорит! - зашумели в толпе, и Овсеенко сел на место.
- Так о чем долго и разговаривать? Выберем людей в Национальное собрание, которое должно решить, что с нами будет и что с землей, и с фабриками, и со всем! Кто за мужика, за простого человека, за справедливость, тот, известно, пойдет голосовать за советскую власть! А кому больше нравится поповское, полицейское, панское господство - пусть его! Мы с ним все равно рассчитаемся по-своему!
- Правильно говорит!
- Правильно!
Овсеенко зазвонил. В комнате постепенно утихло. Он нагнулся к Степанко, и они с минуту посовещались вполголоса. Наконец, Степанко махнул рукой:
- Товарищи, примем резолюцию.
Овсеенко прочел. Все руки охотно поднялись вверх. Собрание тут же закончилось. Народ стал расходиться по домам. Позади всех шли Овсеенко с агитатором из Луцка, о чем-то ожесточенно споря между собой. Бабам стало жаль приезжего.
- Молоденький… Конечно, у него еще в голове зелено, а вы сейчас все на него и накинулись!
- Чепуху городит, так как же…
- А вам это мешает?.. Пусть себе говорит. Каждый сам свое знает…
- Все-таки. Приехал, а сам…
- Хоть бы людей порасспросил, раз самому неизвестно.
- Это-то верно.
Хмелянчук, забежав сбоку, воспользовался случаем:
- Вот ведь, гляди да гляди!
Бабы неприязненно оглянулись на него:
- И то. Обязательно глядеть надо, как бы какой-нибудь Иуда-предатель не подвернулся…
Он понял намек и поспешно отступил:
- Да я ведь ничего особенного не говорю. Молод еще парень.
- Конечно, молод. Хуже, когда старый, да фальшивый.
Он остановился и подождал, пока они прошли вперед. Медленно тащась позади, он поровнялся с Рафанюком.
- Ну что? - обернулся тот к Хмелянчуку.
- Да ничего.
- И времена ж наступили…
- Времена как времена… Ничего, кум, хуже будет. О земле поговаривают.
- А пусть… что у меня, усадьба, что ли?
- Усадьба не усадьба, а хозяйство ничего! Может, еще и понравится кому.
- Ну уж этого не будет! - возмутился Рафанюк. - Грабеж, значит? Какая-никакая власть, а порядок должен быть.
- Разные бывают порядки, - медленно процедил Хмелянчук. - Вот и об этих свадьбах поговаривают…
Рафанюк вздрогнул. Хмелянчук знал, чем его пронять! Ведь тот был почти на тридцать лет старше Параски.
- И что вроде бабам теперь другие права…
- Что за другие права? Раз муж, так он есть муж!
- Э! - поморщился Хмелянчук, - подождите, кум, как оно еще обернется… Вот думаю, что, к примеру, кабанчика лучше зарезать, а сало припрятать…
- Думаете, так лучше?
- Да вот, подумываю…
"А может, и лучше, - соображал про себя Рафанюк. - Может, и лучше".
Они медленно шли по дороге. Впереди уже никого не было видно. Рафанюк вдруг остановился и взглянул на Хмелянчука широко раскрытыми выцветшими глазами.
- Боже милостивый, что-то еще будет, что будет?
- Поглядим. Я так полагаю, что после этих ихних выборов они себя покажут.
Рафанюк вздохнул и, не прощаясь, свернул по тропинке к своей хате.
После выборов по деревне неизвестно откуда поползли слухи. Они проникали всюду, добирались до каждой хаты. Громко никто ничего не говорил, однако все знали, что в Курках, за Паленчицами, уже отбирают скот: подряд каждую корову, каждого теленка. Бабы клялись на ухо одна другой, что это верно. Придут, перепишут - и больше ты им не хозяин. И ничего не поделаешь, хоть расшибись.
- Как же так? - дивилась Пискориха. - Только что сами давали. И я ведь получила коровенку из усадебных. А теперь вон что говорите?..
- А теперь, видно, опять по-иному…
- Вот и Хмелянчук говорил, что они так только, спервоначалу, а уж потом покажут… Вот теперь выборы-то прошли, они и…
- Говорил Хмелянчук, говорил, я сама помню…
Акции Хмелянчука поднимались. Его уже не обходили на дороге. То один, то другой вступали с ним в разговоры, расспрашивали:
- Ну, как вы полагаете, что теперь будет?
И Хмелянчук отвечал. Осторожно, продуманно, полусловами.
Когда распространились слухи о скоте, бабы тоже побежали к нему. На этот раз Хмелянчук испугался. Он сказал об этом только одному Рафанюку, да и то давно, а теперь пущенный им слух возвращался к нему как верное сообщение, как проверенный факт.
- Ничего я не знаю. Не иначе, как пустая болтовня. Выдумки просто, я полагаю…
Мультынючиха только качала головой:
- Знает Хмелянчук, знает что-то, хитрая лиса, только сказать не хочет! Уж я его знаю! Знаю, что он всегда говорил, а теперь на́ - совсем другое! Не зря это он так!
- А что мне? - пренебрежительно, с напускной беззаботностью сказала Гудзиха. - Не было у меня коровы - жила ведь, а заберут ту, что дали, - ну опять без коровы останусь, только и всего, - рассмеялась она.
Олексиха неодобрительно взглянула на нее:
- Старуха уж вы, а все ума не нажили. Такое скажете…
Паручиха ни словом не приняла участия в разговоре. Но, вернувшись домой, она зашла в хлев и присела на колоду.
- Что ж теперь будет, родная ты моя? - обратилась она к корове. Корова покосилась на нее большими коричневыми глазами, спокойно продолжая жевать.
- Неужто заберут тебя у нас?
Паручиха раза два шмыгнула носом и прижалась лбом к теплому, гладкому коровьему боку.
- Что же это будет, Пеструха?
В стойле было тепло, пахло навозом, сонно жужжали последние осенние мухи.
"Как же так? - смятенно думала она. - Дали, позволили самой выбрать, а теперь отнимут?"
Думалось, словно сквозь сон, и, наконец, она в самом деле задремала, прислонившись головой к коровьему боку. Разбудил ее кто-то из детей:
- Матушка, что это с вами? Спите?
- Не сплю, нет, - ответила она, протирая глаза. - Боже милостивый, неужто и вправду заснула?
Ей вспомнился давешний разговор. Она энергично высморкалась и, не обращая внимания на окруживших ее ребятишек, отправилась к Овсеенко. Не стучась, вошла в канцелярию. Овсеенко, с трудом разбиравший какое-то письмо, поднял глаза на вошедшую.
- Чего вам?
Она остановилась перед столом.
- Да я вот пришла спросить… Насчет этого скота.
- Какого скота?
- Насчет коровы.
- Какая опять корова?
- Да насчет моей Пеструхи-то. Вот которую вы мне дали из помещичьих.
- А что с ней, с вашей коровой?
- Пока вроде ничего. Вот я и пришла спросить, есть у нас советская власть или нет?
Овсеенко удивленно посмотрел на нее:
- Вы что, спятили?
- Не спятила я. А только спрашиваю, что же это за порядки такие - сперва давать, а потом отнимать? Это что же за насмешки над бедной вдовой! Вы, что ли, моих детей кормить будете, когда корову заберете? Да и на что вам она, эта коровенка?
- Да кто у вас собирается корову отнимать?
- Да вот советская власть. В Курках уже поотбирали, бабы говорят. И будто у нас тоже отбирать будут. Вот я и спрашиваю.
Овсеенко торжественно выпрямился за столом:
- Заявляю вам, что это провокация, обыкновенная провокация, ложные слухи, распространяемые врагами советской власти для подрыва доверия! Заявляю вам, что если вы будете продолжать распространение этих провокационных слухов, то я привлеку вас к ответственности! Понятно?
Паручиха очень мало поняла из его речи. Впрочем, ее интересовало лишь одно:
- Стало быть, корову не заберете?