Доктор снял пальто, положил на стол кулек. Достал из дорожной корзины полотенце и ушел умываться в коридор. Умывшись, вернулся и, вытирая себе физиономию шершавым полотенцем, сказал:
- Да, расстроишься. Расстроишься.
И посмотрел на меня белыми глазами. И, вынув из кармана куртки гребешок, причесываясь перед зеркалом, продолжал:
- Вот этот архитектор Кузнецов и эта жирная скотина Юрий не имеют права говорить, что жена моя - ворона. Да-с, не имеют права. Это слишком.
- Что такое? - удивляюсь я. - Это что ж? Все зря. Должно быть, выпили много.
- Нет, трезвые. В том-то и дело, трезвые. Называют ее, мою жену, вороной! Почему?
Доктор Иван Иванович сел за стол. Я подал ему стакан чаю. Он развернул кулек и вынул из него калачи, выборгские крендели, икру, сардинки, бутылку рябиновой водки, балык. Все клал аккуратно на стол. И подал мне письма.
- Вот это письмо от него, - показал он на верхнее письмо.
И, налив в стакан чаю сливки, пил, забрав в рот выборгский крендель.
Я подошел к окну, читая письмо от Кузнецова.
- Ну, чего он пишет? - спросил доктор. - Приехать, наверное, собирается. Если он только приедет, я к леснику уеду. Уж как хотите, я больше с ним не знаком. Ворона! Это все ж так нельзя. Про женщину, да еще про чужую жену, так говорить.
- Да ведь это все так зря, - успокаиваю я Ивана Ивановича.
- Нет, не зря. А чего он вам пишет про меня?
- Ничего не пишет, - говорю я. - Пишет он с росчерком. Как-то все так пишут, не разберешь сразу. Пишет вот, на Покров приедет, если освободится. Просит, чтобы побросали у кручи на реке, где глубокая яма, пареной ржи, так как хочет ловить там лещей на удочку. Вот дальше не разберешь. Что за слово?
- Дайте-ка мне, - говорит Иван Иванович. - Я знаю его руку.
И, читая письмо, Иван Иванович сказал:
- Вот видите, написано, действительно, скверно. "Ванька поехал к вам". Это про меня. "От, от воро-ны, от вороны сво-ей. Спат-ся" - спасаться. "Вот дура. И-и-нот-товая". Вот видите, что пишет. А, как это вам кажется? Дура енотовая! Это он, архаровец, пишет про жену мою! Но погодите! Дайте мне это письмо. Я ему покажу.
- Ну что, - говорю, - Иван Иванович, ерунда. Не стоит. Вы же знаете, он это ведь так. Вы приятель. Нельзя же всякое лыко в строку.
- Хорошо лыко! Я и говорю его жене, Ольге, говорю ей: "Его ничем не прошибешь. Как он смеет про мою жену так выражаться: ворона!" А она говорит: "Верно, так нельзя. Его, - говорит, - не прошибешь. Комодом вот этим нужно по башке". Комод у ней в комнате, пузатый, красного дерева, старинный. Здоров он. Он от бабушки ей достался. Но только обидно то, что вороной жену мою обозвал не он, а Юрий. Вот что. Но погоди. Пей. Пускай пьет. Водяночку получит. Я-то знаю. Я врач. Обязательно получит водянку. Тогда поговорим.
* * *
Покров день. Чудная погода. Соседний лесной берег речки - как дивный цветной ковер. Желтые березы, красные, как рубин, осины. Седые ольхи. Темные зеленые ели. И песок обрыва. Тихо. Все опрокинулось в отражении в зеркальной тихой воде. Синее небо глубоко. На берегу речки сидят мои приятели. Видны на воде веселые поплавки заброшенных удочек. Приятель Василий Сергеевич сидит на бережку и посматривает на поплавки. Рядом с ним на корточках рыболов, мой слуга Василий. Подле ольхового куста полулежит композитор Юрий Сергеевич. Рядом с ними - на листе газеты калач и нарезанный балык. Он наливает рюмку черничной настойки и пьет, закусывая балыком. На соседнем берегу реки, около песочка, - его враг, доктор Иван Иванович. Тоже удит рыбу. Он ушел от меня, когда приехали Кузнецов и композитор Юрий. Ушел к леснику в дом, за речку. Поссорились друзья. Он с ними не разговаривает. А ловит напротив потому, что со мной не поссорился. И с той стороны речки разговаривает со мной.
Василий Сергеевич насторожился. Смотрит на удочку. Клюет.
- Ишь ты, - говорит он мне, - то положит поплавок, то бросит, уж который раз.
- Погоди, Вася, - говорю я, - это лещ берет.
Он держит руку на удилище, потом сразу дергает, подсекает. Рыба гнет тонкое удилище.
- Подсачек! - вскрикнул Василий Сергеевич.
Василий с берегу подхватывает подсачком большого леща. Лещ лежал на берегу и бился на траве.
- А, попал, голубчик, - говорит он, взяв леща, и сажает в сажалку у берега в воду. - А смотрите-ка, у него глаза белые, вот как у этого клинического врача, - показал он на соседний берег, где сидел доктор. - И морда тоже похожа.
- А ведь, действительно, что-то есть общее с Ванькой, - заметил Юрий Сергеевич. - Тоже ленивое, должно быть, животное.
Доктор Иван Иванович слышит эти грубости, но не показывает виду, что слышит. Перекидывает удочку и как-то кротко, обиженно достает из кармана портсигар и закуривает папиросу. Сидя на бережку, говорит мне:
- Вы ведь вот профессор, это самое, по живописи. Ну, художник. Художники кое-чему учились. Ну, и читают все же. Некоторые самообразование имеют. А вот у вас там, в академии, и архитекторов делают. Конечно, разные это науки. Строительные материалы, цемент, камни, бревна, и больше никаких наук. Они оттого сами как-то вроде из бревен выходят. Подрядчики. Рост здоровый. Рожа тоже такая подходящая. Подрядчик.
Приятель, архитектор Василий Сергеевич, слышит и говорит, посматривая на удочки:
- Знаешь, Юрий, мужья есть. Вот говорят: жену люблю. Она у меня такая и эдакая. Я молод был. Зря женился, не знал. Романс такой поют: "рано молодец женился". Болванов-то ведь женят. Они не виноваты. Оказался характер у жены невозможный. Дура попала. Все ругает жену. Пришел с операции, какую-то кишку из живота вырезал, а пациент проснулся рано. Ну, и дернулся, сукин сын. Он не ту ему кишку-то и отрезал. Жена виновата. Расстроила. Застал ее с Борькой Краскиным, в комнате заперлись. Ну что с дуры спрашивать - ворона!
Доктор Иван Иванович на том берегу речки слышит все. Бросил папиросу в воду, делает вид, что не слышит. Хватает удилище и тянет из воды. И говорит мне:
- Сорвалась.
- Нет, - говорит Юрий, - она как-то больше на индюшку смахивает, Вася.
- Это бывает, - вставляет мой слуга, рыболов Василий. - Вот мой хозяин на Москва-реке говорил: он барку с Волги пригнал с солью в Москву. А я рыбу у его с барки ловил. Их, и угостил он меня, выпили, ну, и на жену он мне жалился. Его-то его товарищ женил, ну, значит, с рук спихнуть хотел. Да ведь что, друг-товарищ был. Он и женился. Ну, и увидал, фрукт какой. И-и, что рассказал! Но выпили мы. Вот-то он ее ругал. Прямо шлюндой. А я ему, его жалеючи, и говорю: "Гони ее, шлюнду, чего тебе от ее еще ждать?" А он осерчал. Я смотрю, чего это? А он так озлился, рожа, как лопата, серьезная такая. Губы сжал. "Никакого, - говорит, - ты права не имеешь мою жену шлюндой прозывать". Я ему: "Да ведь вы, - говорю, это самое, сами ее шлюндой зовете…" - "Я, - говорит, - муж. Я могу. А тебе нельзя". Вот ведь рассердился до чего. И с барки меня прогнал. Вот ведь…
- Глядите-ка, - крикнул Василий. - Глядите, ишь доктор какую рыбину вытащил. Это голавль, значит.
- Это не голавль, - сказал, услыхав, Иван Иванович. - А шереспер.
- Ишь, - говорю я, - молодец Иван Иванович, поздравляю. Его мы сейчас тетеньке Афросинье отдадим, изжарит. Он хорош свежий, вроде как судак.
- А вот и тетенька Афросинья идет, - сказал Василий.
Афросинья подошла к нам, и в руках у нее была депеша со станции.
- Вот, - говорит Афросинья, - сторож Петр со станции принес. Ивану Ивановичу, знать.
- Прочтите, - крикнул мне Иван Иванович с того берега. - Нет, постойте, я сам перейду реку.
Он разделся и полез в воду. Потом выскочил назад на берег, холодна вода.
- Ишь ты, нет, не пойду.
Вернулся на берег и оделся опять.
- Стойте, - сказал Василий Сергеевич. - Я ему ее с камнем переброшу.
Он нашел камень и привязал к камню телеграмму. Развернулся и бросил ее на другой берег. Но камень не долетел с депешей. Она упала в воду и плыла по реке. Доктор опять разделся, быстро бросился в воду и достал телеграмму. Вылез на берег и читал мокрую телеграмму.
- Вот пишет, - сказал он, - "Уезжаю к мамаше на месяц".
- Кто пишет? - спросил я доктора.
- Жена.
И он взял в руки платье и удочки, побежал по реке ниже, перешел вброд и бледный, дрожа, подошел к нам.
- Где, ну-ка, дайте.
И взял у Юрия Сергеевича бутылку, опрокинул в рот. Одеваясь, говорил:
- Ух, холодна вода. Пронеси, Господи.
Он хлопал себя ладошками, согреваясь.
- Уехала. Ну, я рад. Пусть погостит у мамаши. Мамаша тоже что надо. А я здесь побуду. Эх, хорош шереспер. Фунтов ведь на восемь.
Кушая шереспера, приятели мои помирились.
Подкидыш
Москва осенью оживала. В конце августа приезжали москвичи с дач. Сады за заборами меняли зеленый покров, и грустно летели желтые листья на мостовую. В Сущеве обнажился густой сад в доме Сергеева. И ярко за темными липами горели купола церкви Нечаянныя Радости… На дворе кучер у каретного желтого сарая мыл коляску. Скоро приедет из-за границы хозяин, Сергей Петрович Сергеев. Сергеев был человек серьезный, капризный, еще молодой. Небольшого роста, ровно причесанный назад, глаза большие, голубые, одет с иголочки, важный из себя. Прислугу держал в повиновении - что та ни сделает, все не так. Утром проснется, смотрит - сапоги не чищены. Хотя они чищены и блестят - мало. Кричит:
- Егор!
Приходит лакей Егор. Капризно говорит хозяин:
- Ну, что же сапоги… посмотри… Ах, ну!
Егор покорно опять несет сапоги на людскую - чистить. Не угодишь. Привык он уж к хозяину. Сапоги постоят в людской, слышит, барин кричит опять:
- Егор!
Он берет те же сапоги и несет. Хозяин, барин, глядит на сапоги и говорит:
- Ну вот, то-то… - и надевает их.
За чаем нальет сливок в стакан чаю. Кричит:
- Аннушка…
Смотря с упреком на Аннушку, отодвигает от себя молочник со сливками и стакан чаю. Говорит капризно:
- Вот, все так. Смотреть надо.
А Аннушка, как и Егор, привыкла к барину. Унесет молочник на кухню, подержит там и несет опять назад на подносе.
- Ну вот, - говорит хозяин, - смотреть нужно. Вот, право, с вами… все не так.
Приятель заедет, расскажет про друга своего, Михайла Абрамыча, про Сашу Ветерок, про Мишу Ершова, к Омону приехала Фажетт - вот поет! Про часы поет и рукой - так…
Сергей смотрит снисходительно. Улыбается и говорит:
- Не то, не то, дорогой…
- Ну, постой, - убеждает приятель. - Фажетт - это класс. Класс, понимаешь? Тербужинский ей колье одно, другое, а она на скачках с ним, в бенуаре… Понимаешь? Рибоньер с ними…
- Ах… не то, - вздыхал Сергеев и отмахивался, как от надоедливой мухи.
На дворе запряжена коляска. Толстый кучер Игнат держит на вожжах двух вороных. Капризный хозяин выезжает со двора. В воротах стоит дворник Петр. Когда проезжает хозяин, он снимает картуз. Барин, хозяин, проезжая, погрозит ему пальцем, рукой в белой перчатке.
Хозяин на Воздвиженке заедет к доктору. Расскажет, что вчера ел холодную курицу, и вот - отрыжка. Отчего бы это? Выпил немножечко, ну, полстакана белого - и вот…
Доктор глядит язык и что-то прописывает.
Заезжает на Арбат за Варварой Андреевной. Та жалуется ему на головные боли. У Варвары Андреевны в собственном особняке огромная квартира. В зале висит картина Айвазовского - море.
Говорит ему, что Катюша вышла замуж. Ну уж что… А Володя - женился, ни кожа - ни рожа. И нашел уж, ну что… За ней бани в Рогожске взял. Прикидывался святошей, а приданое искал… ну уж что…
Заехал обедать в "Метрополь". Уху стерляжью заказал. Подали. Сергеев посмотрел в тарелку - бросил ложку. Подбежал метрдотель, Капута.
- Это не стерлядь, - сердился Сергеев, - шип, да, это шип, шип…
- Никак нет, - говорит метрдотель, - стерлядь с Волги. Живую получаем.
- С Волги… ну да, - говорит Сергеев. - На Волге стерлядей уж нет. Шип это вроде… Я не ем.
Бросает деньги и уходит.
Едет к одному приятелю, к другому и рассказывает, как все не то… Шип подают… Ну невозможно… Ах, ну все не так…
Ужинает у Омона с приятелями, с друзьями, в отдельном кабинете. Икра зернистая - кислит.
Фажетт пела в театре - Сергеев слушал, только сказал:
- Н-ну… Ах, вы, право… Я в Париже слушал Дюгамель. Вот это - класс.
Выпив шампанское не той марки, расстроился Сергеев вконец. Дома ложился спать - подушки слишком мягкие, голова тонет. А проснувшись утром - опять сапоги не так вычищены.
Разочарован в жизни домохозяин Сергеев.
Каждое утро по совету доктора Сергеев прогуливался у себя при доме в саду. Сад был большой - заборы, рядом другой сад, при фабрике "Збук".
В это утро он натощак, перед чаем, шагал в саду по дорожке. И отскочил - видит, лежит на дорожке обернутый, перевязанный в одеяльце ребенок. Ребенок, увидав его, смотрит на Сергеева голубыми глазенками. Сергеев наклонился, а тот, улыбаясь, потянул к нему маленькую ручонку. Сергеев быстро, в волнении, вернулся к себе.
Аннушка наливает ему чай. Он отворяет окно и кричит:
- Петр… Петр…
Дворник Петр бежит к хозяину. Тот запальчиво говорит ему:
- Позови… беги в участок… Позови пристава… или околоточного… Ну, живо… Постой… Тут приходил кто-нибудь без меня в сад? Ты не видал? Не смотришь.
- Да, видал, - отвечает дворник. - Приходила барышня, этакая, небольшого роста.
- Зачем же ты, скотина, посторонних пускаешь, а? как ты смеешь… Пошел вон!
- Да, барин, эта самая… вот она, эта самая… что с вами прошлый год до ворот приезжала… Еще зимой, к Рождеству… Вы ее, помню, ругали у ворот… Не видать было, у фонаря… черненькая такая. Ну, эта самая и приходила гулять. Много раз приходила. Кады вы, барин, год в чужу страну ездили.
Побледнел домовладелец Сергеев.
- Поговори еще, дурак. Марш в участок, ну - живо!
Сергеев, не попив чаю, спустился вниз, где жила его старая нянька. И говорит растерянно:
- Степанида, вот что… В саду мне ребенка подкинули. Он там. Что делать? Степанида, пойди посмотри. Холодно, помрет он, не евши. Что будет? Тогда обвинят нас. Шантаж… Это, должно быть, кто-нибудь от соседей. Знают, что я в саду поутру гуляю, и вот… Ты не бери его. Я за полицией послал. Не говори никому. Ведь это срам на всю Москву.
Степанида перекрестилась, сказав:
- Благодать Божия. Сережа, благодать тебе. Это счастье - благодать.
- Эх, дура… благодать.
И Сергеев опять вернулся к себе, в ужасе. Растерянный, смотрел в окно. И видит, как старая нянька несет из сада на двор ребенка. Улыбается и целует его.
- Вот дура, - волнуется Сергеев. - Что за народ, о Господи… Зачем я ее, дурак, послал. Ах, я лошадь… вот-то что… Дура такая…
Кучер, толстый Игнат, остановился на дворе с нянькой. И его серые глаза улыбаются. Он двумя пальцами щекочет ребенка и, смеясь, говорит:
- Идет коза рогатая… забодаю, забодаю тебя…
Ребенок с васильковыми глазами смеется.
- Вот идиоты… - сердится Сергеев. - Что это?.. Ведь погубят меня… срам… срам на всю Москву. Куда бежать от такого народа? О Господи, вот беда пришла.
- Да ты зачем его принесла, - кричит Сергеев на няньку. - За каким чертом… Я тебе посмотреть велел, а ты тащишь, чертова кукла. Что я буду с ним делать? Отправлю. Сейчас пристав придет. Уходи, уходи… - гонит он старуху-няньку.
- Чего будет… ничего не будет… - отвечает нянька. - Погляди, Сереженька, мальчик какой. Ну, ребеночек веселый, благодать Божия. Как ты махонький был… ну вот прямо вылитый…
- Вон… вон, дура!.. Ах, какая дура!.. Вон!.. - кричит Сергеев. - Ну и народ, Господи. Что же я буду?..
Нянька не уходит. Вошел пристав.
- С приездом вас, Сергей Петрович. Как проветриться изволили по загранице?
- Знаете… вот послушайте… Сегодня иду я в саду, утром… и вот… у меня… в саду… И вот, подкинули… Вижу, ребенок на дорожке лежит. Согласитесь… вот он, - показал он на няньку с мальчиком.
- Да, - говорит пристав, - дело такое бывает. Конечно, надеются - холостой, мол, человек, со средствами. Ну, то-сё… Может, и подберет, думают.
- Благодарю вас. "Подберет"… - волнуется Сергеев. - Нет уж, увольте. Сами понимаете. Да и зачем мне? Это, знаете, их намерение, потакать не согласен.
- Не извольте беспокоиться, Сергей Петрович. Неприятность. Это дело короткое. Сейчас же отправлю его в воспитательный дом.
Сергеев взглянул на свою няньку и ребенка. Тот смотрит пристально на пристава бирюзовыми глазами - и заплакал.
Больно что-то кольнуло Сергеева в сердце. Как-то глубоко и больно, чего он раньше никогда не испытывал.
- Позовите дворника, Сергей Петрович, и пусть возьмет мальчишку в участок. Я его сегодня же отправлю.
- Нет, нет, - сказала, заплакав, нянька Степанида. - Нет, нипочем. Не дам. Мой он. Не отдам… Благодать Божия… Нипочем не отдам.
Пристав смотрел на няньку и поправил пальцем бравые усы, сказав:
- Во как…
Нянька сказала:
- Помру я - возьмете, а так не отдам… - и, волнуясь, прижала к себе мальчишку.
В это время из одеяльца, в котором был завернут ребенок, выпало на пол письмо. Пристав подхватил письмо с полу, разорвал конверт и прочел: "Имя - Сергей. Крещен в приходе Нечаянныя Радости 26 июня 1899 года, в Москве".
Опять глубоко кольнуло в сердце домовладельца при слове "Сергей".
- Дело такое, - отвел его в сторону пристав. - Никак не возможно мне его взять теперь. Старуха не дает. Насильно взять не могу. Уголовщина. Старуха-то характерная. Вы тут ни при чем. Кому подкинули - не указано. Что вам волноваться-то. Все дело чисто.
- Старуха, - обратился пристав к няньке, - конечно, тебе ребенок радость, а им, - указал он на Сергеева, - никак. Скажи-ка, на какие вши ты будешь его воспитывать, если тебе господин Сергеев ничего не даст?
- Ничего не дам, - сказал сердито ободренный начальником Сергеев.
- Дашь, - сказала твердо нянька, - дашь. Он ведь - это ты. Погляди, я тебя такого взяла у родителей, нянчила. Ты это. Это твое дитя.
Сергеев, побледнев, закричал:
- Дура… дура… Скажите, что делать? Это что ж такое…
- Пустяки, - успокаивал Сергеева пристав. - Я видал. Это все пустяки сущие. Охота вам себя беспокоить.
И, взяв Сергеева под руку, отвел его к окну.
- Можете дать пятерку в месяц, - сказал пристав.
- Пятерку, - повторил обрадованно Сергеев. - Двадцать пять могу.
- Ну и вот. Вздор. Не извольте расстраиваться. Слух пойдет - не бойтесь. Ну какой там слух? Скажут - хороший человек. Пустяки. То ли бывает? Ну, доброго здоровья.
И пристав, проходя мимо няньки, посмотрел на ребенка, сказал: "Сережка… Тю-лю-лю-лю-лю…" - и, засмеявшись, вышел.
Нянька вышла за ним, унося ребенка.
Сергеев остался один и ходил по комнате молча. Подошел к столу, налил себе стакан чаю. Пил, глядя в пространство. Взял калач. Вдруг подумал: "А ест этот маленький Сережка калач?.."
Взял калач, обмакнул в чай и вышел из комнаты. Спустился вниз к няньке. Подошел к Сережке и, сказав: "Тю-ли, тю-ли, тю-ли…", поднес ему калач. Подкидыш открыл рот.
- Постой, Сережа, - сказала нянька. - Эх, чего ты, младенца подавишь. Уйди… уйди…
Домохозяин Сергеев вернулся к себе, подошел к зеркалу и посмотрел на себя. Смотря в зеркало, говорит: