- Нет. Я по окну, вбок дробью ахнул, близко… Так вот что. В эдакую пору, что сейчас, у нас по округе, часто, - то там, то в другом месте, по омшайникам, где крестьянин одежину, добро прячет из дому, от пожаров, - кажинную ночь кража. По ночи омшайник оберут. Беда! Никто не знает. Не пымают воров. Что хошь делай! А по деревням барыня ездила. И вот любезная, добрая… Бумага у ей от начальства была. Детям книжки разные - сказки, "Родное слово" - с картинками привозила и раздавала в деревне дарма. Вот ее благодарили: благодетельница! А я, когда в окошко глядел, барыня-то в голову мне влезла: иде я ее видал? Да-да: у нас в Букове, у меня была, в избе. Сыну Мишке книжку дала. А у меня опосля - в омшайнике одежину сперли: и шубу мою, и жены. Все. На триста рублев. Не в чем в церковь пойти… Когда я стрельнул по окну, убежали они-то, я в дом вошел, где они в карты играли. Пролез насилу: ходу не было, гниль одна. Зажег спицу. На столе - денег часть: видал я - боле лежало. А все же две сотни да мелочью сорок семь рублев. Да с ними я, ночь не спамши, прямо в Петров, к самому прокурору: думаю - верней, а то - кто знает? Отдаю ему деньги. Прокурор молодой. Туды, в дом, с исправником - так там, под полом, вот что одежины нашли!..
- Ну что ж, а их нашли, арестовали?
- Нет, не нашли… Где же? Это ведь не простые. У них дело правильно налажено. Где ж их пымать? Их след надоть по первому снегу искать, по пороше.
В дождичек
В дождичек, по осенней поре, утром зашли ко мне охотник Герасим Дементьевич, с ним - сосед Феоктист, Павел Илычев, из соседней деревни.
- Был, - говорит Герасим, - в церкви у Покрова. Поют: "О мире всего мира Господу помолимся". А вот ведь, война затеялась. И пошто война? И невесть. Встретил у церкви Захара. Мужик он смекалистый. Уж ему за шестьдесят. Голова твердая, пустых слов нет. Не форсун. Говорил мне: война большая будет.
"Ну, - говорю ему, - колдун, - а его колдуном прозывают, - чего, - говорю, - у тебя в голове колдуется, насчет войны-то?"
А он так глядит сурьезно, говорит: "Еще и тебя возьмут. Народу перебьют сколько! А пошто? На земле завсегда война идет, то там, то тут. Знать, так надо: положено на земле человеками. Оченно много злобы кругом, неправды. Ну, и сердце в человеках остыло. Жить по совести Божией соскучились. Один говорит: вот тебе правда, а тот ему: нет, говорит, врешь: вот тебе правда, другая. У каждого своя правда. А правда-то - одна. Ну, вот и спор. А ему и конца не видать. Ежели без правды о правде спорить - зря лясы точить… Кривдой жить охота, а правду с кашей съели".
- Трудно сказать - почему война. Сложно все, - заметил гостивший у меня охотник Караулов.
- Да, - рассмеялся Герасим, - трудно. Вот у меня сейчас своя война вышла. Деревенский портной ходит по деревне, где возьмут, - одежину сшить или починить. Немолодой он, эдакой напористый. Ну, значит, я ему поддевку даю справить. Сукно хорошее купил. Сторговались: харчи мои, чай-сахар - мой; работать у меня, а ночевать у соседа - он вдовый. Встает поздно, за работу принимается с полдня. Ничего ему не говорю. Мерил он и поддевку скроил. Опять мерил. Такой скучный. Недоволен чем-то, вижу. За чаем мне говорит:
"Дешево я, - говорит, - с тебя взял".
Я ему: "Да я с тобой не торговался! Что спросил сам".
"Верно, - говорит, - только рублевку накинуть надо".
Ладно. Соглашаюсь. Взял рублевку вперед и ушел. Через день пришел, пьян. Без меня пришел. Кады я вернулся, вижу: спит на моей постели не раздевшись, в сапогах грязных. Я молчу. Встал, истопил печь, котелок достал, воду в котелок налил, вышел из избы, поймал курицу мою, зарезал, ощипал и в котелок сует. Значит: себе варит. Смотрю: вольный портной. Молчу.
"Вот что, - говорит, - вино где у тебя? Мне опохмелиться надоть".
"У меня, - говорю, - вино в доме не заведено. Я вино только на праздник беру, когда гости. А так не пью, и вина нет у меня".
"Эка, - говорит, - зря это ты. Не знал я, а то бы не пошел к тебе шить".
Опять спросил рупь задатку. Я дал. Ушел. Пришел через день. Утро проспал. Я молчу. Опять берет поддевку. Пристегнул булавками. И говорит: "Дешево взял".
Я молчу.
"Вот что, - говорит, - прибавляй целковый. В моих руках дело: скроил. Как бы узко не вышло".
"Ах, - думаю, - не испортил бы сукно-то!"
Ладно. Дал рупь. Ушел он… "Вот, - думаю, - портной, ай, - думаю, - пойду справлюсь: он в Покрове шил". Пошел, справился. Там мне, где шил он, Михайло Зацепин и говорит: "Ну, портной!.. Он у меня всех курей переел, деньги забрал. То не так, это не так… Мало, говорит, взял. Чай внакладку пьет. Спит до полдня. Штаны сшил - в поясе узки, пуговицы на поддевке все отскочили. Ну, у нас с им война и зачалась. Ругались. Он было в драку. Я и дал ему разок. Так он понял, что со мною не годится. Ежели я дам раза, семеро дома подохнут. Видит он, и сразу в себя пришел. Смирный стал. Пуговицы попришивал и вставку вставил. Ну, я и дал ему расчет. В деревне все знали. Староста сказал ему: "Ты, портной, в деревню не приходи боле и около не ходи. А ежели подойдешь, то знай, что тут же в упокойники поступишь". Напужал его, чтоб не ходил: не поджег бы".
- Ну, и что же дальше? - спросил Караулов.
Пришел я домой, его нету. Пришел в полдень. Сел шить.
"Мне, - говорит, - доктор велел курей есть. Ты вели мне куру сварить".
"Ладно, - говорю, - скажу". А сам думаю: испортит поддевку. Надо слушаться…
"Ну, поддевка готова".
Примерил. Пуговицы еще не пришивал. Опять на вино просит. "Хорошо, - говорю. - Пришей ране пуговицы. И получай расчет. А неча время тянуть".
"Немножко, - говорит, - в рукавах переставлю".
Гляжу: рукав выпорол и… ушел.
Утром встал я и к соседу иду. Гляжу: портной спит. А у соседа ведро с водой стоит. И караси в ём пойманы. Я взял это ведро с карасями и полил портного. Он как вскочит, глаза вытаращил…
"Это чего? - кричит на меня. - Какое ты право такое имеешь?"
"Иди, - говорю, - сейчас, кончай поддевку. Я тебе право дам, как в Покрове…" Смирный стал.
"Чего, - говорит, - пойдем".
Через час поддевка - готова. Получил расчет… Вот ведь война с портным… Что поделаешь?
- Ну, приходил он к тебе опять? - спросил Караулов.
- Нет, - ответил Герасим. - На станции, в трактире, говорил: "У вас тут работать невозможно никак. Я на Вологду поеду. Там народ простой, уважают работу. А у вас тут прямо в морду лезут. Тут никакого полного права нет".
- Ну и портной! - смеялся Караулов.
- Да, - сказал Герасим. - Терпишь, терпишь - терпежка вся выходит. Как быть?
- А все же он тебе поддевку сшил хорошо? - спрашиваю.
- Сшил… Только - хоть брось. В рукавах сузил, жена перешивала. Да… А вот что у Казакова вышло… Приехал, значит, к ему на охоту его знакомый. А Казакова дочь - пятнадцать лет. Вот этот знакомый его и начал к ей приставать. В коридоре поймал - целует. Казаков-отец и думает: "Ну и гость!" Что делать? На охоту пошли. Вернулись. To-сё. Он ночевать у его остается. А Казаков набрал муравьев в лесу в мешочек. Эдаких рыженьких - зло кусаются, да ему, сонному, в постель насыпал. Что было… Вот ругались. Прямо война. Казаков говорит: "Кипятком от муравьев хорошо. Очень пользительно!" И плеснул. Гость домой, на станцию скорей… Я его вез. Вот он всю дорогу выл… В суд грозился подать.
- Ну, и что же? - спросил Караулов.
- Нет, не подал. Он женат ведь. Ну, неловко выходило. Боялся - жена узнает.
- Вот так история! - смеялся Караулов.
- Да, так, ведь и история… Гость - писарь на станции Узловой, в Москве, а Казаков - лавочник. А ежели бы эдако дело у царей вышло? Войны б не миновать!..
Сидевший в стороне, за столиком, приятель мой, охотник Павел Александрович Сучков, слушал эти разговоры, молчал и набивал патроны для ружья. Потом, обернувшись, сказал серьезно:
- Дурацкая штука - не хитрость. Поддевку не сшил, ерунда какая… Война - дело серьезное, не зря она бывает. Слушать вас, уши вянут.
- Ну, скажи, Пал Лисандрыч. Пошто война выходит? - спросил Герасим.
- "Пошто", "пошто"! По то! - сердился Павел Александрович… - Вот, положим, ты едешь на Кавказ, в Тифлис, по делу. Горы, конечно. А дорогой тебя по башке камнем с горы "раз"… Что ты тогда скажешь? Другой едет, камнем по башке "раз"… Кто ни едет! В посту ты чай с изюмом пьешь?
- Как же! - ответил покорно Герасим.
- А изюм где растет? На Кавказе. Везут его оттуда купцы, а их по башке камнем "раз". Как ты торговать будешь?
- Да уж какая тут торговля, ежели по башке, - ответил Герасим.
- Так вот понял? А там, на горе, Шамиль сидит. Понял?
- Чего ж не понять? - соглашается Герасим.
- Ну и что же? Тогда как? Без изюма чай пить будешь?
- Да как ты его уговоришь? Ему с горы-то сподручно.
- Ну, вот и война… Понял? Кавказ-то у него и взяли… Понял?
- Чего тут не понять? Всякой поймет.
- Ну, так вот отчего война бывает, - объяснил Павел Александрович и опять отвернулся набивать патроны…
За окном сеялся мелкий дождичек…
В деревенской глуши
Поздняя осень, утра туманные. Серые тучи нависли над опавшим садом. Трава у дорожек - бурая. Мокрая от дождя, зеленая скамейка резко выделяется среди потемневших лип. В обнажившихся ветках сирени у окна моего дома чирикают снегири. Они такие толстенькие, веселые, в красных жилетах. Снегири ждут снега. Их летом как-то и не видно, а поздней осенью держатся около дома, в саду, точно бы хотят повеселить человека. Радуется душа живому дыханию в ненастной осени…
Вдали у ржаного поля дымит темный овин. В серые ворота идет тетенька Афросинья в полушубке, в красном платке, несет мне крынку молока. Бурая корова моя, увидав тетеньку Афросинью, подняла голову и замычала - сказала что-то по-коровьи и пошла за ней.
Тетушка Афросинья вошла ко мне и, поставив на стол крынку молока, сказала:
- Тепло ноне, а все дождит, может, к вечеру и разгуляется, а то дождь надоел…
Я говорю ей:
- Тетенька Афросинья, а чего это тебе корова промычала?
- Да как же. Ведь она носит… скоро разрешится - не дойная. Значит, все это и сказала. Тоже ведь она - своя, знает, что я с ней заодно. Я теленка от нее приму. Как же - что и мы родим. Тоже я помню, когда я родила Ваню, рада была, хвастала, сын… Да Бог прибрал к себе… Вот как! Горе! Да, знать, Ему тоже надо…
- Кому надо-то? - не понял я.
- Да Богу-то.
- Значит, надо… Судьба.
- Знать, спят Левантин-то Лисандрыч, - спросила Афросинья про Серова, который гостил у меня, - и доктор Иван Иванович?
- Должно быть, спят. А что?
- Так он вчерась Феоктиста списывал в картину - у телеги стоял Феоктист. И лошадь тут же, ну эта, опоенная-то, хромая. Хворост лежал. А Феоктист новый картуз надел. А он ему и говорит: "Почто новый картуз, не надоть, - говорит, - надень шапку старую". А та рвана шапка-то… И рыбака Константина тоже списывал. Тот-то ин оделся чисто. А Левантин Лисандрыч его и прогнал. "Иди, - говорит, - оденься, как был раньше, эдак в чистом мне не надо". Тот переоделся, а норовил сапоги новеньки. Опять прогнал. "Не годится, - говорит, - мне в сапогах, надевай, как ране был, - лапти". Константин-то говорит: "Срамота какая!.. Не охота, - говорит, - списываться, народ на картинке на меня поглядит, чего скажут!.." А ему Левантин Лисандрыч: "Я не скажу, что с тебя списывал". Ну, тот согласился. "Списывай, - говорит, - только не сказывай, что я…" Списал. И вот прямо вот как живой. И срамота глядеть - рваный тулупишка, портянки грязные, лапти, нос в табаке… "Зря, - говорит, - меня не в новом списал, в сапогах…" А тот сознался, говорит: "Ошибся я". Сейчас, - сказала Афросинья, - самовар подам. Поди, уж ваши-то встают. Василий на крыльце рыбу чистит, карасей пымал.
Валентин Александрович Серов пришел к чаю грустный, посмотрел в окно на небо, сказал:
- Опять соизволил дождичек, мелкий такой, осенний, идти… Не придется мне дописать.
Подошел к барометру, стукнул его.
- Да-с, на дождичек заворачивают они… - показал он на барометр.
Вошел тоже и доктор Иван Иванович, причесывая баки гребешком. Посмотрел на барометр, потом на картину Серова, которую тот поставил на мольберт.
- Феоктист хорош… ну и рожа!..
- Обиделся на меня, - сказал Серов, - отчего я его в новом картузе не написал. Рыбак Константин тоже… Хотят все франтами быть, оба недовольны.
Валентин Александрович Серов не был охотник, а ходил с нами за компанию и удивлялся, почему я с охотниками-крестьянами в дружбе. Я любил Валентина Александровича - у него был острый ум. Часто он у меня гостил и целый месяц как-то рисовал ворон. Рисунки его были превосходны. Рисовал зайца моего ручного и все удивлялся, как он вертит носом. Говорил:
- Пишу портреты всё, - нужно! Такого недавно писал - глазки хороши!.. Что делать, надо…
Он был учеником Репина и его обожал. Живя у меня в деревне, он как-то никогда не говорил с моими приятелями - охотниками-крестьянами. Удивлялся мне, как я могу с ними жить. Это меня поражало. Я так и не понял, в чем дело. Серов говорил про мужичков: "Страшненький народец!" А я этого не замечал. Мне довелось встречать много людей, которые были совершенно чужды мужикам. А я чувствовал себя с крестьянами как с самыми близкими родными.
Однажды были мы с Серовым в гостях у охотника-крестьянина Герасима Дементьевича в Букове. Герасим Дементьевич, по обыкновению своему, все посмеивался.
Серов после сказал мне:
- А знаешь, этот твой Герасим - особенный, он умный.
- А, что! - обрадовался я. - Видишь, понял.
- Да. Смеется он хорошо, - сказал Серов. - Над нами смеется. Что он о нас думает? Интересно бы знать.
Когда пришел Герасим вечером, я его и спросил за обедом:
- Что ты, Герасим Дементьич, об нас понимаешь?
Герасим застенчиво улыбался.
- Чего говорить, Лисеич, - ты выдумаешь! Что я могу понять в этом, в деле вашем. Дело трудное - нам не понять… Думаю так, что ученье, конечно, знать, так надо - дело господское. Ну, и удивленье у всех у нас - пошто вот сарай гнилой Левантин Лисандрыч списывает с краю в деревне. Все, вестимо, думают - пошто это списывать надо?..
Серов слушал, опустив голову, потом сказал мне:
- Ну вот как ты объяснишь, ну-ка?
- Вот, - говорю, - жизнь, деревня. За сараем лес, луг зеленый, книзу дорожка спускается, там ручей - дно видно, песочек… Хорошо. Место раздольное.
- Верно, - сказал Герасим. - Когда я в Переславль езжу, ну, город хорошо, а домой приеду - лучше. Только кто таку картину возьмет, с сараем-то. Скажет: чего сарай - худой, кому надо?..
- Он совершенно прав, - сказал доктор, подняв палец. - Гораздо лучше - написать реку. За лесом выходит месяц, отражается в воде, синий лес вдали…
Серов, опустив голову и глядя на меня исподлобья, спросил:
- Почему лучше?
- А потому, - сказал Иван Иванович, - что есть романс, поэзия, а в гнилом сарае ее нет.
- Ну, как сказать! - возразил Серов.
- Так чего ж, ваше дело, пиши што хошь, - сказал Герасим. - А вот бы списать, как глухарь по весне токует. Вот я видал эту весну, на суку сидел он, утром его солнце маленько осветило, так он то синий, то малиновый - вот краса какая! Я думал - вот бы тебе, Лисеич, эдакую картину списать, охапку денег бы дали. Я глядел, рот открымши, ей-ей. А он и улетел. Я и стрельнуть забыл, загляделся, значит. Ну, рад… пускай улетел, его счастье.
- Вот бы еще каку картину надо бы написать, - сказал сосед мой Феоктист. - Перьвое, значит, - младенца мать в люльке качает, не спит. А другой рукой веретено вертит - жисть крестьянская. Другая картина, значит, - младенец вырос: парень молодой, товарищи его учат: водку пить и табак курить. Третье - женится, дети у его, а он дело бросает, на гуляньице поступает, опять же водка… Потом еще картина: он же в блуд поступает, ера кабацкая становится, по трактирам, кабакам шляется, за девками в блуд ударяется, глаза вертятся, жулит. А кругом его - черти пляшут, радуются… Вот бы эдакие картинки-то списать. Пользительно.
- Эк ты, - вздохнул доктор Иван Иванович. - Блудницы!.. А без блудниц-то не прожить. Раз они есть, значит, нужны, а то на честных бросаться будут.
- А в деревнях у нас нету, - молвил Герасим, - у нас убьют…
- Пожалуй, убьют, верно, - согласился Серов.
- Народ дикий… - сказал доктор Иван Иванович.
Герасим засмеялся.
- А скажите, Герасим, - спросил Серов, - чему вы смеетесь?
- Да ведь чудно, Левантин Лисандрыч, - пошто они нужны, блудницы-то?.. Господам утеха. Нужны… чудно больно! Кому нужны они, блудницы-то? Да что вы!
Стоя в дверях, слушая, рыболов и слуга мой Василий Княжев тоже, как-то шипя, засмеялся и сказал:
- В городах-то шпаны много, - она заодно с хипесницами работает. Вы-то - господа, не знаете… А у нас в Москве, на Хитрове, знают. Я видал такого: барин, говорили - ученый. А у его жена. Она-то не жена, конечно, а так. Он-то кот, а она с ним работает заодно. Он ее наводит, на кого стрелять. Кто подурей, она сейчас охать, на мужа жалуется… Тот-то, подурей, и думает, что она в его влюбившис, - ну, и к деньгам дело идет. А было и такое, один ловкий такой, молодой, рассказал. "Я, - говорит, - в полюбовниках у одной был. Красивая была. А у ней муж. И вот он на меня прямо облаву устроил. Сколько я из-за нее мук натерпелся, в жулики попал. Да. Судили меня. Пришлось сознаться, хоша ничего и не воровал. Когда в окно залезал - поймали. Нельзя было сказать правду… Потом узнал, что она-то, самая, мужу и сказала, будто я браслет и кольца у нее украл и еще к окну добираюсь. А из-за чего? Она-то в то время другого себе любовника завела, помоложе, на его браслет и кольца свои потратила, а меня научила, чтоб в окно залез… Тут-то меня и сцапали…"
…По двору шла тетенька Афросинья. Бурая корова моя опять замычала - опять ей что-то по-коровьи сказала. Тетушка Афросинья остановилась, что-то ласково ответила и участливо покачала головой.