То было давно... там... в России... - Константин Коровин 33 стр.


- Да что вы, батюшка, какой я араб! В отце было что-то. Курчавый был. Тоже русский - какой араб… Я и жары-то не люблю. Вот на станциях - в буфетах, в ресторанах - всюду на столах пальмы ставят - терпеть не могу. Елка лучше. А береза, а лес наш…

- А вы хорошо помните отца?

- Помню мало. Помню, что брюки у него были темные, в клетку, фрак желтоватый, глаза голубые. Помню, игрушки мне какие-то привез с матерью. Платье на матери было тот день широкое, шляпа большая с лентами, нарядная. На коленях у отца сидеть любил. Он мне пел: "Во саду ли, в огороде…" Волком меня стращал… Конечно, отец хорошо писал стихи, глубоко. Щекотливые сюжеты он брал - про любовь, - опасно. Не надо бы было. Ведь я помню, потом, после смерти, его все осуждали, и дома у нас осуждали…

Помню, раз - зеркало стояло у нас, к стене внизу, новое. Я смотрел в него да качал да на себя и уронил - на голову. Оно и треснуло. Отец испугался, рассердился и закричал: "Я тебя вот высеку!.." Высечь он меня не высек, но в угол носом поставил… Ездить любил с ним в санях. Он к себе меня в шубу сажал…

Однажды летом на открытой террасе Английского клуба, которая выходила в большой густой сад, после обеда с Александром Александровичем, я нарисовал его лицо в альбом. Он взял рисунок, вошел в клуб, посмотрел на себя в зеркало и сказал:

- Похоже, только мрачно. Неужели я такой сердитый? Знаете, я на отца здесь больше похож.

- А разве он был сердитый?

- Бывал сердитый. Задумчивый. Один в комнате, бывало, все ходит, думает. Войти нельзя, не пускали к нему никого. Кто громко говорит, он крикнет, чтоб не мешали.

- Александр Александрович, - спросил я однажды. - А вы не пробовали сами писать стихи?

- Что вы, батюшка, это ведь трудно… Какой я поэт!..

Александр Александрович был скромный, простой, русский. На руке у него было кольцо отца, а ногти у него были темного цвета. Однажды, перехватив мой взгляд, он сказал:

- Вот ногти, это оттуда, от Ганнибалов… У отца, говорили мне, было другое хорошее кольцо, да украли, во время похорон…

Он застенчиво улыбнулся.

- Вот все спрашивают про отца, а я - что помню?.. Мало, мало помню…

Деньги

Помню зимние сумерки. С краю, у высокого леса, уходящего вдаль, показался круглый месяц. Среди снегов сиял он таинственно и печально… Мы шли на лыжах с охоты, спускались из большого леса к замерзшей реке.

Переходя через реку, почему-то все остановились у широкой проруби и смотрели, как во льду текла темная, сердитая вода. Как это непохоже на лето! Лето, лето… Какие тогда берега! Купавками покрыта река, отражается зеленая ольха, летают стрекозы. Я здесь всегда купался, плескались рыбы, и в кустах черемухи пел соловей.

А теперь бедно, оголенные кусты и снега, снега, снега. Безотрадно, уныло. И красный месяц за бугром сквозит через ветви оголенных деревьев. Как печально в душе!..

Поднялись на гору, к моему саду. Приветливо блеснул огонек в темном силуэте моего дома.

У крыльца, скидывая с ног обледенелые лыжи, входим через коридор в кухню. Тепло. Сторож моего дома, дедушка, говорит:

- Эк запоздали, а у вас гости ждут.

Весело встретили нас приятели-охотники. Вижу - доктор Иван Иванович, гофмейстер, Василий Сергеевич, Юрий.

- Четыре часа ждем. Да-с, - сказал Василий Сергеевич.

- Ну, что же, ничего? Пустые? - спрашивают приятели.

- Нет, есть, - говорит Герасим. - Что попало. В сугробах по пояс тонешь. Где тут, нешто возьмешь. Глухаря взяли. Посчастливилось. Удивление берет: Николай Васильевич стукнул! Да ведь и где - на самой макушке сидел.

- Да, брат, на триста шагов.

- Ну, уж это ты врешь.

- Нет, не врешь. Я ему в глаз прицелился, и готов.

- Молодец.

Герасим приносит и показывает глухаря.

- Я его картечью ахнул, - говорит Коля.

- Да, бывает счастье эдаким разным… Нечаянно, конечно, попал.

- Позвольте спросить - каким же это разным? - спросил Коля.

- Высоко сидел, - сказал Герасим. - Я диву дался.

Коля торжествовал.

Охотники оживились. Гофмейстер допытывался у Герасима, видал ли он какие-нибудь следы зверей.

- Есть, - отвечал Герасим. - Видал лосиный, свежий. Да где же? В такой рыхлости не дойти - лыжа вязнет. Усталь берет. Насту нет. Это ведь тетерь дуром попался.

- И я говорю, дуром, - сказал Василий Сергеевич.

- То есть как это, дуром? - обиделся Коля.

- Как же вы его увидели? - спросил гофмейстер.

- Как видел? Он сидит на макушке да на меня смотрит. Я его и ахнул. Подряд. "Раз-раз".

- Загляделся! На Кольку! Подумаешь. Ну и охотник. Вот и выходит, что дуром.

* * *

Хорошо, тепло в доме у меня, потрескивают сучья в камине, потонули окна в темно-синем сумраке. Приятели расположились на тахтах. Встанет один - другой встанет. Нальет рюмку за столом, выпьет, закусит зайчатиной, груздем и опять полеживает. Разговоры разговаривают, случаи на охоте. Случаи иной раз такие, что веришь так, по дружбе…

- У Караулова было ружье, из Англии выписал. Оба ствола - чок. Идет здесь, под Никольским, к болоту - вылетает кряква. Он "раз", кряквы нет. Идет в Ратушине, по мелочам, стойка - вылетает черныш… Он "раз" - черныша нет. И куда девается - неизвестно. Он зайца - "раз", зайца нет… Что такое? Он ружье смотрит - как быть? Ружье рвет на части, Ланкастер, садочное ружье. Отпускать надо дальше, на сто, на двести шагов бьет - рвет. Дичи нет. Не знаешь - что убил, все вдребезги. Дак собака выла от досады.

- А вот у меня ружье Пэрдэ, - сказал гофмейстер. - Под Вологдой, на Кубинском озере, птицу застрелил. Голова отскочила. Не знал - что такое. Серая птица. Какая дичь - не поймешь - головы нет. Я остановился там, у священника, в Кубине, так он сказал, что лебедь, а оказался гусь.

- В пойме, на Клязьме, - вступил в разговор Василий Сергеевич, - я на луже, в осоке, смотрю - уток выводки, сотня, нелетные утки. Я "раз-раз". Половину набил. А с горки от меня, от леса, приятель мой, Баранов, был. Подряд тоже лупит. А от него до лужи шагов пятьсот. И бежит к луже, к болоту. Залез в лужу, да уток моих подбирает и в ягдташ себе кладет. "Постой, - говорю, - ведь это утки мои!" А он: "Нет, я тоже стрелял". Вот ведь что! А ведь друг был. Я возмутился и ушел с болота. Больше его не видал. Прощай, пиши… В Москве встретились. "Здравствуй", - говорит Вася. А я: "Вы ошибаетесь, я не Вася". - "Как, - говорит, - да что ты?.. Вася Кузнецов, да что с тобой?.." - "Ошибаетесь, - говорю. - Я не Вася, и фамилия не моя. А моя фамилия Ежиков, и зовут меня Николай". Он смотрел, смотрел на меня да так, выпучив глаза, и ушел. Таких друзей мне не надо.

- Эх, друзья, - сказал Герасим. - Бывает это.

- А как узнаешь - кто друг, кто нет. Надо, говорят, пуд соли съесть, и то - узнаешь ли? - сказал Кузнецов.

- Да, трудно узнать. Есть эдакое в жисти - собутыльников много, а друг - где его сыщешь? Вот я вам скажу, какое дело было со мной, - говорил Герасим. - Был я молодой, женатый. Жена родила сына. Один я - хозяин. Отец помер, братьев нет. Нужда. Не нужда, а недостатки. И пошел я работать на карьер. Значит, на машину. Рельсы новые клали. Поблизости, в стороне, бугор, суглинок песчаный, лесок на нем растет… Копаем да бросаем в вагон, на платформу - насыпь класть, под железную дорогу. Путь вести. Со мной из деревни нашей - восемь человек работают. Работают кто? Сосед мой, Захар, все друзья, деревенские. Копаем, значит, а на меня это сверху земля поползла, суглинок, всего и засыпала. Батюшки, не вздохнуть! Сразу мне в голову ударило - помру, жена, сын. А в кармане у меня забито, поглубже, весь капитал мой - восемьдесят два целковых. Невелик, а как без него? Пропадешь. Смотрю, за ноги меня вытаскивают, и отдышаться не могу. Ушибла земля, на ногах стоять не могу. "Помру, - думаю. - Нехорошо мне. Надо бы деньги кому отдать, чтобы жене передал". И сумление берет меня. Не отдадут, затаят… Сосед - не отдаст нипочем. Знаю его. Петру? - пропьет. Тут со станции пришли, на носилки меня взяли. Несут, а я думаю: "Вот ведь, нет друга. Кому поверить деньги?" И взяло меня раздумье - что ж такое, грешу я. Нет, в голову въелось - не отдадут. Нет эдаких-то. Ну, в Петров, в больницу, отправили. В больнице хуже. Память потерял, значит, здорово меня земля ушибла. Очнулся потом, думаю: "Не нашли бы деньги в кармане - отымут, украдут". Опять очухался, смотрю - жена сидит около. Принесла мне поесть, узнала на станции, что в больнице я. Говорю ей: "Возьми деньги у меня, в куцавее, там поищи. Не потеряй, не показывай никому". - "Ладно", - говорит. Ну, дальше - больше. Лучше стало. На ноги я встал. Выписали меня, а идти мне нельзя - слабь. Жена приехала на телеге. Еду я с ней дорогой, лежу на сене, щупаю куцавейку, карманы - денег нет. Значит, жена взяла. Так вот, спрашиваю: "Куда ты деньги спрятала?" Она говорит: "Вот что, Герасим. Я тебе не сказала - огорчать тебя больного не хотела, не нашла я денег. Деньги выкрали". Испугался я. Уж и не знаю - пропали! И вдруг в голову вошло: что - а не врет ли жена молодая? Господи, что же это? Смотрит она мне в глаза - думаю: "Неужто эти глаза лжецы?" Так мне нехорошо. Не дай Господи. Руки на себя наложить охота. Молод был, конечно. Привезла домой. Мальчонок рад, шею обнял, целует тятьку. Лезет ручонкой в куцавейки карман - пряник ищет, и достает деньги - трешник, пятерку роняет. Чего это? - гляжу я. Деньги в кармане завалились. Жена-то не нашла, думала - украли. Вот радость была! Не денег, что нашел, а веру в честь человеческую. Вот радость в чем на земле. Подумай, грех какой в голову вошел, что жена утаила. Как жить! Кто горю такому научил на земле! Люди. Вот - помирать будешь, в таком разе передать, дитя малое остается, сын твой, жена, кому деньги доверишь. Подумаешь. Поищешь друга и узнаешь, кто друг.

- Это верно, - сказал Василий Сергеевич.

- Я бы его превосходительству отдал, - сказал он, глядя на гофмейстера.

- А нет, - засмеялся гофмейстер, - с деньгами чужими, нет, увольте, я бы не взял. Это страшно.

- А тебе бы, Юрий, не отдал, - сказал Вася неожиданно.

Юрий замигал глазами и, засопев, сказал:

- Я не городской, архитектор, от подрядчиков взяток не беру.

- А я беру? - взбесился сразу Кузнецов. - Потрудитесь, милостивый государь!..

Приятели мои чуть не дошли до драки, разбирая вопросы - кому, умирая, отдать деньги.

Доктор Иван Иванович, молча покачивал головой, пил коньяк и вдруг меланхолически произнес:

- Вот умирал в Москве большой миллионер, Фирсанов. Друзей-то не имел. Так нашли его утром умершим, а ключ от несгораемого шкафа у него в носу. Он его себе чуть не к мозгам пропихнул. Вот ведь деньги что!

В снегах

Конец февраля. Снегу навалило - от крыльца дома не пройдешь, - сугробы. Белым-бело.

- Суровая была зима, - говорил мне охотник Герасим Дементьич, приятель мой, крестьянин. - Плохо тому, у кого ни кола ни двора. А народу такого много. Зиму пережить - их, лихо!

- Дык-ить, по трактирам бездомные околачиваются, - сказал сосед мой, Феоктист Андреевич.

- Тоже трудно. Гоняют. Ну, кто милостивый из хозяев - даст поспать где в углу. Тоже за работу даст ночлег. Воду носят, печь топят, моют, на побегушках служат. А лишних-то гоняют. Христовым именем промышляют. А то сами в острог, в тюрьму сажаются. Тепло там, кормят. Так-то не попасть, в тюрьму-то. Надо тоже голову иметь, - сказал Феоктист.

- Как? - спросил я. - Неужели сами сажаются?

- Эх, - смеялся Герасим, - уж знают, как сесть. Нарочно украдет али себя непомнящим родства объявит, бродягой. И зовут как его - не знает, ну и сажают. А по весне вспомнят. Отпущают. А летом - чего ж, тепло, воля… живи себе. Много таких-то. У нас есть один такой - Серега Кольцов. По весне приходит, отсидевши, значит, еще и деньги есть, папиросы курит. У него ни земли, ни дому. Волю любит. В лесу до осени живет, промышляет. Я видал его логово. Так, у кручи заросли, у реки. Глядеть - не найдешь, ловко заделано. Прямо заимка. Деревом обделана, в песке. Круча-то песчаная, завалена валежником, а там у него внутри стол, скамейка, постель, чайник, топор, ведро, - все хозяйство. А в лесу, незаметно где, лук сажает, редьку, морковь, грибы собирает. Сковородка, жарит. А то сушит грибы, белые, - ну и продает. Малину тоже сушит. Но уж как снежок осенью - в острог идет. Говорит: "В остроге хорошо, только шпаны много". А работать ни к кому не идет. Хозяев не любит. Не могу, говорит, когда помыкают. А и ругают зря. Держу, говорит, себя. А то хочется, говорит, горло перервать.

- Как же это, позвольте, - прищурив глаз, спросил гостивший у меня в деревне приятель, бывший судебный следователь Николай Дмитриевич Чичагов. - Ведь нужен проступок.

- Так он знает, - усмехнулся Герасим. - Умеет. Жилетку будто украдет, урядник арестует. Ну, до суда-то посидит в арестантской. До суда-то сидеть долго, черед идет. А на суде говорит, к весне-то, - "ошибся, - говорит, - жилетка-то моя, а тому показалось, что я украл". А он жилетку-то нашел. Вот и оправдался. Лето-то завсегда на свободе.

- А знаешь, это правда, - сказал Чичагов. - Я сначала не понимал. А вот так ловко линию свою ведут, что вот чувствуешь, что врет, не виновен, - а сделать ничего нельзя.

- Что же за охота? - удивлялись мои приятели. - Отчего же он работы не ищет, службы?

- А нет, что вы, - смеется Герасим. - Я ведь говорил вам. Он волю любит, на службу его не заманишь. На службу он не пойдет, что хошь ему давай. Летом раздолье. Он с поднадзорными летом заодно. То то, то другое ему тащат. Рыбу удят, вино пьют. Говорил мне - трудно теперь стало. На какого следователя попадешь, говорит. На молодого, ну, значит, ладно, сиди. А постарше - беда. Тоже законы, уложения знать надо. Не перехватить. А то украдешь из нежилого помещения - хорошо, ну, и дурак, выходит. Дадут два месяца - и уходи вон. Лучше из жилого да ночью. Ну, тогда вроде как грабеж. Тогда в самый раз - с осени прямо до Пасхи и попал. А суд завсегда оправдывает. Присяжные - говори им, что через женщину. Присяжные любят это. Кольцов, заметьте, он девкам нравится. Все девки за его. Красивый, смелый, деньги дарит. В деревню придет - на ведро даст. Пряники, орехи. Однова - вот оделся, чисто барин! И с ним барыня была - вот красивая! Куда потом делась - невесть.

Наступили сумерки. Я и приятели мои оделись и вышли на крыльцо. Пробовали идти и вязли в снегу. Рыхлый снег, по колено, а под ним вода. Забивался в валенки. За высокими елями моего сада по дороге идет какой-то человек, перегибаясь, едва вытаскивая ноги из снега. Останавливается, глядит на нас, кричит:

- На огонек. Господи!.. Ну и замело.

- Иди, - кричим мы, - иди.

Человек, падая и карабкаясь в снегу, спешит добраться к нам. Подходит невысокого роста мужичонка и говорит:

- Господи… чего, слава Богу.

- Горохов, - говорю я, - откуда ты?

- Да ведь вот, из Никольского. Три часа иду. Мучаюсь, сбился. Казаков за вином послал. А где же, нешто дойдешь. А хрестины у его, жена сына родила. Не лето, нет пути. Тоже родят не по времени.

- Заходи, Горохов, - говорю, - погрейся, обсушись.

- А ведь жестокая это штука - зима, - говорил Чичагов. - Вот вызовут на следствие, так попробуй проехать - в метель. Было со мной. На убийство ехал. Ни пути, ни дороги. На двенадцатый день только попал. С доктором ехал. Приехали - а убитого нет, ушел.

- Как убитый ушел? - удивились мы.

- Кто ж его знает. Говорят - выпивши был он, замерши. Прямо говорят - убиенный, видать. На дороге нашли. Положили в сарай, глядь - а он ушел. Отрезвел, должно. Вот и возьми их.

На кухне сидел Горохов. Грелся, пил чай. Дедушка, сторож дома моего, ему перцовки поднес.

- Ну как же, - спрашиваем дедушку, - Горохов пойдет за вином-то?

- Да ведь надоть, - говорит Горохов. - Ведь у кого служит - у самого Казакова. А кто он-то, Казаков? Мы-то знаем - плутня, ворованного жеребца купил у цыгана. Эх, жеребец! Сивый! Так боялся Казаков, не узнали бы. Хозяин найдет. Меня окрасить заставил. В сарае перекрасил ваксой в вороного. Да и поехал Казаков на ём в Петров, на базар. А дождик - краска-то и сходит. Глядят - чего это? А прямо под жеребцом лужа черная. Вот смеху что было! То, пятое-десятое. А исправник видит.

Назад Дальше