Василий Сергеевич, взяв у Коли поваренную книгу, быстро перелистал несколько страниц, прочел и сказал:
- Луку забыли положить и яйцо.
Положили в кастрюлю со щами луку и яйцо…
- Ах, черт! - вдруг дернулся Василий Сергеевич. - Яйцо-то ведь потом кладут. Все это из-за тебя, Николай.
От сковородки шел дым: грибы подгорели.
- Поспели! - сказал Коля.
* * *
В двенадцать часов все сели за стол. Подали зеленые щи и Колины грибы - это была какая-то подгорелая лепешка мрачного, черного цвета.
Попробовали щи. Тоже что-то не то.
- Я говорил - конского щавеля набираете… Чего лошади только едят!.. - сказал Василий Князев.
- Надо сметаны больше, - хмуро пробормотал Василий Сергеевич.
Положили сметаны. Но и сметана не помогла.
Коля ел медленно и озабоченно свою стряпню и говорил:
- Поганки, говорите, умрешь… Я, брат, не муха… Но вот ты мне все испортил! - Коля сердито посмотрел на Василия Сергеевича. - Когда уксус положили - сковородка так и затрещала. Видно было, что не надо уксусу класть.
Тетушка Афросинья решительно взяла сковородку и, не говоря ни слова, унесла. Коля пошел за ней. Она сбросила Колины грибы со сковородки у сарая.
Подошли куры, петух, посмотрели на выброшенное кушанье, но не стали клевать.
Слетели с березы сороки, попрыгали кругом, потрещали и улетели.
Подошла свинья, понюхала и, хрюкая, скушала все…
- Ну вот, - сказал Коля, - а вы говорили, поганки!..
* * *
- Ну и повара!.. - вернувшись к столу, засмеялась тетенька Афросинья. - И щи-то - тоже не похлебаешь. Я сейчас вам окорочок принесу…
- А я его подкопчу, покуда плита топится, - сказал Василий Сергеевич. - Надо его чесноком нашпиговать, как колбасу.
- Нет, повара, будя. Не дам. А то голодные останетесь, - смеясь, сказала тетушка Афросинья.
Пасхальная ночь
Солнце, весеннее солнце… Оживает весной наша тайная земля, и радуется душа теплым дням весенним. Прошла зима лютая, не воет вьюга снежная, не метут метели злые. Тают снега, и шумят ручьи. Бегут, блистая, воды в голубые дали, все дальше и дальше, куда жадно смотрят глаза, - к неведомому счастью, которое там, в дали лазоревой, там, за заборами, за домами городскими…
Весеннее солнце льет румяный свет. Горит, вливаясь в окна, в мою деревенскую мастерскую, где мы готовим пасхальный стол.
Держа в ложке яйцо, доктор Иван Иванович серьезно опускает его в кастрюлю, где разведена красная краска. Вынимая окрашенные, кладет на блюдо и говорит мне:
- Три десятка. Довольно?
- Да красьте все, что оставлять? Крашеные как-то веселее есть.
Ничего не говоря, приятель Коля берет с блюда крашеное яйцо, ударяет им по столу, очищает от скорлупы, солит и ест.
- Что же это ты делаешь? - возмущается другой приятель, Василий Сергеевич. - Ты что?
- А что? - удивляется Коля.
- Как - что? Вот же рядом некрашеные! Канун Пасхи, Великая Суббота сегодня, а ты яйца ешь…
- Так он же сказал, что крашеные есть веселей, я и взял.
- Поста не держишь.
- Яйца скоромным не считаются, - робко возражает Коля. - Ты сам, я видел, ветчину от окорока ел на кухне.
- Слышите, что говорит! - горячится Василий Сергеевич. - Я на кухне пробовал, поспел ли окорок, а он - слышите!.. Вот он какой!
- Велик ли грех яйцо съесть! - засмеялся приятель мой, охотник-крестьянин Герасим Дементьевич, пришедший ко мне на розговены. - Вот, помню, у нас в Петрове один такой постник был, амбар держал, овес, гречу, зерно покупал. Ну, значит, у него при амбаре приказчики. Молодцы-лавочники. Вот он их постом доедал! В кашу масла нипочем. Чай с изюмом, молока ни-ни. Рыбу нельзя. А ежели бы яйцо кто - беда!.. Прогнал бы. Только, это самое, в амбаре у него весы большие на цепях. Зерно вешать. Гири пудовые. Но на весах-то, где гири ставят, под доской, свинцовые плиты на полпуда прибиты. И сколько это он, вешая, наворовал. Один-то молодец на него и донес. Его и пымали. Прямо у весов. Да в тюрьму, да под суд. Вот. А был постник, богомол.
- А что же было потом? - спросили мои приятели.
- Чего ж, сидел долго. На суде доказали, что все, что ни на есть, он от весов тех награбил, - все дочиста отдал на богоугодные заведения. Сиротам, вдовам, на больницы… Даже за это самое и медали, на шею жалованные, в праздник носил. В пример прочим.
- Где же он теперь? - спросил доктор Иван Иванович.
- Где? Тута, в Петрове. И заметьте, никто на это самое - на больницы, вдовам, сиротам, - никто более ничего не дает. А он-то и говорит: "Вот что я брал с их, жулил и отдавал, а тово теперь-то и нету".
- Вот что об этом скажешь? - спросил доктор Иван Иванович.
Все молчали.
- У нас, - сказал доктор, - в Москве, глазная больница, новая, для бедных и для всех. Такую больницу и за границей поискать. Так вот что. Московский городской голова Алексеев, сажень ростом, толстый, умный человек, сколько добра внес. Широкий человек. Он больницу строил. Денег надо много. Приехал он к старику Солодовникову-миллионщику, а тот скуп - штаны носит, так внутри подкладку клеем смазал, чтоб не изнашивались. Ну, приехал к нему городской голова. "Денег дай на больницу. Надо, - говорит, - для Москвы. Обращаюсь к вам как к человеку и христианину". А тот ему: "Горд ты больно, христианином пугаешь, городской голова. Поклонись в ноги - дам". Алексеев ему и бух в ноги, к самым сапогам, да и заплакал. Солодовников удивился да полмиллиона и подписал.
Уехал от него Алексеев и думает: "Вот ведь что надо". Заехал к Попову на Никольскую - чайная торговля, - прямо в контору. Вошел да прямо Попову в ноги - бух, на больницу дай. Тот удивился: что такое - сам городской голова в ногах валяется?.. Сто тысяч подписал.
Было это в старину в Греции, кажется, сам Сократ тирану сиракузскому Дионисию в ноги пал, за друга-философа просил. Осудили его за это друзья его, а он говорит: "Я не виноват, что у него уши в ногах…" Заехал голова Алексеев и к Морозову, и к Найденову, в одну контору, в другую, и везде в ноги валится. Приехал домой к обеду, щетку в передней взял - колени чуть не час чистил. А больницу все-таки построил, да клиники, да еще детскую больницу. Вот ведь как. Боялись его. Богатый-то думает, когда говорит с ним, как бы леший-то этот в ноги не упал…
К вечеру привезли пасху: святили пасху и куличи.
- Ну и дорога, - сказал Феоктист. - Из колеи в колею. Ну и лужи… Колеса покрывают. На Некрасихе думал - пропаду. Вся телега ушла, пасху на голове держал. Уток чтó летает!
- Пойдемте, - сказал Караулов, - постреляем.
- Ну нет, неловко что-то в канун такого дня.
В саду, к вечеру, заливались пением птицы. Высоко в небесах треугольником, освещенные солнцем, летели журавли.
Таинственна и чудна была природа. Пленяла душу весна. Я хотел сорвать ландыш, - и вдруг мне стало жалко ландыша. Пускай живет…
Пасхальная ночь была светлая. С одной стороны, как зубчатый гребень, темнел Феклин бор. Торжественно и задумчиво фонарем от дома освещались лица моих приятелей.
Вошли в дом.
Пасхальный стол был накрыт. В стеклянных банках стояли желтые купавки, которые набрали на мокром лугу реки. Волшебным запахом наполнилась комната.
Приятели сидели за столом молча. Вдалеке, за лесами, послышался благовест…
- Это на Вепре, у Спаса, - сказал Феоктист.
Мы отворили окно и слушали. Несказанное очарование было в весенней ночи! Высоко в небесах слышался шум тысяч летящих птиц.
Россия, как торжественна и свята была в просторах твоих пасхальная ночь!..
На Пасху
Я с приятелями решили ехать на Пасху в деревню. Чего же лучше: весна, река разлилась, охота…
Василий Сергеевич ездил к Сучкову, Караулову, к гофмейстеру, звать на Пасху ко мне в деревню. Отъезд с Ярославского вокзала, чтоб приехать накануне.
Живу я в глухом месте, семь часов езды от Москвы, - место лесное, болото, гуси дикие летят прямо над самым домом. Вальдшнепов с террасы дома стреляли.
На реке под садом турухтанов сотни, а глухарей, тетеревей кругом ток такой, что спать не дают.
Охотники таких рассказов выдержать не могут, волнуются.
- Есть ли глухариный ток? - спрашивает меня гофмейстер по телефону.
- Еще бы, - отвечаю я, - двести верст сплошной лес дремучий - Феклин бор. Там все есть.
- Еду, - согласился гофмейстер. - Я возьму пасху и кулич.
- Бери, - говорю.
С вечера в пятницу приятели-охотники собрались на вокзале. У Павла Александровича большая, длинная острога и особенный ацетиленовый фонарь для лучения рыбы.
У всех захвачены куличи и пасхи.
Когда сели в вагон, то пасхи не могли поместиться на полках.
- Вот он рассказывал, - показал Павел Александрович Сучков на слугу моего Леньку, - что будто бы у тебя на лугу, перед домом, чуть к утру, сели дикие гуси. Это было без тебя, тебя не было дома. А он трех из оконной форточки застрелил. Он это врет или нет?..
- Нет, - говорю я. - Я сам зимой четырех куропаток убил у сарая из форточки. Они в сене ковырялись.
- Замечательное место, - сказал Василий Сергеевич, - уток там на реке весной страсть сколько. Только утки-то не утки, помесь с курами. Лапы утиные, а нос куриный. Такая гадость…
- Ну, довольно вздора, - сказал Павел Александрович.
- Нет, Павел, - говорю я. - Я сам стрелял таких.
- А не съесть ли пасхи? - предложил Павел Александрович.
- Ну нет, - сказали все, - нельзя, это испортит весь праздник.
- Ну так я отрежу кусочек окорока, что-то есть хочется.
И он из фляги налил в металлический стаканчик коньяку.
- Ну нет, - сказали все, - это невозможно: Страстная Пятница. Да ты что, потерпи до разговенья.
- Не могу, - настаивал Павел. - Я же есть хочу.
- Неудобно, - заметил гофмейстер, - в Страстную Пятницу в вагоне разговляться. Вот скоро станция Сергиевский Посад. Поезд стоит десять минут, я справился у кондуктора, там мы закусим. Это как-то принято на станции закусить. Пасхи там нет, как-то приличнее в дороге.
На станции у Сергия Троицы приятели выпивали и закусывали и пирожками, и ветчиной, и гусем и говорили друг другу и гофмейстеру, что он был совершенно прав, что закусить на станции скоромным не грех.
В вагоне, в пути, не годится.
- Неизвестно, - сказал Василий Сергеевич, - гуся жрать в пятницу - это, кажется, везде скоромное, ветчина тоже.
- Но в дороге это все как-то так по-другому, а в вагоне - свой окорок, пасха, куличи, - нет уж, увольте. В Пятницу, это - позор.
Чуть брезжил свет, когда мы приехали на полустанок Рязанцево. Приехавшие возчики на розвальнях встречали нас.
В утреннем рассвете пахло весенней землей и лесами. Когда мы сели в розвальни и ехали по грязной земле и остаткам снега, над лесами мерцала Венера.
Как дивно было в природе в весеннее утро!
Коля Курин, так кротко и спокойно сидя в розвальнях, что-то грыз.
- Ты что это грызешь-то? - спросил Василий Сергеевич.
- Да вот с пасхи барашек упал, леденец. Он ведь не скоромный, что-то пить хочется. Он кисленький, - говорит Коля кротко.
- Ведь это агнец святой, а ты его натощак в Великую Субботу жрешь…
- У Кольки никакой совести нет, - обратился он ко всем.
- Ну хорошо, не сердись, Вася, я его опять прилепил.
- Нет, уж ты его не прилепляй. Обслюнявил - и прилеплять хочешь, всю пасху опоганишь.
- Не прилепляйте, - согласился гофмейстер, - кушайте, пускай агнец. Ничего, Бог простит.
И во рту у Коли хрустел агнец.
- Гляньте-ка, - крикнул с другой подводы возчик Батранов, - рябчики, вишь, сели, более десятка!
- Стойте, стойте, - сказали тихо охотники, вынимая ружья из чехлов.
- Тише, - сказал Павел Александрович, - я сейчас достану манок самки, они все и подлетят.
И он, торопясь, искал в ягдташе манок. Достав манок, он, наклонясь, шел к высоким елкам и, сев в кусту, дунул в манок.
Получилось что-то невероятное. Такой звук на весь лес, что как будто кого-то режут.
- Не тот манок, - сказал Павел.
Слышно было, как улетали рябчики. Сев в розвальни, мы опять поехали.
- Скажите, Павел Александрович, - спросил гофмейстер, - этот странный манок на какую дичь?
- Это - на лося.
- Вероятно, - согласился гофмейстер, - такой громкий манок.
Осветились леса солнцем. С краю леса в розовых кустах блестели большие лужи и журчали ручьи весенних вод. Блестя на солнце, плавно и грациозно перелетали над кочками болота чибисы.
Охотники остановились и вошли в болото.
- Не стреляйте чибисов, - сказал я.
Но вскоре Павел Александрович выстрелил: "раз… раз…" - и что-то поднимал с земли, кладя в ягдташ.
Вдали поднялись утки. Смотрю, Коля грызет уже второго агнца с пасхи. Подходит Василий Сергеевич, смотрит на Николая Васильевича и говорит:
- Ты опять жрешь?
- Понимаешь ли, пить хочется.
- Пить хочется, так смотри, вода-то около - пей!
- Ну нет, благодарю вас, я и так раз змеиных яиц с водой-то нахватался. Солитер вышел, брат, тридцать восемь сажен. Морда с усами - отвратительный. Я чуть в обморок не упал.
Гофмейстер выстрелил вверх. Павел Александрович показал убитых двух турухтанов. Гофмейстер застрелил утку, невиданной породы, пролетную морскую. Охотники были в восторге.
Когда мы приехали ко мне в дом, расставили на столе пасхи, куличи, ветчину, закуски, Василий Сергеевич, забыв, что суббота, отрезал большой кусок ветчины и ел с вилки, глядя в окно, приговаривая:
- Ну и хорошо же у вас! Даль-то какая, Господи, вот жизнь, вот радость!
- Это что же ты ветчину-то ешь? Ты что это? - говорю я.
Он вынул изо рта кусок и плюнул в руку.
- Вот ведь, ей-Богу, машинально!
И он пошел к умывальнику полоскать рот.
- Хорошо, что вы мне сказали, - говорит Вася, растопырив глаза, - а то, правда, как-то неловко выходит.
- А на станции что вы делали? Гуся лопали, - заметил Коля.
- Не тебе бы говорить. А кто святых агнцев дорогой грыз! "Пить хочется", подумаешь! Уж чья бы мычала, а твоя бы молчала. Вот что!
Охотники с дороги умываются.
Тетенька Афросинья была рада гостям.
- Вот вчера, - сказала она, - я ходила под Никольское к леснику, мед брала. Вот чтó тетеревья у мохового болота сидело, прямо во! Вот вам бы - жаркое бы настреляли.
За далекими лесами зашло солнце. Розовела заря за голубой далью лесов. Над темным бором за рекой блестел серп месяца. В глубоком своде небес блеснули звезды. Потемнела весенняя земля, и какая могучая тайна была разлита кругом! Весна, весна…
Над нами, когда мы вышли с крыльца, неслись странные шумы. Это тысячи птиц проносились высоко в потемневшем сумраке небес.
Они летели к нам из далеких стран.
Далеко в тишине раздался звук колокола.
- Это, должно быть, у Покрова ударили к заутрене.
- Нет, это у Всех скорбящих радости, - ответил Ленька.
Лес оживал беспрерывным током тетеревей.
Приятели-охотники и я были в каком-то сладком гипнозе весенней ночи.
В калитку ворот вошел приятель-охотник, крестьянин Герасим Дементьевич.
- Эк тока-то кругом, - подойдя к нам, сказал Герасим. - С наступающим праздником вас!
- Ну что, Герасим, надо бы на глухарей?
- Есть, - ответил Герасим, - недалече, в Ратухине, - у старого кургана. Там посуше. На Феклином бору по пояс вода - не подойти.
- Ну, где это по пояс вода? Я не иду, довольно, - сказал гофмейстер. - Потом, это прыгать по кочкам, проваливаться - не вижу в этом никакой радости.
- Ну, знаете, паркета на токах не постелешь, - сказал Василий Сергеевич.
- Паркет - не паркет, а дощечки постелить можно бы!
- Эх, где же дощечки, он тоже видит. Он глухой, когда стучит, токует, а то во какой чуткий - не подойдешь!
Вошли в дом.
Тетенька Афросинья, нарядная, хлопотала у стола, и, когда привез Феоктист освященную пасху, все христосовались и садились за стол.
Юрий Сергеевич, сев за стол, первый налил всем по рюмке березовой.
- Позвольте, - сказал гофмейстер, - это со священной пасхой невозможно!
Но Юрий, проговорив: "Ну, Христос воскресе!", взял кильку, положил на кулич и, выпив, закусил.
- Странно, я не охотник, - сказал он, - но кругом в лесу ором орут тетерева, тысячи, а у нас на столе нет ни одного. Согласитесь!.. Я не охотник, но удивляюсь… Вот они, рядом тут. Должно быть, не можете?
Герасим рассмеялся.
Тетенька Афросинья поставила на стол жареного гуся с яблоками.
- Вот опять, - сказал Юрий, - охотникам неприятность - кругом летят гуси, лебеди, журавли, утки, тетерева, а едим домашнего гуся! Странно это!
- Ха-ха, - засмеялся Павел Александрович, - он прав, а потому я не ложусь спать и предлагаю тому, у кого еще охотницкое чувство не остыло, идти со мной. Видите! Вон, справа над лесом, заря… Уж утро. Закусим еще и соберемся. Пойдем.
- Верно, - сказали все. - Пойдем на охоту.
- Правильно, - сказал Юрий, - я не охотник, я посижу за столом, подожду вас. Вот только я не знаю, что у тебя в этой бутылке темной?
- Ленька, - спросил я, - это какая?
- Это гонобобелева, вы с "гандибобером" говорили.
Охотники встали из-за стола, надевали длинные сапоги, одевались, подвязывали патронташи. Собаки Феб, Польтрон, Дианка прыгали в восторге, лая. Пошли на охоту.
Юрий Сергеевич взял гонобобелевую настойку и сел к окошечку за маленький столик. Лучи утренней зари освещали косяк окна.
На Клязьме
Давно то было, помню, тяжко болел я брюшным тифом. Весной, в апреле месяце, стал я поправляться, и доктор посадил меня у окна моей мастерской. Как красивы показались мне: Москва-река, кремлевские башни, освещенные солнцем, пестрая толпа народа, деревенские лошади, сено, бочки грибного рынка, барки на воде. В несказанном восторге смотрел я в окно. Торговцы, деревенские мужики, накладывали из бочек в ведра, в горшки покупателям большим ковшом - рыжики, грузди, капусту…
До чего мне хотелось есть эти грибы, сметану, творог, кислую капусту! Но есть мне не давали, говорили: "Ни под каким видом".
Пришел навестить меня мой приятель из Владимира на Клязьме, Абраша Баранов - человек замечательный, с которым вместе недолгое время были мы в Академии Художеств. Он сделался учителем рисования во Владимире, приехал звать меня к себе погостить.
- Хорошо там у нас, Клязьма разлилась. Под Боголюбовом, где Нерль сливается с Клязьмой, я место знаю. Приезжай. Половим на удочку судаков и стерлядь. Там, на берегу, живо поправишься.
И сразу мне представились берега реки Клязьмы, дали лесов, - и что-то родное, радостное, святое вливалось в душу.
Приятель Абраша Баранов был человек простой, хороший, добрый, высокого роста, курчавый, с темными глазами, сын замечательного мастера, который резал из дерева иконостасы.
Я думаю: "Вот поправлюсь, обязательно поеду к нему".