Невыдуманные истории - Герчик Михаил Наумович 10 стр.


У меня дома уже хранилось несколько десятков писем от Михася Антоновича Машары, Николая Горулева, Бориса Бурьяна и других литературных консультантов газеты. Все они, словно сговорившись, советовали мне не спешить, не строчить стихи, а тщательнее работать над словом, над строкой, больше читать классиков - Господи, сколько тысяч таких писем я сам продиктовал редакционной машинистке через несколько лет, когда стал работать в литературном отделе"Зорьки"! Помогают они юным авторам, как мертвому банки. Поэтом надо родиться - это мое глубочайшее убеждение, выучиться на поэта невозможно. А я, увы, поэтом не родился, хотя довольно долго решительно отказывался это понимать. Я был самоуверен и наивен, как все неофиты, разговор с ответственным секретарем ободрил меня, в общежитие я возвращался, как на крыльях.

Через некоторое время я прочел в праздничном номере "Зорьки" свое стихотворение. Четыре строфы, шестнадцать строк. Одна убогая мыслишка: спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! Ура!

Родной отец, творец счастливой жизни,

Мудрее Вас не знает нынче свет.

Ведете Вы народ наш к коммунизму.

Вы - знамя нашей славы и побед!

Посильнее, чем "Фауст" Гете, не правда ли...

Пока я был школьником, гонорара за опубликованные стихи мне не платили. Несколько раз присылали книги, как-то наградили грамотой. А тут Регина Мечиславовна, видимо, оценила мой убогий костюмчик, да и вообще студент - не школьник, человек взрослый, и выписала мне гонорар. Первый в жизни.

Случилось так, что в ноябре в газете была масса официальных, бесплатных материалов, гонорарных денег сэкономили много, и мне, так сказать, с учетом всех моих былых заслуг, отвалили такой куш за мои несчастные шестнадцать строк, что, когда я его получил, у меня, что называется, ум за разум заехал. Я быстренько поделил сумму на строчки, - я-то уже знал, что поэзию оплачивают построчно, и полученный результат ошеломил меня. Я решил, что это - нормальная ставка, что так платят всегда, и понял, что отныне всемирно знаменитый барон Ротшильд по сравнению со мной уличный попрошайка. Стихи сыпались из меня, как горох из дырявого мешка, если печатать даже одно-два в месяц, о бедности можно забыть навсегда. Тем более что все в той же "Зорьке" у меня уже приняли поэму "Новогодние приключения Деда Мороза", где этих строк было не шестнадцать, а несколько сот. Господи, Боже мой, это ж какие ждут меня 5 января 1951 года деньжищи! Можно будет пару тысяч послать матери, пусть, наконец, купит себе зимнее пальто, не вечно ж ей ходить в телогрейке, и новое платье бабушке, и куртку брату... А пока я купил себе часы "Победа", о которых раньше даже мечтать не смел, новые башмаки - мои после работы на хлебозаводе уже никуда не годились, а шла зима, и закатил друзьям в общежитии настоящую пирушку - с водкой, пивом, красной икрой и краковской колбасой: ешь - не хочу. Когда деньги кончились, я стал беззаботно занимать их, в расчете на будущий гонорар. Ну чем не богема!

Я не знал, что в газетах никто не считает строчки, платят, как Бог на душу положит, как позволяет гонорарный фонд номера и месяца, в основном, по так называемому остаточному принципу. Строчки считали в издательстве, при выходе книги, да и то платили куда скупее, чем заплатила мне "Зорька". Поэтому когда мою поэму напечатали и в заветный день, сопровождаемый кредиторами, я занял очередь у кассы, меня ждал, может быть, самый жестокий удар в моей жизни.

Кассирша подала мне в окошечко ведомость: распишитесь. Я глянул на цифру и обомлел. Что за чертовщина! Они ошиблись по крайней мере на три нуля! О чем и сказал, заикаясь и краснея. Кассирша забрала ведомость и велела мне зайти в бухгалтерию Я зашел. "Девочки, покажите автору разметку "Зорьки", - сказала она. Какая-то женщина выудила из пачки газету с моей злополучной поэмой. На ней, прямо на газетном листе была написана чернилами та же мизерная сумма, которая значилась в ведомости. Вернее, она была чуть больше - удержали подоходный налог, но это уже ничего не меняло. Готовый разреветься от досады, проклиная в душе свою доверчивость и расточительность, я расписался, сунул несколько бумажек в карман и уныло побрел на улицу, где ребята ждали меня если не с мешком денег, то с приличной сумкой. Объяснять я ничего не стал, обо всем догадались по моему виду. Двоим из пятерых я отдал долг, не оставив себе ни копейки, троим пообещал, что рассчитаюсь со стипендии. Три месяца я просидел практически на хлебе и воде, расплачиваясь за неделю сладкой жизни богача. С тех пор литература никогда не была для меня средством жизни. Хотя я много писал и много печатался, перейти в профессиональные литераторы и жить только с гонорара, так и не отважился: видимо, слишком глубоко засели в душе страх и унижение, которые я пережил А мне надо было содержать семью. До самой пенсии служил и получал зарплату, писал по ночам, в выходные, в отпуске. А гонорары, достаточно небольшие, хотя мои книги выходили массовыми тиражами, были просто отдушиной - возможностью раз в год съездить с семьей на юг, к морю, слепить дачку, купить машину...

2

Пять лет учебы в университете не оставили в моей памяти никакого следа. Наверное, потому, что настоящим студентом я был только на первом курсе. Я много писал для газеты, и не только стихи, но и очерки, корреспонденции, зарисовки, и уже летом 1954 года редактор "Зорьки" Анастасия Феоктистовна Мазурова пригласила меня в штат газеты литературным сотрудником, разрешив продолжать учебу на стационаре. Сделать это было невероятно трудно: я куда больше времени проводил в редакции, чем в университете. Но если в обычные дни я хоть заглядывал на одну-две лекции, то в командировках отсутствовал неделями, аккуратно появляясь лишь тогда, когда платили стипендию. Поскольку учился я на одни пятерки и работал по специальности, в деканате на мои прогулы закрывали глаза. Кончилось все в начале 1957 года. Как всегда, я сдал зимнюю сессию на отлично. Кроме меня на одни пятерки сдала Галя Морунова. Она была дочерью генерал-лейтенанта авиации, повышенная стипендия скорее утоляла ее самолюбие, чем решала какие-то житейские проблемы; для меня же она означала куда больше. Я уже женился, снимал на улице Соломенной крохотную комнатку с кроватью, тумбочкой и двумя табуретками и платил хозяйке 400 рублей в месяц - как раз то, что получал в университете. И тут вдруг меня, отличника, вообще лишили стипендии. Неожиданно, ужасно обидно и оскорбительно. Ну, благо за пропуск занятий -кто стал бы спорить. Но меня лишили стипендии только за то, что я оказался честным дураком, кстати, единственным на факультете журналистики.

Уже с первого курса многие наши ребята активно печатались в республиканских газетах и журналах. Но комсомольские взносы, как все нормальные люди, платили только со стипендии - никто свои гонорары учитывать и не думал. И лишь я один, идиот, аккуратнейшим образом платил взносы не только со стипендии, но и, как положено, со всех гонораров, - а в ту пору я уже много писал не только для газет, но и для радио, телевидения, документального кино, - и даже из зарплаты, которую получал в "Зорьке". Ведь я уже был семейным человеком, так что приходилось крутиться, да и вообще зуд писательства просто одолевал меня. И вот какой-то умник в комитете комсомола университета подсчитал, что я, видите ли, зарабатываю чуть ли не побольше иного профессора - страсть считать деньги в чужих карманах у большевиков была в крови, в генах, а лозунг "грабь награбленное" порой принимал самые гротескные формы, - и доложил об этом по инстанциям. И меня, одного из двух (!) студентов четвертого курса, которые сдали сессию на отлично, вообще лишили стипендии. Ну, слишком уж я им показался богатым. А моя жена, которая еще только заканчивала педучилище, к концу каждого месяца относила в приемный пункт молочные бутылки, чтобы купить хлеба. Стипендии она не получала, физрук педучилища, некто Леус, тип грязный и подлый, которого и на пушечный выстрел нельзя было подпускать к девочкам-студенткам, попытался пристать к ней, но она резко отшила его, и в отместку он поставил ей по физкультуре тройку. Увы, кое-кто из девчонок не выдержал его гнусного давления и заплатил за стипендию связью с этим подонком. Все знали об этом и все молчали, боялись.

Оба мы были, что называется, без кола, без двора, голые и босые. В новелле "Стакан молока" я уже рассказал, в каких ужасных условиях жила моя будущая жена. Нам приходилось обзаводиться буквально всем - от тарелок и стаканов до постельного белья; при всем своем желании родители ничем не могли нам помочь. Я никогда не забуду, как навзрыд плакала Людмила: выстояв огромную очередь в ГУМе, она купила фарфоровую сахарницу и в толчее выронила и разбила. Что тут говорить, 400 рублей стипендии были для нас совсем не лишними. Тем более что именно в это время хозяйка увеличила квартплату. В декабре к ней переехал внук - здоровенный кучерявый балбес, который зализывал душевные раны после очередного развода. Он нигде не работал, валялся на диване в соседней комнате и днем и ночью крутил радиолу. Музыка ревела во всю мочь, за тоненькой дощатой перегородкой мы не могли заниматься - оба готовились к зимней сессии, а когда я попросил его приглушить звук или хотя бы не крутить пластинки по ночам, он лишь нагло ухмыльнулся мне в ответ. Драться с ним я не мог, он был куда массивнее и здоровее меня, к тому же бабка тут же выгнала бы нас на улицу, а в Минске снять отдельную комнатку в то время была проблема. И мы, сжав зубы, зубрили под "Рио-Риту", "Брызги шампанского" и "Утомленное солнце", под песни Леонида Утесова и Клавдии Шульженко истмат, диамат и прочие прелести, а я еще строчил очерки и зарисовки для газеты или радио.

Самое забавное случилось через месяц. Я отдал хозяйке, комаровской торговке, квартплату. Она пересчитала, слюнявя короткие толстые пальцы, и сказала:

- Надо двадцаточку надбавить.

- За что? - удивился я.

- Как за что? - произнесла хозяйка. - А музыку вы слушали? Слушали. За электричество мне надо дополнительно платить? Надо. Так что гони монету. Или вот тебе Бог, а вот порог.

Объяснять ей, что нужна нам та музыка, как чирей на заднице, было бессмысленно - я молча заплатил. Зато в университете я не молчал. Я тут же написал заявление о переводе на заочное отделение, изложив все, что я думаю о тех, кто лишил меня честно заработанных горбом и знаниями четырех сотен, - на стационаре без стипендии делать мне было нечего, только зря время терять. Сдав несколько дополнительных экзаменов и зачетов - на заочном учились шесть лет вместо пяти, я окончил университет вместе со своим курсом, с теми, с кем начинал в далеком 1953 году.

Я уже упоминал, что редактором "Зорьки" была Анастасия Феоктистовна Мазурова - жена двоюродного брата первого секретаря ЦК, маленькая, худенькая и шустрая, похожая на общипанного воробья. Хотя сам Кирилл Трофимович, по слухам, к свояченице не благоволил, пользовалась она своей фамилией весьма умело. Подписывая внутриредакционные документы буквой "М" с закорючкой, на всех наших командировочных удостоверениях и иных официальных бумагах фамилию свою она писала полностью, крупно, четко и разборчиво. Когда кто-нибудь из нас приезжал в областной город или в райцентр в командировку, эта подпись производила на начальство, которому мы представлялись, ошеломляющее впечатление.

- Это кто, жена Мазурова?

- Да, конечно, - с чистой совестью отвечали мы. Ведь у нас никто не спрашивал: "Это жена первого секретаря ЦК?" Называли только фамилию, так что мы были абсолютно честны. На кой черт нам было всякому встречному поперечному докладывать, что этот Мазуров работает шофером в гараже ЦК и даже не возит своего знаменитого братца, а какого-то другого начальника, что он простой и хороший мужик, который охотно участвует во всех наших сабантуйчиках.

Посланцы жены Мазурова мгновенно окружались вниманием и заботой, иногда даже чрезмерной. Не помню случая, чтобы за десять с лишним лет моей работы в "Зорьке" мне не предоставили по звонку из обкома или райкома лучшего номера в гостинице, не обеспечили билетами на поезд или автобус, даже машину для разъездов по сельским школам давали и сопровождающего, чтобы я, не дай Бог, не нажаловался редактору на невнимательность местных властей и не написал ничего лишнего. Они не представляли, что "лишнего" в нашей газетенке и быть не могло: критиковать нам разрешалось только Вову Пупкина, двоечника и разгильдяя; разваливающиеся сельские школы, которые нуждались в срочном ремонте, отдельные учителя-пьяницы, которые ничему не могли научить детей, кроме сквернословия, формализм, пронизавший всю пионерскую работу, показуха, знаменитое "три пишем, два на ум кладем" - все это нас не касалось.

Мазурова любила меня вполне эгоистической любовью - я работал в газете, как черный вол. Один мог состряпать целый разворот, по первому слову мчался хоть на край земли, добывал интересные материалы, предлагал необычные темы, затевал игры, вызывавшие мешки восторженных детских писем - одним словом, всегда мог "вставить фитиль" нашим постоянным соперникам - газете "Піянер Беларусі". Эта любовь не мешала ей держать меня в черном теле: работая больше всех в редакции, получал я всех меньше. Гонорары у нас платили не за количество и качество написанного, а как Бог на душу редактору положит. А Бог заставлял ее свято блюсти табель о рангах - заведующие отделами, например, получали за одну -две заметки больше, чем я за десяток материалов, расхваленных на редакционных летучках. Кстати, когда я стал и.о. заведующего школьного отдела, это же правило распространилось и на меня: я стал писать куда меньше, а получать больше.

Этим " И. о." я пробыл лет десять. Чтобы стать полноценным заведующим, нужно было вступить в партию. Я уже понимал, что без партбилета осужден прозябать в журналистике на последних ролях, будь я хоть семи пядей во лбу. Несколько лет у нас в партию никого не принимали, и я все не решался начинать об этом разговор. Затем приняли сотрудника, который не отличался ни особыми способностями, ни преданностью газете - с утра он раскладывал на своем столе кипы детских писем, делал вид, что отвечает на них, а сам кропал свои рассказы. Тем не менее редакторша постоянно ставила его нам в пример. Когда бы она ни заходила в кабинет, человек сидел и работал, зарывшись в письма по уши, а мы трепались или играли в шахматы, или читали совершенно посторонние книги - в нашей маленькой газетке был огромный штат, и никто на работе не надрывался. Уже назавтра новообращенного коммуниста назначили заведовать отделом пионерской жизни. После этого я обратился к парторгу редакции Ольге Васильевне Васильевой: примите и меня. Отношения у нас были вполне дружеские, и я удивился, когда она потупилась и стала мямлить что-то невыразительное: мол, для интеллигенции существуют квоты, надо получить рекомендации, узнать мнение редактора и т.д. и т. п. Я не сомневался, что рекомендации даст мне она сама и мой добрый приятель фотокорреспондент Фома Фомич Чехович. "Поговори с Мазуровой", - попросил я. Несколько дней Ольга старательно избегала меня. Наконец я застал ее в кабинете одну и в упор спросил:

- Ольга Васильевна, скажите прямо - в чем дело?

- Миша, - взмолилась она, - не мучай меня. При всем своем расположении к тебе, Анастасия Феоктистовна никогда не позволит нам принять тебя в партию, а райком не допустит даже обсуждения твоей кандидатуры на парткомиссии. Неужели ты забыл, что у тебя написано в пятой графе?! Неужели ничего не понимаешь?

А я и впрямь забыл про знаменитую пятую графу. Забыл, в какой стране живу. Вот и получил очередную плюху. И поделом.

Больше я не пытался вступить в партию. И благодарен судьбе за то, что она уберегла меня от этого. По крайней мере мне не пришлось подписывать несколько подлых "открытых" писем, обвинявших израильских сионистов во всех смертных грехах, - беспартийному, мне было куда легче отказаться от такой сомнительной "высокой чести", чем членам партии.

Ох уж эта партия... У нас работал Дмитрий Иванович Наседкин, высокий красивый человек с благородной осанкой и доброй улыбкой, изредка красившей его обычно угрюмое, морщинистое лицо. Всегда тщательно выбритый, наглаженный, в начищенных до зеркального блеска башмаках, аккуратист во всем, среди нас, охламонов, одетых и обутых кто во что, он выглядел как красавец павлин, ненароком попавший на утиную ферму. Дмитрий Иванович был гораздо старше меня. На фронте, выходя из окружения, он закопал где-то в лесу свой партбилет: тогда это делали многие, ведь немцы расстреливали коммунистов на месте. За это его исключили из партии и послали в штрафбат. Свою вину он искупил, как тогда говорили, кровью - в одном из боев был ранен. Долгие годы Наседкин посвятил тому, чтобы восстановиться в партии. В какие инстанции он только не писал, но все было напрасно. Это угнетало его, мешало работать. Журналист он был, честно говоря, слабоватый, писал сухо, казенно - это еще сошло бы в районной газете, но для детской не годилось. Во "взрослую" же его, как исключенного из партии, не брали, хотя он не раз пытался куда-нибудь перейти. От тоски он начал писать детские рассказы - старший брат Дмитрия Ивановича был довольно известным московским литератором, вот и он решил попробовать себя на новом поприще. Благо, свободного времени хватало. Работал мучительно, по двадцать раз переписывая одно и то же, слово не давалось ему - на все это было жалко смотреть. И все-таки два или три его рассказа, слегка подправив, мы напечатали в газете. Он радовался им, как ребенок, хотя не мог не понимать, что в литературе у него нет никакого будущего.

Где-то в конце пятидесятых грянуло сокращение штатов. Первыми кандидатами на вылет у нас числились Наседкин и Григорий Иванович Глуховский. (Он был таким же "Ивановичем", как я "Наумовичем", но это так, к слову.). Григорий проработал в "Зорьке" недолго, человеком он был веселым, общительным и способным, увольнение его ничуть не испугало. А вот Дмитрий Иванович просто впал в транс. Как-то, когда мы остались одни в кабинете, он сказал:

- Миша, я слышал, что меня наметили на сокращение. Это конец, больше меня никуда не возьмут, разве что на стройку чернорабочим. Мне очень трудно об этом говорить, поверь, но... Ты молодой, у тебя еще все впереди. Устроишься или в другую газету, или на радио. Будь человеком, выручи меня. Сходи к Мазуровой, скажи, что вместо меня уйдешь ты, пусть она меня оставит. В ЦК снова пересматривают мое дело, может, удастся восстановиться, тогда я сам уволюсь, а ты вернешься, если нигде не устроишься.

В глазах у него - бывшего фронтовика, пожилого уже человека, который вдоволь хлебнул в своей жизни горячего, стояли слезы унижения и горечи. Он знал, что у меня родился сын, что мы живем на частной квартире - но больше ему некого было просить.

-Хорошо, Дмитрий Иванович, - ответил я. - Я все сделаю, не сомневайтесь.

Тут же, при нем, написал заявление с просьбой об увольнении по собственному желанию и отправился в редакторский кабинет.

Анастасия Феоктистовна прочла мое заявление, мелко порвала и бросила в корзину.

- Ах, какие мы добренькие! - зло сказала она. - Наседкина решил выручить? Так я все равно его выгоню, независимо от того, останешься ты или уйдешь. Это вопрос решенный, обсуждать его я не намерена. Так что не валяй дурака и ступай работать.

Понурившись, я вышел. Рассказал все Дмитрию Ивановичу.

- Ясно, - произнес он. - А все равно, спасибо тебе. - И принялся собирать свои бумаги.

Они оба - и Наседкин, и Глуховский, довольно скоро устроились на телевидение, как раз в ту пору оно расширялось. Дмитрия Ивановича наконец-то восстановили в партии. Но вскоре он умер.

Назад Дальше