Все за зиму, несмотря на худые харчи, все же окрепли, поздоровели: Чердаков, например, совсем в мужика превратился, с таким уже опасно связываться, сам Шурик хоть и не прибавил в силе, но тоже чуть подрос, голос - вона! - хриплым, взрослым сделался, а вот Сенечка Зелёный каким был, таким и остался - хлипкий, щуплый, квелый словно огурец недоросток. А тут ещё весть с фронта пришла, совсем пригнула Сенечку к земле - погиб его близкий родственник, председатель колхоза Зеленин. Хоть дядя никогда и не баловал племянника, мужиком он был довольно суровым и скупым и слова ласковые, подбадривающие обычно держал в загашнике, редко кого ими одаривал, а всё же оказалось - занимал он в Сенечкином мире, в душе его, прочное, чувствительное место.
Сенечкины глаза вдруг расширились, в них вспыхнуло что-то радостное и одновременно тревожное, - Шурик не сразу понял, в чём дело.
- Во, ещё одна подсобница по каше с маслом объявилась, - хохотнул дед Петро, - спецьялистка пироги с мясом лопать.
- Молчи уж! - прикрикнула на него Клава Овчинникова.
Оглянувшись, Шурик увидел стоящую в дверях конторы Татьяну Глазачеву.
- Ну чего?.. Отпустили? - кинулась к ней Клава Овчинникова. - Почему так долго держали?
- Почему, почему? - дед Петро обернул самовязом горло, поднялся. - По кочану да по кочерыжке. НКВД - это не тёща.
Татьяна, сощурившись, пробила деда Петра злым взглядом насквозь, но сказать ничего не сказала.
- Председатель, можно тебя на минуту? - раздался тонкий, дребезжащий голос, когда все уже разошлись. Шурика звал почтарь Козырев. - Разговор у меня короткий, хотя и с глазу на глаз.
Вид у почтаря, вопреки обыкновению, был невесёлым, каким-то линялым. В руке он держал вырванный из ученической тетрадки лист, исчерченный косыми линейками. Шурик подумал невольно, что тетрадка-то - из довоенных запасов почтаря, такие ныне в магазине не продают, скоро школьники вообще на газетах писать будут.
- Вот тебе моя письменная бумага, - почтарь Козырев протянул Шурику тетрадочный лист, - а вон тебе моё имущество, - он повёл головою в сторону стоявшей за окном таратайки, на которой ездил в район за почтой, - принимай дела и назначай на моё место другого человека. А я - во как наелся, во! - почтарь попилил ребром ладони по горлу. - Хватит. Нахлебался.
- Что случилось? - хмуро спросил Шурик.
- Не могу я в деревню похоронки возить… Понимаешь, председатель, не могу. Глянь! - он засунул руку в карман, достал несколько служебных конвертов желтоватого, деревянного какого-то цвета. Все конверты были одинаковыми, словно их отправил один писарь из одной воинской части. - Опять пришли, проклятые. Извещения об этом… об гибели, целых четыре штуки. Словом, не могу я. Сил больше нет. Ослобоняй от должности, председатель.
- Ты же не мне, а конторе связи подчиняешься. Причём тут я? - Шурик, вытянув голову, пытался разобрать, кому же адресованы похоронки.
- Я поперед всего деревне подчиняюсь, а потом уж конторе. Кого деревня на этот пост выделит, того контора связи и утвердит. Чего глядишь? Похоронки как похоронки… Вроде бы и ничего особого, а столько слёз. Тьфу, чёрт! - Козырев поднёс конверты к лицу Шурика. - Вот! У Сеньки Зелёного отец погиб.
Шурик почувствовал, что у него невольно задрожала щека: ох, как кучно бьёт смерть. Давно ли у Сенечки дядя был убит, теперь вот отец, тихий и неприметный мужик, всю жизнь проработавший в колхозе кладовщиком.
- А-а-а, - с горьким торжеством протянул Козырев, - вишь, портрет у тебя сразу вытянулся. А мне каждый раз приходится такие лица видеть. Потому я не могу работать. В поле лучше буду навоз возить. Ослобоняй от должности!
- Терпи, дед, - моляще, тихо, чуть ли не шёпотом попросил Шурик, - ну, потерпи ещё немного, - и видя, что Козырев не отвечает, уныло свесив голову на грудь, будто извозчик, у которого подохла лошадь, Шурик приподнял зябко плечи, шагнул к выходу, почувствовав свою никчемность, неприкаянность, неожиданную отъединенность от людей: ведь сейчас почтарь раздаст конверты, и Шурик ничем не сможет помочь бабам, которым пришли похоронки. А потом, у него и у самого так всё натянуто внутри, на последнем пределе находится, что надави малость - и надорвётся он. А если лопнет в нём жила, позволяющая держаться пока на ногах, тогда пиши пропало…
- Ты куда, председатель? - крикнула вдогонку Кланя Овчинникова, когда Шурик уже вышел за дверь. Закудахтала девка: куда, куда? На Кудыкину гору.
- В поле пойду, землю хочу посмотреть, - ответил Шурик, натянул на голову картуз.
- Деда Петра с собой возьми, он специалист по земле выдающийся… А, председатель! Враз определит, поспела почва для сева, али нет. Метода у него своя, специально разработанная, есть.
Было слышно, как крякнул дед Петро, вскидываясь, закрутил по-птичьи головой, а на лице недоумение проступило, вопрос: это как же, каким макаром он в специалистах оказался?
- Что за метода? - спросил Шурик.
- Очень простая, - тут Кланя Овчинникова не сдержалась, прыснула в сложенные ковшиком ладони, - стягивает дед с заду своего портки и садится голым местом на землю. Ежели жопа льдом покрывается - значит, рано ещё сеять, ежели земляника из-под пупка начинает прорастать - самая пора, значит, земелька нагрета, тепло в ей имеется.
Грохнули все, никто не выдержал, у бедного деда Петра даже слёзы из зениц выбрызнули, он затряс бородой обиженно, беспомощно - чуть волосы из бородёнки его не посыпались, но удержались, слава Богу… В следующий миг дед Петро, несмотря на обиду, сообразил, что обижаться в данном разе - последнее дело, если обидится - его и дальше на смех поднимать станут, заедят, таков закон деревенского "опчества", да и бабы есть бабы, спрос с них маленький, штанов с ширинкой они не носят… Чего с них возьмёшь?
Дед заулыбался, морщиня лицо и показывая острые и чистые, как у молодого парня, зубы.
Ничего не ответил Шурик на Кланькины выпады - мне бы ваши заботы, господа односельчане, - печально покосился на деда Петра, тронул рукой за плечо - подбодрил его, - и выбрался на улицу.
Поднял лицо к небу: что там за облаками? Есть солнце или нет его? Солнце было, но пока ещё робкое, не очень-то уверенное в себе, хотя теплом уже старалось побаловать людей. Шурик понимающе кивнул.
Тропкой прошёл к ближнему полю, постоял около него немного, ощущая кожей лица, рук, ноздрями, влажными глазами тепло, волнами идущее от земли: верхний слой уже прогрелся, раскис - подсохнет немного и сеять можно будет. Хотя лях его знает: ведь нижний слой ещё холоден - зерно, брошенное в него, может погибнуть, замёрзнуть, навсегда уснуть, не выдержав мозготы, студи. И вообще сеять можно будет лишь недели через две, не раньше. С дедами надо будет посоветоваться.
Редкие молчаливые птицы вилась над полем, выискивая съестное, но ничего найти не могли, пусто в почве, червей ещё нет, они спят пока в глуби, а редкие клоки соломы давно уже осмотрены. Кружили и кружили птицы бесцельно, тихо, то опускаясь к земле, то поднимаясь над ней.
Затем Шурик побрёл дальше, к следующему полю. Когда добрался, то понял, что его так неодолимо тянуло сюда - голод. Отрубевая пайка была мала - если бы со всего урожая снять её, тогда было бы ощутимо, а так - жалкие крохи, идея насчёт "локомобили" с мукомолкой слишком поздно пришла, - поэтому от сосущего, мутящего чувства голода ничто не спасало, голод брал за горло цепко, мешал дышать, думать, двигаться.
На этом, втором поле в прошлом году была посажена картошка. И вот ведь - как тщательно ни выбирай из земли картошку, ни выковыривай - всё равно часть её остается в поле. Где-то клубень оборвался, где-то корень вбок ушёл, землёй пяток бульбин завалило, где-то мелочь работники не стали брать, посчитав: горох, а не картошка, ни в жарево, ни в варево такая дробь не годится - в общем, всегда часть картошки зимует в земле. Испокон веков. По весне всё это вытаивает - вон один сливочный бочок, похожий на макушку голыша светится в фиолетовой каше, вон второй, третий, промороженный, сине-чёрный, с облезающей кожей. Словом, если поискать хорошенько, поползать по полю, поковырять землицу - можно мёрзлых картошин на чибрики набрать.
А ведь нет, пожалуй, на свете ничего вкуснее чибриков. Шурик даже слюну сглотнул, вспомнив вкус жареных чибриков.
Набранную в оттаявшей земле картошку надо получше вымыть, соскоблить с неё коросту, заусенцы. Затем синеватые вялые клубни, волокнистые от жил, вокруг которых собрался крахмал, размять в кашицу. Из этой кашицы налепить чибриков - оладий, которые, едва попав на горячее поле сковородки, враз взбухают, становятся тугими и чёрными, как автомобильная резина, непривлекательными на вид, но зато ой-ё-ёй какими вкусными. В рот возьмёшь - тает бывшая картофельная мерзлятина, горячит, обжигает нёбо, изнанку щёк, язык, вышибает слёзы и слюну, тает, будто из сала слеплен чибрик, а не из выжатых, зиму пролежавших в земле "картох".
Поискав немного кругом, Шурик нашёл палку и, как был в ботинках, не обращая внимания на липучую грязь, ступил в фиолетовый, тёплый отвал земли, поддел концом палки маслянисто-жёлтый комок, выковырнул его. Взял картофелину в руки, она была холодная, ещё не успела оттаять. Шмыгнул беспомощно, совсем по-детски носом. Хотелось есть. До боли, до одури, до крика хотелось есть.
"Ничего-о, ничего-о, - мелькнуло в голове звонкое, похожее на сострадание к кому-то неведомому, состоящее из одного гулкого долгого "о-о", - одна картоха есть - уже удача. Вон вторая светится, вон третья видна, чёрная, промёрзлая. Наберём картох, дома отмоем их, - он обращался к самому себе как к кому-то постороннему, вежливо, во множественном числе и обращение в вежливой форме - одно и то же. А может, это и не так. Всё забыл, всё ко всем чертям забыл. Будьте вы прокляты, фрицы! - Снова ткнул палкой в землю. - Нажарим чибриков, заморим, замо-о-орим червяка".
Пачкая одежду горькой солончаковой землёй, в ботинках, которые, кажется, невозможно было уже сдвинуть с места, - на них налипло по пуду грязи, - Шурик Ермаков выковыривал и выковыривал мёрзлую картошку, засовывал её в карманы, улыбался жалобно и отрешённо, что-то нашёптывал про себя, внутри словно бы сломалась некая заплотка, барьер, отделяющий в нём пацана от взрослого человека, всё смешалось: жалость к земле и жалость к себе, голод и пресыщенность - а ведь он был пресыщен голодом, - сладость и горечь, жажда и полное отсутствие жажды, боль и какая-то странная бесплотная сладость… Наверное, с голодным человеком иногда случается такое - он теряет над собой контроль.
Из прошлого неожиданно возникло малозначительное видение: однажды он возвращался из райцентра в деревню - в райцентр ходил фотографироваться, мать заставила, - и в низине, где стреляли в дезертира Федякина, присел отдохнуть. Разулся, чтобы ноги могли немного подышать. Дело клонилось к вечеру, низина была сырая - калужины-то рядом, густо насыщают воздух водой, - и Шурика с головы до ног облепили комары. В несколько минут, он и ахнуть не успел. Поднялись, видать, разом из своих потаённых мест, из зарослей кути, обволокли бедного человека, накрыли его серой тучей, плотно, - ни вздохнуть, ни вскрикнуть. Шурику даже страшно сделалось. Ну, будто до сих пор он не видывал писклявых кровососов. Пока натягивал на ноги коты - тапки, сшитые из кирзы, без них ходить здесь нельзя, враз ноги колючками попортишь, гадости этой тут видимо-невидимо, - комары успели из него высосать половину крови. И не больно было, вот ведь как.
Чуть было не бегом кинулся Шурик с этого пятака, но в последний момент что-то остановило его. Он поначалу даже не понял, что же именно, лишь в следующий миг осознал: какой-то лёгкий, неслышимо-странный маслянистый треск, настолько невесомый, что казалось - он находится за пределами человеческого слуха, за гранью слышимого.
В тучу комаров будто молния вошла.
Серое облако начало разваливаться на куски, рассыпаться, опускаться на землю, как осаженная дождём пыль. В следующее мгновение Шурик увидел стрекозу - обыкновенную черно-зелёную, с длинным полосатым "фезюляжем" и блесткой кобальтовой головой стрекозу, которая врезалась в ком комаров, словно нож в масло, пластала его, рисовала ловкие стремительные пируэты, легко бросала свое тело из стороны в сторону, падала вниз, зависала, крутилась волчком на одном месте, снова стремительно взмывала вверх - стрекоза поедала комаров. Она, снимая комаров, буквально садилась Шурику на лицо, на плечи, не боялась его, - и очень быстро очистила от кровожадной пищащей налипи.
Не подозревал, даже представить себе не мог Шурик, что стрекоза способна съесть столько комаров, непонятно, куда вообще вмещались эти долгоносые кусаки - тело стрекозы как было поджарым, вытянутым, личинистым, таким и продолжало оставаться.
И тогда Шурик, повинуясь безотчетному внутреннему движению, вывернул наизнанку карман штанов, бережно извлёк оттуда остаток ржаной горбушки, которую брал с собой, и начал предлагать хлеб стрекозе: "На, поешь?" Но стрекоза отнеслась к хлебу равнодушно: судя по всему, была неземным, ничего не понимающим существом. "Ну поешь, - умолял её Шурик, - ну!"
Бесполезно - уговоры не помогли.
Шурик даже погнался за стрекозой, настойчиво предлагая ей отведать ржаной коврижки, но та с маслянистым щёлканьем, будто игрушка, увёртывалась, не желала принимать дар, взмывала вверх, оттуда проворно соскальзывала вниз, задерживалась на высоте Шурикова роста, вилась вокруг него, плясала, делала скачки, отгоняя в сторону комаров, а хлеб не брала - не хотела…
Эх, взять бы да переместить из прошлого в нынешний день тот кусок черняшки, невеликий ржаной ломоть - хлеб, которого так не хватало сегодня в деревне.
Вот какое странное, а в общем-то, тревожное, осязаемое до боли видение возникло перед Шуриком, когда он, извозюканный, с напряжением, остывшим до синевы лицом, стоял посреди поля, сжимая в руках мёрзлые прошлогодние картофелины, самые разные: и чистые, отмытые снегом и дождём, сливочнобокие, и чёрные, очень грязные, и неопрятные серые, с лохматурой отгнившей шкурки - с порванным мундиром… Карманы тоже оттопыривались, провисали под тяжестью нарытых мёрзлых котяхов - на хороший чибриковый завтрак он набрал "матерьяла", точно набрал…
Шурик оглядел себя, и в горле у него что-то задавленно булькнуло - никогда не был таким грязным, мятым, подавленным голодом, не председатель, нет, - огородный ванька, что ворон отпугивает, вот он кто.
Земля шевелилась под ним, словно живая, пьяно колыхалась, ездила из стороны в сторону, трудно на ней было держаться, Шурику казалось, что он вот-вот упадёт, зароется лицом в фиолетовую грязь, выпустит добычу из рук, рассыплется картошка и не собрать её тогда, ни за что не собрать, и он напрягся, борясь и с собственной немощью, и с землей, и с качкой, и всё же еле держался на ногах. Он должен был донести картошку до дому, должен, чтобы хоть малость подкормить мать, подкрепиться самому, задавить эту опустошающую, какую-то сосущую тупую боль. Снова подумал о похоронках, и ему стало совсем плохо. Как быть, как жить дальше? Как?
Хлеб никитовцы, несмотря ни на что, вырастили в этом году добрый. Ох, и хороша же уродилась рожь с пшеничкой - давно такого хлеба не было. Когда убирали - душа светлым чувством радости наполнялась, будто ни боли, ни горя, ни войны, ни похоронок - ничего этого словно бы и не было. Девки даже песни пели.
Убирали по старинке, поскольку технику МТС им не выделила.
Деревня целиком вышла на поля. Там, на полях, все и ночевали. Не только бабы, а и старики, и младенцы - вся Никитовка. Вставали вместе с солнцем, ёжась от ночного холода, вместе с солнцем и спать ложились, устраиваясь на ночёвку под телегами, усталые, потные, худоликие, с гудящими руками и ногами. Засыпали сразу, в один момент, не замечая, какие звонкие звездные ночи дарит в эти дни людям батюшка-август.
Погода жаловала людей.
Но потом из степи начали приплывать, - одно за другим, вызывая недобрые предчувствия, - сухие трескучие облака, не облака, а облачишки, низкие, необычные. Дед Петро долго изучал их, хмурился озабоченно, пришлёпывал губами, прикидывая, что к чему. Потом пришёл к Шурику.
- Ты этих гусей опасайся, председатель. Хорошего от них ждать нечего. Это фрицевы облака. Гитлеру они на руку, ему, а не нам.
- Что, задождит?
- Какой там задождит! В них воды-от… даже блоху напоить не наскребётся. Другое страшно. С молоньями облака идут, поля зажечь могут. Ты про сухие грозы слыхал?
- Слыхал, - неуверенно ответил Шурик.
- Вот эти гуси и приносят сухие грозы, это они молоньями в земли, в хлебушек бьют. Надо глядеть зорчее, чтоб беда на нас не обвалилась, как худой потолок. Понял, председатель? Всему люду об этом скажи, пусть народ хлеб стережет.
Ночью Шурик в первый раз, пожалуй, не мог заснуть - ему казалось, что сухие облака продолжают своё движение и ночью и бьют, бьют молниями в землю. Шурик, высунув голову из-под телеги, несколько раз пытался вглядеться в чистое небо, в котором весело позванивали, перемигиваясь друг с другом, беспечные звёзды. Они обсыпали небо густо, сплошняком, будто осколки вдребезги разбитого огромного стекла, и были самых различных размеров - от крупных, острозубых до едва различимых, схожих с пылью.
Свет звёзд был настолько ярким, что у Шурика даже заныло под ложечкой, а в груди образовалась странная холодная пустота, и он заёрзал на зипуне, постеленном на землю, - прочь, прочь, прочь слабость! Не маленький, чтоб звёздному испугу поддаваться. Стал думать о другом.
В стерне шла своя жизнь - шебуршили, подбирая оброненное зерно мыши, озлобленно дрались друг с другом, пищали и мешали спать, кто-то громко протопал совсем рядом - наверное, барсук, прямо над телегой бесшумно пролетела грузная сова, перечеркнув небо чёрной тенью, молча свалилась на край поля - видать, там было более всего мышей.
Из недалёкого лога доносился приглушенный вой и собачье тявканье - там жил волчий выводок, и Шурик, смежив глаза и стараясь уснуть, думал, отчего же это молодые волки голос свой подают? Тем более, неподалеку люди находятся. Ведь волки всегда, пока не вырастут, молчат, прячась в норах - именно молчат, боясь привлечь к себе внимание. Может, это не чистая порода, а помесь волка с собакой? Но как бы там ни было, лог надо обязательно прочесать и выбить оттуда волков. Иначе зимою беды не оберёшься. Может история, что произошла с дедом Елистратом Глазачевым, повториться. Едва Шурик подумал о деде Елистрате, как его будто током пробило, затрясло, в горле вспух горячий пузырь. Он зашёлся в кашле.
Еле-еле отдышался.
Он ещё не уснул, когда рядом с ним на зипун опустилось гибкое горячее тело и кто-то, неузнанный в темноте, зашептал страстные, путаные слова, значение которых Шурик не сразу и понял, он отпрянул было в темноту, но стукнулся головою о колесо телеги и замычал от боли.
- Ушибся, родимый? Не бойся, это я. И… Ну иди же сюда, иди. Чего же ты пугаешься, дурачок. Иди!
По слёзной мольбе, по неутоленной жажде, скрытой в шёпоте, Шурик узнал Татьяну Глазачеву, налился тяжёлой жаркой краской. Хорошо, что хоть в темноте этого жара невидно.