* * *
Стоял март, близилось весеннее равноденствие. Был канун Благовещенья. Газеты по таким дням не выходят, и это освобождало ему весь день и всю ночь.
Утром он получил открытку:
"Дружище!
Надеюсь, ты не забыл, что обещал мне как-нибудь заглянуть. Если ты придешь сегодня, я буду сердечно рад показать тебе свои картины. И, пожалуй, лучше у меня и переночевать, ведь последний поезд уходит в половине двенадцатого, а тут-то и начнется самое веселье. У меня будет еще кое-кто из приятелей.
Жму руку.
Ханс Берглинг".
Открытка была от Лидии. Никакого Ханса Берглинга не существовало и в помине. Она, как они договорились, прислала ему открытку, постаравшись придать своему почерку размашистость и сходство с мужской рукой. Он же заранее раза два в разговоре с Дагмар упомянул о некоем своем новом друге Берглинге. Они познакомились в клубе Свободомыслящих. Он даровитый и многообещающий молодой художник. Живет он не здесь, в пригороде. Образ жизни ведет холостяцкий и даму у себя принять не может. Так что Дагмар нисколько не удивилась приглашению.
- Ну, - сказала она, - поезжай и повеселись хорошенько!
Идти к Лидии сразу после домашней трапезы показалось ему невозможно. Поэтому он под каким-то предлогом пообедал один в "Континентале". Он сел за тот самый столик, где сидели они с Лидией в декабрьский день, когда колокола звонили по покойном короле…
Он сидел за одиноким своим обедом и думал: "Мне тридцать три года, а ей двадцать восемь, - хотя нет, уже две недели, как ей исполнилось двадцать девять… И я люблю ее, и жизнь прекрасна!" И еще он думал: "А ведь придет время, когда все это станет воспоминаньем. И дряхлым стариком я буду сидеть подле камина и, глядя на гаснущее пламя, бормотать про себя: дивная, дивная была жизнь на Тауницком озере! И все же. Все же! Неужто и впрямь немыслимо нам соединиться и жить и стареть под одним кровом? Может же Дагмар, наконец, влюбиться в кого-нибудь и сама предложить развод? Ах, пустое, бредни. Разумеется, нет ничего невероятного в мысли, что Дагмар может влюбиться в другого, не настолько он самонадеян, чтобы не допускать такого исхода; но думать, что в этом случае она стала бы открываться ему и требовать развода - вот уж нелепость… Скорее, - подумал он, - она изберет тот же приблизительно путь, что и я…"
…За десять минут до шести он сел в крытую пролетку и отправился к Лидии. Пешком он идти не решился из опасения встретить знакомых или быть застигнутым самой Дагмар…
Лидии удалось нанять небольшую квартирку на улице Юханна из двух комнат под самой крышей. Он прошел четыре этажа, на каждом останавливаясь и разглядывая таблички на дверях, нет ли кого из знакомых. Тут жили два семейства, о которых он слыхал, но знакомых не было. Когда он поднялся на пятый этаж, Лидия открыла ему сразу же, не дожидаясь звонка.
- Я стояла у окна. Я видела, как ты пришел, - сказала она шепотом.
Первая комната была небольшая, а спаленка и вовсе крошечная. В каждом помещении было по одному окну, но вид из них открывался свободный и широкий. Синие мартовские сумерки высоким прохладным сводом парили над красной кирпичной церковью и голыми деревьями в церковной ограде. А над крышами улицы Добельна было видно далеко, до самого Королевского острова.
Первую, бóльшую комнату она обставила старинной мебелью красного дерева. Маленький комодик из отцовского дома, прелестный комодик времен Карла-Юхана тоже был тут. Над фортепьяно - каких уж нынче, верно, не делают, - рядком висели портреты великих композиторов в узких черных рамках: Гендель, Бетховен, Шуман, Шуберт, Шопен, Вагнер, Визе и, наконец, Григ и Шёгрен. А над всеми ними помещался этюд старого Стилле: красный домик в шхерах, в закатном свете среди "сосен после дождя"…
- Зажечь свет? - спросила она. В комнатах густел сумрак.
- О, не теперь еще, - ответил он.
У нее не было ни электричества, ни керосиновых ламп. Электричество в дом провели, но она его не любила и оставила квартиру без проводов. А от керосиновых ламп только копоть и неуют. На письменном столе у нее стояли два серебряных канделябра, в каждом по три свечи. Еще две свечи в двух бронзовых подсвечниках стояли перед ампирным зеркалом на старинном комодике из отцовского дома. Да еще две свечи прятались за зелеными экранчиками на фортепьяно.
- Но ведь темно уже, - сказала она. - Видишь какие на подставке ноты?
То была песенка Тости: Quando cadran le foglie… "Когда с дерев осыплется листва".
- Конечно, - сказал он, - как не видеть…
- Ты помнишь?..
Он помнил. Он напевал ей эту песенку тогда в сиреневой беседке, больше десяти лет назад…
Она села к фортепьяно и спела сильным, высоким, от волненья чуть неверным голосом:
Когда с дерев осыплется листва,
ты вновь поднимешься к моей могиле,
на холм, где вечно зелена трава
и где цветы пестреют в изобилье.
Знай, все цветы тебе посвящены.
Они - мной ненаписанные песни,
что не были при жизни сложены.
Они - тем красочней, чем бессловесней.
Он стоял у нее за спиной и легонько трепал ее волосы, пока она пела.
- Да, - сказал он. - Я помню. Тогда все это пели. Думаю, Свен Шёландер ввел ее в моду. А нынче ее почти уж и не услышишь.
…Они сидели в темноте у окна. Одинокое лиловое облако всплывало над церковным шпилем. Внизу, под ними, уже горели фонари. Дети, игравшие между могилами в церковной ограде, ушли. Одна за другой зажигались звезды. На западе, почти у самого края лилового облака мерцала Венера, а на юге, над Королевским островом, красно светился Марс.
Она сидела и держала правую его руку в своих ладонях.
- Скажи мне, - начала она, - как все-таки вышло, что ты женился?
Он ответил, избегая ее взгляда:
- А так и вышло, как в девяти случаях из десяти. Мужчине нужна женщина, женщине нужен мужчина. А она была красивая, молодая женщина. Такой она, впрочем, и осталась.
Лидия долго сидела молча, глядя в густеющую за окном синь.
- Я же ее никогда не видела. Да и не хотела бы увидеть. Светлая она или темная?
- Светлая.
- Ах, да не все ли мне равно… Оба умолкли.
- Совсем позабыла, - потом сказала она, - я ведь не поблагодарила тебя за утрешнее. Все твои гостинцы на столике, там, в спальне.
Утром он послал ей немного винограда, груш, шоколад и несколько бутылок "Сотерна". Сперва он пытался выведать, какое ее любимое вино. Она отвечала, что вина вообще не любит, но если уж на то пошло, другим сортам предпочитает "Сотерн".
Оба молчали. Она все не отпускала его руку. Густела, густела тьма. Прежде кирпично-красная церковь уже чернела на холодной синеве мартовского неба.
Лидия сказала:
- Помнишь декабрь, "Континенталь"?
- И ты еще спрашиваешь…
- Но как же я решилась? И в таком чинном отеле! Верно, совсем голову потеряла! Сошла с ума! И ведь в любую минуту ко мне могли прийти, могли постучать. Ну хоть бы Эстер. Дверь заперта, никто не отвечает. Что бы мы делали? Что бы я делала?
- Да, это было бы скверно…
- Ох, Арвид, нам надо быть осторожней. Нельзя так терять голову. И ходи ко мне пореже, не то непременно заметят, пойдут разговоры. О том, чтоб показываться вместе на людях, и думать нечего. И даже если случайно встретимся на улице, нам нельзя и на полминуты остановиться поговорить.
- Да, да…
Оба молчали. Внизу, меж старых голых вязов дрожали на ветру газовые фонари. А сверху, из холодной синевы, глядели Венера и Марс.
Потом она сказала:
- Помнишь, тогда в "Континентале" я тебя спросила, любишь ли ты жену?
- Да…
- А помнишь, как ты ответил: я люблю ее на лютеранский манер. Помнишь?
- Да.
- А я еще спросила: как это?
Арвид Шернблум задумался.
- Как же, - сказал он, - я все помню. Доктор Мартин Лютер - и тому скоро минет четыреста лет - придерживался взгляда, что истинная любовь сама собой рождается в законном браке, когда оба супруга честно исполняют долг природы и души. Возможно, в этом есть доля правды. Но небольшая.
Лидия долго молчала.
- Нет, - наконец, шепнула она, - нет… Небольшая…
Он сказал:
- А уж от этого прямой путь к "Братству", которое основал двумя сотнями лет позже Цинцендорф. Члены секты, пожелавшие жениться, тянули жребий. Вытянутый жребий означал Божью волю. А тяга, страсть, любовь - все это полагали происками дьявола. Но ведь и по Лютеру любовь возможна лишь в брачной жизни. Вне брака это не любовь, но прелюба, блуд и всяческая нечистота и подлежит самым страшным наказаньям ада…
Вдруг лицо Лидии стало совсем белым. Но оно просияло бледностью.
- Поди ко мне, - шепнула она. - Меня ты люби по-язычески!
За руку она ввела его в спальню и зажгла перед зеркалом две свечи.
Две свечи. Ему подумалось, что свершается некий странный духовный обряд.
…Штор они не стали спускать, их и не было; она пока не обзавелась шторами. Да и к чему? Нескромный взгляд не мог бы проникнуть в комнату. Дома напротив не было. Лишь красно-кирпичная церковь да голые вязы в ограде - большие, старые, да синь мартовского неба, и две яркие звезды. Но уже и другие зажглись, понемногу вызвездило…
И медленно, тихо, с сомненьем она начала раздеваться.
Маленькая спальня, большая постель. Текучий блеск двух свечей перед зеркалом. И окно в звездную запредельность.
Он сказал:
- Лидия. Знаешь, я шел к тебе и думал…
- О чем же ты думал?..
- Я думал: неужто и впрямь мне никогда не соединиться с тобой и не жить, не стареть с тобой под одним кровом? И не умереть, уткнувши голову в твои любимые, любимые колени?
Очень прямо сидя в постели, она ответила:
- Но у тебя есть жена, которую ты любишь "на лютеранский манер".
Он сказал:
- Когда-нибудь я же могу попросить у нее развода. Теперь это невозможно. Отец ее был богат, а теперь он разорен, неимущ. Да я ведь тебе рассказывал… И сейчас просить развода нельзя, слишком низко.
- Да, да. Но разве я этого требую? У тебя своя жизнь. Я знаю. Я не хочу невозможного. Что мое - то мое. И я тебя люблю. И я же не ставлю тебе никаких условий; ты ведь не давал мне "брачного обета"… И будь что будет… Я так рада, что снова ношу свое имя. Что я снова Лидии Стилле. Как будто я потеряла себя, куда-то запропастила, и вот снова нашла… Ты видел медную табличку на двери? Лидия Стилле. И только так! И так всегда будет значиться на моей двери. Не Рослин, не Шернблум и не как-нибудь еще!
Он задумчиво улыбался.
- Я не придаю такого значения дверным табличкам, - сказал он. - Но мечты о нашем будущем часто преследуют меня. О нашем общем будущем. И я бы одно хотел знать: думаешь ли и ты о том же… Нет, ты не думаешь…
В темноте она шепнула:
- Я тебя люблю.
Оба они уснули или просто лежали в полудреме, потом она спросила:
- Ты проголодался?
- А ты?
- Да. И у нас пропасть еды.
Она встала и накинула халатик. И скоро собрала на стол. Хлеб, масло, сыр и кое-что еще. И почти нетронутый запас груш, винограда и конфет. И "Сотерн", из которого оказалась почата лишь одна бутылка.
- Всего половина первого, - сказала она. Он разлил вино по бокалам.
- Твое здоровье, друг мой Берглинг! - провозгласил он весело.
Она рассмеялась так, что чуть не расплескала вино.
- Когда я писала ту открытку, - сказала она, - я настолько поверила в нашего Ханса Берглинга, что так и видела его. Знаешь, он маленький, толстый, у него густая, жесткая шевелюра и висячие усы. И куртка, конечно, выпачкана краской.
- А не снабдить ли нам его еще и бородкой? - предложил Арвид.
- Нет, - возразила она задумчиво, - нельзя. Разрушится весь тип.
- А ведь честно говоря, - сказал Арвид, - мы похитили нашего Ханса Берглинга из новеллы Анатоля Франса. Ты помнишь - "Пютуа"?
- Я об этом не думала. Но очень возможно. Ханс Берглинг, правда, наводит на мысль о Пютуа.
Две свечи подле зеркала совсем почти догорели. Она принесла новые, зажгла, а оплывшие огарки задула.
…А потом…
…Глаза ее широко распахнулись, взгляд стал глубоким и застыл, чуть вздернулась верхняя губа, и сжатые зубы сияли в полутьме…
…Оба очнулись. Теперь они сидели, совсем прямо. Два призрачные лица, очень похожие на их давешние лица, глядели на них из дальней дали крошечной спальни, из зеркала за двумя свечами.
Было почти пять часов.
- Хочешь, посидим у окна, посмотрим на звезды? - сказала она.
Она дала ему свой купальный халат. А сама закуталась в меховую накидку.
Звезд уже не было - крупные обе зашли, а мелкие истаяли в занявшемся рассвете. Только на юго-западе, над самым церковным шпилем, желтый на редеющей сини, еще висел лунный серп.
Они сидели рука в руке.
Она слегка подалась вперед и неотрывно смотрела в синеву.
Она сказала:
- Видишь, месяц был слева от церкви. А сейчас он заполз за шпиль и скоро-скоро переберется вправо. Такое я видела уже много-много раз: месяц плывет слева направо. На Ривьере я сказала об этом Маркусу. Но он мне ответил, что на самом деле луна движется справа налево. И он мне все объяснил. И я даже поняла. Но теперь позабыла.
Арвид задумался. Когда-то он держал экзамены в Упсале и в астрономии получил выразительную оценку "под sine". Хорошо, что природа наделила нас счастливой способностью забывать. Иначе бы нам не вынести жизни. Насчет луны, впрочем, он, кажется, помнил; но не так-то просто это объяснить в немногих словах.
- Понимаешь, перед нашим взглядом, - начал он все-таки, - движется по небу слева направо не только луна. Солнце и звезды тоже движутся. Но если ты получше приглядишься к луне, последишь за ней не часок, а неделю за неделей или хоть бы ночь за ночью, ты сама убедишься, что она идет справа налево. Вчера в эту пору она была правее от шпиля, чем нынче. А завтра передвинется еще левей. Встань на заре, до пяти, и заметишь, что за сутки она сильно переместилась справа налево…
Он осекся. Он готов был вдаться в подробности. Но он осекся: ему вдруг вспомнилось дружеское поощрение старого школьного ректора: "Вы прирожденный педагог". И он смолк.
Они сидели щека к щеке.
- Что такое счастье? - шепнула она.
- Этого никто не знает, - сказал он. - Или это что-то такое, чего все ищут, а его и нет на свете. Да и как искать его? Мыслимо ли вообще прочное, вечное счастье - а ведь оно должно же быть вечным, иначе оно будет отравлено неизбежностью конца… Много ли счастья принесли тебе твои жемчуга и смарагды?
Она бледно улыбнулась.
- О, нет…
- Но когда автор "Откровения Святого Иоанна" берется описать вечное блаженство, он рисует его в образе города, - он был, верно, горожанин, - сходящего от Бога с неба, нового города Иерусалима, и город тот чистое золото, и стена его в сто сорок четыре локтя построена из ясписа, а двенадцать ворот его - двенадцать жемчужин. До того бедна людская фантазия, когда надо вообразить высшее счастье, вечное блаженство…
Оба притихли.
- Ты не озяб? - спросила она.
- Немножко, - ответил он.
И они снова спрятались под одеяло.
* * *
До чего славные выдались той весной конец марта и начало апреля! Что-то в этих днях, в их настое и воздухе напоминало ему о какой-то давно ушедшей весне… Не о весеннем ли дне десять лет назад, когда он шел по Королевскому парку с Филипом Стилле и с ними поравнялся покойный король? А потом еще он повстречал Фройтигера на площади Густава Адольфа, и они пошли к Рюдбергу и там в "Афтонпостен" прочитали некое объявление о помолвке…
В самом конце марта, около пяти часов пополудни, он брел однажды по улице Королевы домой. Только что он встретил Лидию - она шла по другой стороне улицы, с ней была Эстер, и они лишь безразлично и неловко раскланялись.
Он остановился перед витриной ювелира. В уголке витрины лежала булавка из серебра или платины с кровавым камешком, показавшимся ему рубином. На ярлычке с ценой он увидел 18,50. Никакая это не платина, решил он, в лучшем случае - серебро. Но камень? Для рубина он слишком дешев, для стекляшки же это дорого. Он зашел в лавку и полюбопытствовал, что за камень в булавке.
- Плавленый рубин, - был ответ.
И ему захотелось купить его для Дагмар.
"Бедняжка Дагмар, - думал он, бредя по улице Королевы, - бедненькая моя Дагмар… Рада, бодра, и весела, и верует в меня, как Лютер в Библию; ничего не ведает, ничего не подозревает, ни о чем не догадывается. А я-то всегда считал, - до чего же мало мы себя знаем! - я всегда считал, будто у меня открытый характер. Без всяких крайностей, разумеется; не гоняюсь же я по улицам за знакомыми, чтоб высказать им все, что думаю о них. И, однако, я всегда воображал, будто откровенность и некоторая доля бескорыстной любви к правде глубоко заложены в моей натуре. И вот, стоило мне попасть в обстоятельства, в которых ложь, хитрость и притворство сделались повседневностью, - тотчас, к крайнему моему удивлению, стало ясно, как ловко я справляюсь с выпавшей мне ролью…"
Вот хоть бы сегодня - он заявился домой только в шесть утра. Но он уже вчера позвонил Дагмар из редакции, что, мол, Ханс Берглинг в городе и они решили встретиться и покутить. И она знала, что рано он не вернется.
…Дагмар удивилась и обрадовалась подарку.
- Это рубин? - спросила она.
- Нет.
- Что же, подделка?
- Нет, он почти настоящий. Химики нашли способ сплавлять мелкие камешки, до того мелкие, что от каждого почти никакого толку, в один большой. И такой камень называется "плавленый рубин".
- Забавно! - сказала она. - Но его, стало быть, не отличить от настоящего?
- Не знаю, не знаю. Я бы, к примеру, не смог…
И дальше пошел разговор о всякой всячине. О "дяде Лундстреме", о прочих родственниках. И Дагмар сказала:
- Как я рада, что ты наконец снова в добром расположении духа! Ты и представить себе не можешь, до чего ты все последние месяцы был несносен! Послушай, отчего бы нам не пригласить к себе этого твоего Берглинга?
- Отчего же… конечно… надо бы пригласить… - Но почти тотчас же он добавил: - Знаешь, Ханс Берглинг не без странностей. На свете он любит только две вещи: свои картины и вино. После второго бокала он впадает в философское настроение. А женщин он до смерти боится, не знает, как ему выражаться в дамском обществе, какие слова употребимы в присутствии дам и каких надо избегать… Он весьма учтив с дамами, сгибается в поклонах так, что густая шевелюра закрывает ему все лицо, а висячие усы купаются в пунше или в роме. Да, он не без странностей. Просто не знаю, ловко ли он будет тут себя чувствовать, А сейчас еще, вдобавок ко всему, он одержим манией величия: ему удалось сбыть одно полотно директору банка Стилу. Он, видите ли, представлен в коллекции Стила! Это не безделица какая-нибудь! Так что лучше нам выждать, покуда из него слегка выветрится этот хмель, а там уж приглашать его в наше скромное обиталище…
- Что ж, можно и выждать, - сказала Дагмар.