Она некоторое время стояла задумавшись, потом повязала голову теплым платком, надела валенки и шубку и тихонько вышла из дома.
XV
МОЛОДАЯ НЕВЕСТА
Князья тем временем подъехали к дому Пронского и остановились у открытых ворот, где им навстречу тотчас же высыпала дворня и стала бережно высаживать их.
Это был тот самый дом, что привлек внимание князя Леона Джавахова в день его столкновения с боярином Черкасским; но теперь ставни были открыты и запоры повсюду сняты.
- Зачем меня сюда привез? - с удивлением спросил Черкасский, подымаясь на крыльцо и оглядывая странный дом.
- А куда ж еще? - усмехнувшись, ответил Пронский.
- Ведь это дом боярина Семена Стрешнева?
- Его. Так что ж из того?
- Сослан он в Вологду за волшебство, - вздрогнув, ответил Черкасский и опять робко оглянулся.
- Так что ж из того? - повторил Пронский с насмешливой улыбкой. - Не бойся! Теперь волшебство отсюда изгнали! Этот дом я купил у родичей опального…
- Небось духи здесь водятся? - шепнул Черкасский.
- Злых здесь тьма! - с насмешкой во взоре, но серьезно ответил Пронский.
- С нами крестная сила, место наше свято, чур меня, чур! - заметался суеверный князь–великан. - Да зачем же ты меня сюда–то привез? Прощай, князь! - сердито кивнул он головой и повернулся уже, чтобы идти обратно.
- Погоди, князь Григорий, не петушись. Попытка - не пытка. Теперь час еще ранний, не бесовский, бесы еще почивают… Ты выкушай спервоначала чарку браги, на красу девичью полюбуйся, а потом и с Богом, никто тебя не удержит.
- Зачем их сюда поселил? - нерешительно оглядываясь, проговорил Черкасский.
- Так надо, - твердо ответил Пронский и повел гостя в комнаты.
Дом был очень старый, деревянный, с узенькими лесенками, башнею и даже слюдовыми окнами. Убранство дома соответствовало его наружному виду: деревянные, от времени почерневшие полы, бревенчатые потолки и стены, вдоль которых тянулись широкие скамьи и такие же столы. Все украшение комнат составляли множество образов в дорогих ризах да кованые сундуки, крытые коврами и полные всевозможных богатств.
Наши предки не любили зря показывать свои сокровища, редко вытаскивали из сундуков куски полотна, бархата и индийской кисеи, которую очень любили за ее тонкость и нежность наши прабабки. Парча, жемчуг, излюбленное украшение древних русских женщин, яхонты и изумруды покоились иногда веками на дне какого–нибудь железом окованного сундука под мудреным заморским ключом.
Да и кому было показывать наряды, драгоценные украшения и даже женскую красоту? Целые дни, месяцы, годы однообразная, душу надрывающая жизнь без цели, без интересов, стремлений и даже без мыслей. О чем было мыслить древнерусской женщине, ничего не видевшей, ничего не знавшей, кроме своего терема с его низменными внутренними треволнениями и вечными, беспросветными буднями?
У мужчин было дело: война, оберегание своих владений, их расширение, достижение власти и политические волнения, государственные дела и даже семейные, потому что и этим мужчины больше занимались, чем женщины. Женщина не имела власти ни выдать дочь замуж, ни женить сына; всем распоряжался отец, брат или дядя.
Да и какой могла быть семьянинкой древняя русская женщина, заключенная в терем, все равно что заточенная в тюрьму? Не могла же она научиться в этом затворничестве ни свободно мыслить, ни свободно чувствовать, ни развивать свои душевные силы. Не зная сама ничего, она решительно ничего не могла передать своему ребенку. И дети чувствовали духовную несостоятельность своих матерей, но любили их все–таки нежнее, чем отцов, которых смертельно боялись и по–своему уважали.
К концу шестнадцатого века в терем медленно стал проникать луч света. Русская женщина начала учиться грамоте, хотя пока еще церковной, стала интересоваться тем, что Делалось вокруг нее, пробовала делать робкие попытки скинуть тяжелые оковы, веками лежавшие на ее свободе.
Появились наконец такие женщины, как, например, боярыня Хитрово, царевны, жена боярина Матвеева и еще несколько знатных боярынь, которые скинули со своих лиц покрывала и уже открыто появлялись в обществе рядом со своими мужьями, вмешивались в политические дела и стойко отстаивали свои права быть не только женами, но и сотрудницами своих мужей. Конечно, таких пионерок было еще очень мало, потому что истинно развитых мужей вроде Матвеева, Ордина–Нащокина, Ртищева и Морозова было еще меньше и потому еще, что людям вроде Пронского и Черкасского было вовсе не на руку духовное освобождение женщины; им гораздо более улыбалось, чтобы раба никогда не смела поднять свою голову, возвысить свой голос и чтобы с нею можно было поступать так, как поступал Пронский со своими женой и дочерью.
Войдя в дом, Пронский приказал слуге, стоявшему навытяжку у притолоки двери:
- Поди скажи боярыне, что, мол, князь Григорий Сенкулеевич челом бьет. Да чтобы скорей, не заставляла гостя именитого долго дожидать себя!
Слуга исчез, а Пронский стал прохаживаться по комнате. Черкасский снял шапку и шубу и сел под образа.
- Уф! - отдувался он. - Плотно пообедал, оно и тяжко.
- Сейчас Ольга придет с чаркою вина, - ответил Пронский, нетерпеливо поглядывая на дверь.
- Ольга - хорошее имя, первое на Руси христианское имя! - проговорил Черкасский.
Пронский ничего не ответил, но его лицо бледнело от злости, что жена долго не шла.
Он только что хотел послать к ней еще одного слугу, как вдруг дверь, ведшая в ее покои, тихо растворилась, и женщина в темном, почти монашеском платье, с подносом в руках, опустив глаза, вошла в горницу; шагнув прямо к Черкасскому, все не подымая глаз, она низко поклонилась, потом выпрямилась и остановилась словно вкопанная, не промолвив ни слова.
Двери за ней остались полуоткрытыми; за ними виднелась такая же комната, в которой никого теперь не было.
- А Ольга? - грозным шепотом спросил Пронский.
Жена затрепетала, и поднос заколебался в ее руках. Пронский с бешенством вырвал у нее поднос и, отдавая его слуге, приказал:
- Княжне отдать, чтобы сейчас же сюда шла!
- Князь Борис Алексеевич! - надорванным голосом начала было просить княгиня, но Пронский, закипая гневом, только взглянул на нее - и она тотчас же робко умолкла.
Слуга поспешно вышел с подносом.
- Ольга не одета… как тому подобает! - прошептала княгиня и взглянула в первый раз на мужа.
Проникни не успел ответить, как уже вернулся смущенный слуга и сказал, что княжна не выйдет, потому что не одета..
Князь Борис закусил губы, кинул злобный взгляд на жену и вихрем умчался из комнаты.
- Князь… батюшка! - обратилась Пронская к Черкасскому. - Откажись ты, ради Господа, от Олюшки!.. - и она с мольбой протянула к нему руки.
Князь Григорий попыхтел и ответил по малом размышлении:
- Люба дочь мне твоя, княгинюшка, силушки–то и нет отказаться…
Он замолчал, словно поперхнулся, встретив печальный, полный укоризны взгляд Пронской.
- Как же люба, коли ты ее ни разу не видывал? - спросила она его.
Черкасский отвел от нее смущенный взор.
Княгиня Анастасия Петровна была из рода Репниных; богатой сиротой выдали ее родственники, не спросясь, за двадцатидвухлетнего Пронского, именитого, но небогатого княжеского сына, известного уже по всей Москве своими зловредными похождениями и необузданными кутежами. Князь женился на сироте только из–за богатства и сразу же стал обхаживать ее, чтобы она передала ему в полную собственность все свои поместья, вотчины и деньги. Молодая женщина, доверчивая, любящая всем своим юным сердцем, привязалась к своему красавцу мужу и, конечно, охотно отдала ему все. Ему только и нужно было этого. Едва родилась дочь, он окончательно покинул ее. Однако, прежде чем расстаться, он ежедневно терзал ее - сперва нравственно, а когда она решительно отказалась идти в монастырь, то и телесно.
В какие–нибудь пятнадцать лет супружеской жизни когда–то цветущая, здоровая девушка превратилась чуть не в старуху. Ее густые черные волосы, вырванные мужем клочьями, поседели и едва прикрывали ее череп; стан согнулся, потому что князь годами держал жену в каморке, в которой она не могла выпрямиться; пальцы на руках были сведены "судорогами, ноги опухли от ломоты, которую она нажила, проводя длинные месяцы заточения в холодных и сырых подвалах. И только ее глаза, хотя и потускневшие от слез, все еще свидетельствовали о былой красоте и о том, что жизнь еще теплилась в этом изможденном, исстрадавшемся теле.
- Откажись, князь! - с мольбою прошептала княгиня, обращаясь к Черкасскому. - Ну какая Олюша тебе невеста?
- Чем же я не жених? - осклабившись, спросил князь.
- Олюшке еще и семнадцати лет нет…
- Оно и лучше, такую жену мне и надо: по крайности покорлива будет, - сказал князь с замаслившимся взором.
- Какое же счастье, если она тебя не любит?
- Небось после полюбит! - с нехорошим смешком ответил князь.
- Побойся ты Бога! - заломила руки Пронская. - За что хочешь сгубить ты ее?
- Чай, отцу лучше знать, что требуется для счастья его дочери! - раздражительно возразил князь.
- Отец! - с невыразимой горечью промолвила Анастасия Петровна. - Какой он отец? Он хуже лютого ворога своему родному детищу.
В это время дверь отворилась, и вошел Пронский, за ним шла с подносом в руках и опухшими от слез глазами девушка в розовом атласном сарафане и с повязкой на голове.
- Подыми глаза–то, небось не съедят! - грубо крикнул ей отец.
Девушка с робким укором подняла на отца большие лучистые глаза, придававшие ее худенькому, далеко не красивому лицу какую–то особую прелесть и мягкость, и застыла с немым недоумением на лице.
- Подай князю чарку! - приказал Пронский.
Ольга неслышными шагами подошла к Черкасскому, остановилась пред ним, но не поклонилась ему.
- А поклон за дверями оставила, что ли?
Девушка послушно наклонила голову, подалась немного вперед своим тонким, полудетским станом и протянула гостю поднос, на котором стояла чарка, до краев наполненная вином.
- Тонка она у тебя больно! - беря чарку, шепнул Черкасский князю Борису, усевшемуся рядом с ним.
Тот нахмурился, оглядел дочь недружелюбным взглядом и возразил:
- Товар лицом показываю, а там твоя воля; женихов не искать стать.
Княгиня Анастасия с робкой надеждой во взоре посмотрела на гостя. Ольга стояла точно истукан, молча, низко потупив взор.
- Да я ничего, я так, к слову, - поторопился ответить Черкасский и бесцеремонно стал разглядывать девушку.
Взор княгини потух, и она в отчаянии поникла головой.
- И не очень, чтобы того, с лица казиста! - пробормотал Черкасский.
- Да ты что, княже? - обернулся к нему Пронский. - На конной площади, что ли? Коли не по нраву, не по мысли тебе…
- Что ты, что ты! - заговорил Григорий Сенкулеевич. - Я это к слову… потому вот сейчас княгиня твоя сказывала, будто я–де не жених твоей дочери, стар, мол, и безобразен! - рассмеялся он гаденьким смешком. - А по мне, и невеста–то не многим лучше жениха, разве что годами только не сойдемся… Вот я к чему.
- Не ее бабьего ума это дело! - мрачно смерил жену глазами Пронский. - Ступай! - приказал он ей. - И ты! - обратился он к дочери.
Анастасия Петровна и Ольга, безмолвно покорившись приказанию, низко откланялись ему и гостю.
- Ты жди меня, - сказал князь жене, когда она была уже в дверях. - Я скоро зайду: потолковать надо.
Женщины ушли. Пронский обратился к своему гостю:
- Князь, я сам тебе в жены свою дочь предложил, ты сватов ко мне не засылал; я сам ее сватом был; ты мое сватовство принял, дочь не видавши; молода она, и приданое за ней немалое ты выговорил; я думал - и разговору конец, ан ты еще и красоты захотел, и дородности искать стал… Негоже это, князь!
- Послушай, князь Борис Алексеевич, - остановил было друга Черкасский, но Пронский резко перебил его:
- Постой, князь! Раскинь умом да поразмысли толком, много ли девиц с красотой да именитостью за тебя, князя Григория Сенкулеевича Черкасского, родители отдадут?
- Князь, ты обидеть меня измыслил? - начиная сердиться, спросил Черкасский.
- Нисколько! Но задел ты меня, князь!
- Да и я не хотел изобидеть тебя, - в примирительном тоне заговорил Черкасский, - с княгини твоей спесь маленечко захотелось сбить: очень уж она чванится дочкой–то своей! А по мне, девица ничего; люблю ведь я молоденьких, ведомо это тебе? - осклабившись, спросил он.
- Ведомо, а потому и затеял я это сватовство, чтобы отказа не было.
- Горденек ты, боярин!
- А ты не горд? Спеси–то боярской не отбавлять и у тебя стать.
Примирившись, князья потребовали вина и начали обсуждать, когда назначить день свадьбы.
- Чем скорее, тем лучше! - предложил Черкасский.
- Раньше Красной Горки никак не управиться; до поста немного уж осталось, - задумчиво проговорил Пронский.
- А какие такие приготовленья? К попу съездить да обвенчаться, вот и вся недолга.
- Надо все честь честью, - ответил Пронский, - я хочу всю Москву удивить, самого царя–батюшку позвать, иноземцев…
- А я так разумею, - выпивая разом вино и не глядя на Пронского, сказал жених, - что княгиня твоя этому браку воспротивствует и помехой будет.
Пронский закусил от досады губы.
- Не бабьего ума это дело! - мрачно подтвердил он.
- Теперь ее не легко скрутить! - вполголоса проговорил Черкасский, пожевав губами. - Федор–то Михайлович Ртищев вон в какую силу идет. Не даст небось родственницы–то в обиду.
- Я - муж ее и власть имею с дочерью соделать все, что только похочу, - гордо проговорил Пронский.
- Ну, против царя все равно ничего не поделаешь, - скептически заметил Черкасский, - а Алексей Михайлович, известно, слаб: кто у него испросит какой милости, он, по доброте сердечной, отказать не сможет. А Ртищев подластиться сумеет!.. Ведь вот молод, на десять лет младше меня, - с трудно скрываемой горечью произнес князь, - а куда шагнул? Ниже меня родом, а царь его своим приближенным сделал… А почему? Умеет ластиться, с иноземщиной дружит и даже, - шепотом проговорил он, нагнувшись к Пронскому, - с волшебством знается!
- Ну, мне он не страшен и с волшебством своим! - довольно равнодушно ответил Пронский, вспоминая, что у него против Ртищева есть у царя отличный козырь - боярыня Хитрово, с которой он никого и ничего не боялся.
Долго еще бражничали и беседовали князья, а бедная княгиня Пронская сидела у себя в светелке и внимательно с трудом разбирала Евангелие на древнеславянском языке. Время от времени она поднимала голову и чутко прислушивалась, не раздадутся ли знакомые ей твердые шаги мужа. Но наступала уже ночь, а он все еще не шел. Княжна давно, выплакав все слезы на груди у матери, легла спать и, разметавшись под кисейным пологом, вздрагивала во сне и пугливо вскрикивала. А княгиня, стоя у ее изголовья, творила молитвы.
XVI
ЛЮБОВНИКИ–ВРАГИ
Боярыня Хитрово только что вошла в свою комнату и, отдав шубку сенной девушке, села словно разбитая на лавку, которую она, по восточному обычаю, покрыла коврами. Она оперлась локтями на стол, положила голову на руки и осталась в такой позе, глубоко задумавшись.
Яркое весеннее солнце целым снопом золотых лучей врывалось через оконные стекла в комнату и придавало ей веселый, праздничный вид. Но боярыня не видела сегодня этого прекрасного утра, не любовалась первыми по–настоящему весенними лучами. На ее высоком лбу обозначилась глубокая морщина; углы рта как–то опустились, глаза тревожно смотрели куда–то вдаль, и все лицо точно поблекло, словно огонек, освещавший его изнутри, погас.
- Это страшно! - шептали ее побледневшие губы. - Лучше убить сразу!.. - Она внезапно остановилась и пугливо оглянулась. - Никого! - проговорила она и провела рукой по глазам.
Елена Дмитриевна только что навестила несчастную польскую княжну, после того как няня много раз напоминала ей об этом.
Княжну она нашла в ужасном положении, еще в худшем, чем она была за несколько месяцев до этого. Несчастная, видимо, таяла и молила своего мучителя, чтобы он дал ей умереть спокойно на солнце, дыша весенним воздухом. Но Пронскому нужна была ее смерть. Он боялся, что она оживет и выдаст его, и тогда весь его план, так искусно задуманный, с появлением этой претендентки на его имя погибнет. Убить ее он еще медлил, да и не хотел идти на убийственно мучить ее он считал себя вправе, раз она упорствовала и мешала ему. Он не привык стесняться с теми, кто становился ему поперек дороги.
Ванда все рассказала боярыне Хитрово и умоляла ее дать ей возможность уйти из подземелья.
- Воздуха! Солнца! На одно мгновение! И потом смерть, - рыдая и обливая слезами руки неожиданной посетительницы, говорила несчастная пленница.
Растроганная и потрясенная, Елена Дмитриевна обещала и ушла, твердо решив немедленно помочь узнице и спасти.
Но сцена в подземелье так подействовала на нее, вид княжны так поразил, что всегда сильная, твердая боярыня вдруг потерялась и упала духом.
Однако мало–помалу самообладание вернулось к ней; мысли связнее роились в голове; она стала ходить по комнате, потому что так ей легче думалось.
"Просить царя? - размышляла Елена Дмитриевна. - Но он казнит его!"
Как ни казался ей теперь отвратителен и страшен Пронский, но предать его, хотя бы даже и за страшное преступление, казалось ей недостойным ее. Ведь этот человек был близок ей много лет, она делила с ним радости и счастье; и хотя прежнее чувство к нему уже давно ушло, но все–таки предать его в руки палача она не была в состоянии!
И потом чувство самосохранения говорило в ней еще сильнее жалости. Этот человек и за нею, за безупречною боярынею Хитрово, знал кое–что, за что она могла бы ответить и подвергнуться страшной казни: быть живьем закопанной в землю.
За убийство мужа тогдашний закон так гласил: "Казнить преступницу, живую закопать в землю и казнить ее такою казнью безо всякой пощады, хотя бы дети убитого и ближние его родственники и не захотели, чтобы ее казнили; не давать ей отнюдь милости, держать в земле до тех пор, пока умрет".
И этот закон знала боярыня Елена Дмитриевна Хитрово, но преступление совершила. Так ей ли было судить князя Пронского за мучительство княжны польской, когда она сама отравила своего мужа–мучителя?
- Спасу княжну как ни на есть иначе, - прошептала она, холодея при мысли о муже, - Бог мне, может, простит мой смертный грех.
Боярыня всегда была богомольна, но со смерти мужа предавалась отчаянному покаянию, что, однако, не мешало ей пользоваться всевозможными благами жизни.
"Чем я виновата, - рассуждала иногда боярыня, отговев и отысповедавшись, - что мой мучитель довел меня до этого смертного греха? Терпела я, долго терпела, как тело мое белое щипал он, ирод мой, да косу мою русую дергал, да голодом меня морил… а потом и терпеть не стало больше сил".