Одесситы - Ирина Ратушинская 10 стр.


- Вчера, коллеги, я участвовал во вскрытии пятимесячного младенца. Жалею, что вы не могли присутствовать: это было следственное дело. Банальная история: крестьянская баба пришла в город на заработки, родила ребенка, и, как говорят, "заспала". Натурально, подозрение в убийстве, - со вкусом говорил профессор Телесин, поводя большими белыми руками. - Проверяю легкие, сосуды - никаких признаков цианоза. Желудок - никакого отравления. Абсолютно здоровый младенец. Отчего умер, непонятно. Представьте мое положение: я должен писать заключение экспертизы, а диагноз не определим. Говорю вам это за тем, чтоб вы знали: не то что спасать таких "заспанных", но и объяснить это явление медицина пока бессильна. Дилемма: взять грех на душу, пожалеть бабу да написать что-нибудь про врожденную патологию? Либо же написать как есть, и пускай уж дальше крутят следствие как хотят? Нет, я вам не скажу, как я поступил. Врач - не Господь Бог, но врачу только Бог судья. Это запомните, коллеги, на будущее.

Владек уже понимал, что есть две медицины: одна для непосвященных - с медицинским светилами, потрясающими исцелениями, всегдашней надеждой на властного и уверенного врача, и другая - для самих врачей, так беспощадно мало могущих и сознающих это.

- Доктор, пришейте мне руки! - умолял в полубреду рабочий с канатного завода.

- Все будет хорошо, голубчик, - успокоительно говорил врач Головин, и студенты, которых привели смотреть типичный случай заражения крови, переходили к следующему больному. Этот, все понимали, безнадежен.

Владек и сам знал про себя, что он идеалист. Оставалось удариться в яростный цинизм или же - преодолеть, освоить все, что знает медицина на сегодняшний день, и дальше делать невозможное. Если никто не знает - как, то должен узнать он сам. Он пугал теперь родителей ввалившимися щеками и фанатическим блеском глаз. По ночам он иногда бормотал по-латыни, и тогда Антось бесцеремонно его расталкивал под бока.

- Я так волнуюсь за него, пан каноник, - говорила Ванда Казимировна черноглазому ксендзу Орыльскому, другу семьи.

- Горячий мальчик, пани Ванда, горячий мальчик. Попомните мое слово, такой сын еще введет вас в грех гордыни, - улыбался ксендз, принимая блюдечко с абрикосовым вареньем.

В декабре 1913 года Петровых разбудил Никита. Трясущимися руками он комкал шапку. Снег таял на его сапогах. Он бессмысленно посмотрел на выбежавшего в халате Ивана Александровича:

- Барин… Умерли… Сергей, никогда не жаловавшийся на здоровье, не проснулся тем утром, и примчавшийся Дульчин уже ничем не помог.

Что поделать, это еще самый милосердный вариант удара, - вполголоса уговаривал он Ивана Александровича, обнимая его за плечи. - Не мучился, не лежал в параличе…

Сергея хоронили на Втором кладбище. Мундиры морских офицеров, его друзей, чернели на голубоватом снегу. Ветер трепал венки, и те из них, что были из живых цветов, скукоживали лепестки на морозе. Старенький батюшка пел слабым голосом - или так просто казалось, когда умолкали певчие. И могила куда опустили Сергея, была черной - как морской мундир. Павел тупо смотрел на вырастающий холмик. На соседнюю могилу - где были дед с бабушкой - села ворона в пуховой серенькой шали. Она с любопытством поглядывала на блюдо с колевом. Кто-то положил руку на его рукав. Павел знал, кто. Он благодарно сжал в ладони ее холодные пальцы - почему-то без перчатки, и почувствовал, что отупение прошло, и он старается удержать слезы.

Никита вернулся на пустую дачу уже к вечеру. Теперь, он знал, этот дом будет принадлежать другим Петровым, и тут будут новые порядки. Он ушел на конюшню и обнял Стрельца за теплую шею. Так они стояли вдвоем и горевали. Стрелец заплакал первым.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 11

- Павлик, ты с ума сошел!

Мать бессильно откинулась на спинку плетеного стула.

- Мама, милая, все будет хорошо. Полк отличный, туда вольноперов вообще-то неохотно берут, но я ведь физик, им нужны грамотные люди. Это же артиллерия, не пехота. Там, знаешь, все на расчетах. Я там прапорщиком буду еще до конца года. Теперь, говорят, производство упростится. И какая удача, что так все устроилось, а ты вдруг недовольна. Завтра мне форму выдадут, подумай, как быстро!

Павел, необычно оживленный, блестя глазами, расписывал матери преимущества службы в артиллерии, повторял, что война долго не продлится, и что он вполне может кончить курс в университете годом позже - все, что могло ее успокоить и удержать от слез. Слезы он предвидел, но что уж тут поделать, раз война, а он мужчина. Не сидеть же на университетской скамье под прикрытием освобождения от воинской повинности! Да он бы со стыда сгорел.

- Маша, не волнуйся, голубка, - вздохнул Иван Александрович. - Впрочем, что я говорю. Мы оба с тобой будем волноваться, раз таких детей вырастили. Разве удержишь… Петровская порода.

- Папа, какой ты у нас чудный, умный, замечательный! - Зина кинулась обнимать отца. - Где у моего папы седина? Вот здесь… здесь и здесь… все от плохих, непочтительных, непослушных детей. Раньше кашу не едят, потом колы приносят, потом на войну идут, а потом уж только поумнеют.

Она баловалась, целуя отца в голову, и Иван Александрович вдруг почувствовал, что у него глаза на мокром месте.

- Ну ты-то хоть, коза-дереза, слава Богу, никуда еще не идешь. Мне Дульчин говорил, что тут в госпиталях работы на всех хватит. А ты бы уж рада… нашлась сестра милосердия! - шутя оттолкнул он Зину.

- Папа, если она даже сдаст каким-то чудом экзамен, это будет самая немилосердная сестра изо всех возможных! Уж кому и знать, как не мне! - подхватил Павел, радуясь, что тяжелый разговор обернулся таким образом.

Тут прибежал возбужденный Максим и сообщил, что на Пушкинской качают военных и каких-то сербов, и все кричат "ура", и из окон бросают цветы, а сейчас будет идти манифестация с портретом царя и с оркестром - прямо мимо нас, в сторону бульвара. Действительно, вскоре послышались взревы геликона и барабанный грохот. Потом запели трубы, и под это серебряное пенье Петровым показалось, что все правильно и хорошо. Государь обратился к России, и Россия поднялась, и мы выиграем, конечно, эту войну, а уж дальше все будет отлично.

На студенческой пирушке, устроенной в честь Павла и Владека, делали жженку по всем правилам: сахарную голову установили над жбаном с вином именно на шпагах, а не на прозаической решетке, ром предварительно был подогрет, а потом уж вылит на сахар, электричество выключено, и дрожащий синий огонь был единственным освещением комнаты. Юра Нежданов, тоже уходивший на войну вольноопределяющимся, следил за пламенем, и если оно чересчур разгоралось, пригашивал его сверху шампанским. Вся компания, расположившись на коврах вокруг жбана, одобрительно смотрела на большие золотистые капли раскаленного сахара. Они медленно, со свирепым шипением, капали в вино. Скоро было расставаться, и все это чувствовали.

- Владек, ты уж пожалуйста по старому знакомству мне руки-ноги не отрезай, если я тебе на фронте попадусь, - с шутовской тревогой умолял Юра.

- Я уж тебе сразу голову лечить буду - обливаниями. Начать сейчас? - взялся за черпак Владек. Он шел санитаром на госпитальный поезд, и был недоволен, что не фельдшером. Но для экстренной сдачи экзамена на фельдшера требовались бумаги из университета, а на кафедре Владеку категорически отказались пойти навстречу.

- Вам, молодой человек, курс надо кончать. Самый перспективный студент - и здрасьте пожалуйста - на фронт! Молодость, романтика - я понимаю. Кого другого я бы отпустил, но вас - увольте! Своими руками губить такой талант…

И профессор Антонов, встав из-за стола, дал понять, что разговор окончен. Ректор Кишенский тоже оказался нечутким человеком, и вспыливший Владек решил обойтись безо всякого университета: в санитары брали охотно, и специального образования не требовалось. Ладно, он будет кормить раненых и подпихивать им судно. Там, на месте, он покажет, на что способен. Где его место, раз война, Владек не сомневался ни минуты: ведь немцы уже шли по Польше! Жаль, что нельзя в солдаты, как Павел и Юра. Но, раз дав присягу медицине, Владек уже отказаться от нее не мог: это было бы предательством. Он помотал головой и прислушался к громкому спору уже порядочно развеселившихся друзей.

- Вот служат молебен за победу русского оружия. Англичане и французы - соответственно за свое. Немцы тоже небось молятся, за свою победу. И все считают себя христианами, - рассуждал Павел. - Хотел бы я видеть хоть одного человека, который помолился бы, как Богом велено, за всех - и за наших, и за немцев. Тогда бы я ждал от Церкви чего-то путного.

- Вот ты и помолись, раз такой праведный! И за немцев, и за румын, и за жидов, и за кого там еще! А мы уж по старинке - за русское оружие! - рассердился Юра.

- Я бы и помолился. Да я в бога не верю, - усмехнулся Павел.

- Так и не рассуждай. Давай лучше свой стакан, да песню, господа! Про Татьяну!

Святая Татьяна считалась покровительницей всех студентов, и вся студенческая вольница, верующая-неверующая, Татьянин день отмечала и песни в ее честь слагала без счета.

Расходились под утро, пообещав, конечно, не терять друг друга, писать. Павел, как ему казалось, вовсе не захмелел. Голова была необыкновенно легкой, спать перехотелось, и его любимое ощущение собственного бессмертия приятно холодило под ложечкой. Совестно, конечно, радоваться войне. Он и не радовался. Но, что поделать, сознавал, что с началом войны все в его жизни изменилось к лучшему. Что он был такое еще неделю назад? А теперь - доброволец, идет на передовую. Остается семья, остается любимая девушка - под его защитой. Какая в этом правильность, праведность даже, какой покой. Все становится на свои места: убьют - Анна ему ничего не обещала и не будет связана памятью. Вернется он - так вернется героем, и, может быть, она посмотрит на него другими глазами. В глубине души он не верил, что война к Рождеству кончится, как пророчили газеты. Он еще успеет, он теперь все в жизни успеет.

Свежая августовская ночь стремительно таяла, меняя оттенки. Вот-вот должны были грянуть птицы. Сразу за этим, без перерыва, шла нарастать летняя жара. Задувал ветер "молдаван", но он не обещал облегчения. Обрывы над морем сухо шелестели иссыхающим дроком, розы на балконах скручивали лепестки, горластые хозяйки в одесских двориках - и те умолкали на самые жаркие часы. Только орали неугомонные младенцы 1914 года, да на Куликовом поле все слышались медные голоса военных оркестров.

Экзамен на медсестру военного времени сдать было не трудно. Были краткие курсы и практическая работа в Одесском военном госпитале, где главным врачом был к тому времени старый добрый Дульчин, так что Анна и Зина срезаться никак не могли. Если бы Владек не погорячился, то и он так же быстро стал бы братом милосердия, что было все же выше санитара. Однако Владек был уже со своим поездом невесть где. Павла проводили и ждали теперь писем из Польши. А Анна, назначенная хирургической сестрой, позорно растерялась в первый же раз, как увидела на операционном столе мужчину без штанов. Она не знала, куда девать глаза - тем более что они совершенно независимо от ее воли оборачивались в сторону впалого желтого живота, каких-то огромных сизых мешков под ним и дальше уже кровавого месива, которое, видимо, было раньше коленом.

- Сестра! Ворон ловите? Скальпель, пулей! Тампоны наготове! - рявкнул врач, и Анна, ожженная стыдом, сосредоточилась на инструментах. Госпиталь был хороший, раненых только начали подвозить, и эта ампутация была под хлороформом. Тем более ужаснул Анну звук пилы по окровавленной кремовой кости и то, как неожиданно нога отделилась от тела, стала вдруг маленькой и скрюченной, и санитар ее бросил в какой-то лоток в углу. Она глухо шмякнула, а врач уже ушивал культю аккуратным пакетом, и Анна была такой же аккуратной и неживой, как этот обрубок. Будто от нее тоже что-то отпилили и выбросили. Она с трудом говорила с Зиной в тот день - губы были как отморожены - и расплакалась только под вечер, возвратившись домой. В сущности, из-за ерунды: Антось отдал деревянную лошадку Басю дворовым ребятишкам, и проходя по двору, она видела, как Бася, уже трехногая, несла на себе в атаку генерала лет шести, покрытого грязью и славой.

Однако вскоре она привыкла и к запаху крови, и к виду развороченных внутренностей, и к самой себе, почти неузнаваемой теперь в глухой белой косынке, делающей ее похожей на монахиню. Зине пришлось еще хуже: никакой слабонервности она ни разу не проявила, и врачи ею поначалу нахвалиться не могли, но от запаха пролежней ей становилось дурно. И это, конечно, вышло наружу, как только раненых с пролежнями стало прибывать. Дульчин утешал, что и это дело привычки, и оказался прав. Три недели Зину держали только на перевязках, и недомогание ее как рукой сняло.

- Ты, сестрица, не стесняйся, если сблевать хочется, - утешал ее пожилой солдат с начисто вырванной ягодицей. - Мне, вишь, самому себя тошно.

- Ничего, голубчик, заживет. Были бы кости, - бодро отвечала Зина, подступая с раствором сулемы, - сейчас жечь будет… хочешь покричать - не стесняйся.

Это было с ней в первый раз, что раненый после перевязки поцеловал ей руку. К светским поцелуям ее руки в тоненьких голубых прожилках привыкли до незамечания, но этот был другой, и она смутилась, и долго его помнила.

Вскоре Анна и Зина решили просить перевода на фронт, и обратились во Всероссийский Земский Союз, до поры до времени ничего не говоря домашним. Они, конечно, надеялись, что окажутся вместе.

Шел уже октябрь, а Одесса все жила прежней жизнью, похожей на довоенную. Да, с вокзала возили раненых, да, газеты печатали списки убитых офицеров, и появились первые вдовы и матери в глухом трауре - к ним было принято ездить и выражать почтение. Но по-прежнему работали театры, шло веселье в ресторанах и клубах, и даже еще шире стал размах этого веселья. Осень была хорошая, сухая и теплая. Где-то там, в средней России, писали газеты, даже были лесные пожары. И торфяные. А на юге гореть нечему: сине море не зажжешь, разве только - синица из сказки?

Яков в Бога давно уже не верил, но привык шутя молиться обо всем, чего хотелось. Тем это было легче и приятнее, что стесняться было некого. И младшие классы Ришельевской гимназии наизусть заучивали его стихотворную молитву, начинающуюся с прошения об эпидемии чумы на всех латинистов и кончающуюся надеждой на отмену уроков в связи с землетрясением. Примерно в этом духе он и молился перед вторым уроком, на котором долженствовала быть контрольная по геометрии, да еще в присутствии попечителя учебного округа. Но едва только класс грохнул крышками парт, как раздался второй гром, более продолжительный. Классный наставник, он же учитель математики Новицкий, крикнул было "прекратить!", но тут опять грохнуло, и стало ясно, что это не фокусы пятого класса, а что-то посерьезнее.

Обстрел? Но фронт был далеко, и Одессу решительно некому было обстреливать. Революция? Яков встрепенулся от надежды, но тут же осел. Революция с начала войны как-то рассосалась. Студенты шли с патриотическими манифестациями и пели "Боже царя храни". Яков видел это в августе своими глазами, и с тех пор решил ничему больше не удивляться.

- Прошу соблюдать спокойствие, господа, - распорядился Новицкий, и по лицу его было видно, что он соображает, как быть дальше. Вывести класс в актовый зал? На улицу? Послать дежурного к директору - за инструкциями? Тридцать подростков на его попечении, нет, двадцать девять - Синюхин болен - а вот уже грянуло ближе, а вот еще. Спасать детей! А куда их спасать из гимназии, если город под обстрелом? Только бы не было паники… Да нет, у этих не будет. Этим лет по пятнадцать-шестнадцать, в таком возрасте боятся чего угодно, только не смерти. Ишь, глаза горят, и во всех - отчаянное любопытство и жажда великих подвигов. Вот, уже:

- Позвольте, Федор Андреевич, я сбегаю узнаю!

- Нечего узнавать, Гейбер, это - тяжелые морские орудия. Собрать вещи. Быть наготове. Мы ответственны, господа, за младшие классы. Там малыши. Расплачутся сейчас, маму звать будут. Объявляю в классе военное положение. Спускаемся вниз - к приготовительному и первому. Там встать в коридоре и ждать распоряжений. Дежурный Устимович! Проследить за дисциплиной!

Яков восторженно смотрел на преобразившегося Новицкого. Откуда этот отрывистый командный голос? Почему не смешон больше измаранный мелом рукав мундира, и сам мундир не смешон, и пуговицы на нем горят военным блеском? О, теперь они были готовы за Новицким в огонь и в воду, и кличка ему отныне в Ришельевской гимназии была не Синус, а Полковник. Так эта кличка и попала в его следственное дело в восемнадцатом году, и с нею он был расстрелян за контрреволюционную деятельность.

Гремело со стороны Практической гавани. Похоже было, что это уже не просто обстрел, а начинается бой - там, на море. Младших учеников отправили по домам с сопровождением. Строго говоря, пятый класс старшим еще не считался, но Новицкий повернул дело так, что каждому из его воспитанников нашлась роль старшего. Яков, сурово хмуря брови и проклиная свой маленький рост, вел по взбудораженной улице двух приготовишек. Один из них оказался на удивление прыгучим и норовил ускользнуть в сторону порта. Якову пришлось ухватить чертенка за перемазанную чернилами и чем-то сладким лапу, и даже пригрозить немедленно сдать его городовому.

У городовых, впрочем, и так хватало дела: на углу Садовой у извозчиков получился затор, и улица была почти забаррикадирована. Пришлось задержаться, а заодно узнать новости:

- Это турки стреляют, я только что из порта. Эстакада - вдребезги, чтоб мне так жить! И французский корабль потопили.

- Не может быть, чтоб турки! Мы же с ними не в войне!

- Ой, мадам, вы хочете, чтоб они раньше объявили войну? Так они ее объявят часом позже! Им, нехристям, все одно. Где вы видели, чтоб у турок были манеры?

- Батюшки, только турок нам и не хватало! Свят-свят-свят…

- Поберегите нервы! Их моментально отобьют.

- Не скопляться, господа, не скопляться! Да вороти ей оглоблю вправо, болван!

- Не кричите, ваше благородие, она у меня лошадь с фантазиями…

Назавтра вышли газеты. "Обстреляны Одесса, Новороссийск и Севастополь… Вероломное нападение турецкого флота…Россия принимает вызов…" Еще через неделю было объявлено о блестящих победах на Турецком фронте, и что армия, почти не встречая сопротивления, продвигается вглубь Турции.

- Что ж, давно пора было решать дело с Константинополем и проливами, - говорила в гостиной у Петровых Нина Борисовна, ставшая теперь неугомонной патриоткой.

- Тут еще может быть проблема с союзниками, - задумчиво тянул Сан Саныч.

- Ах, что вы! Что б эти союзники без нас делали? Чей бы сейчас был Париж, если б не наши на Западном фронте? - горячилась Нина Борисовна, разминая дежурную папироску.

Назад Дальше