Одесситы - Ирина Ратушинская 11 стр.


- Вот, теперь еще один фронт. Не надорваться бы, - вздохнул Иван Александрович. Он заметил, что после смерти Сергея все чаще берет на себя роль скептика - будто брат завещал ему свой образ мыслей. Тут уж возмутился Дульчин:

- Так ведь что прикажете делать, раз они сами напали? Сдать им, что ли, было Одессу? Сколько пишут про немецкие зверства - не хватало нам еще турецких? Господа, мой коллега Самарин подо Львовом сейчас с полевым госпиталем, он мне такое описал!

- А что? Что? - встревожилась Мария Васильевна, и Дульчин понял, что совершил оплошность: последнее письмо от Павла было как раз из-подо Львова.

- Да все то же, голубушка Мария Васильевна… ничего нового, в сущности… от немцев чего же ждать. Да вы не волнуйтесь, наша армия никогда не была такой мощной. Лучшие люди - все ведь там, на фронте. Цвет России! - Дульчин любил выражаться красиво, а впрочем, до отступления 1915 года это не звучало странно: вся интеллигенция говорила и писала о войне несколько выспренно.

- Цвет-то цвет… - покачал головой Иван Александрович, - да вот тыл бы не подвел.

- Уж постараемся не подвести, мой друг, - поднял на него красные от недосыпания глаза Дульчин, и Иван Александрович понял, что совершил бестактность.

Анна и Зина получили долгожданные назначения в один день: Зина на санитарный поезд, перевозивший раненых с Западного фронта, а Анна - в 7-ой передовой отряд Всероссийского Земского Союза, командированный на Турецкий фронт. Хоть и жаль было расставаться, но Анна понимала, как неслыханно ей повезло: на ответственные участки обычно брали только сестер Красного Креста. Они считались кадровыми, опытными, а сестры военного времени - недоучками. Анне подчеркнули, что для нее делают исключение. Это было и лестно, и обидно одновременно. Они сфотографировались в ателье Бруевича на прощанье: странно похожие в косынках, закрывающих шею и лоб, улыбающиеся, двадцатилетние. Анна знала, что Зина пошлет карточку Павлу, и огорчалась, что на снимке у нее вышел широкий нос и какие-то тени под глазами. А впрочем, не переделывать же было!

ГЛАВА 12

Все складывалось не так, не так и не так, как Владеку хотелось. А все из-за того, что он поторопился. Союз городов был все же штатской организацией, и отношения его с правительством и с армией были не вполне ясны. Деятельность его допускалась, но ко всем инициативам неведомое Владеку начальство, координирующее сложную машину военной медицины относилось с некоторым подозрением. Да и сама спешно организованная структура Союза городов была полна неразберихи. Вышло так, что Владек оказался, во-первых, на тыловом санитарном поезде, а во-вторых, рейсы были из Москвы в Тамбов, или в Ярославль, или в Саратов. Владек подозревал в этом некий умысел. Наскоро набранные добровольцы-студенты, которые даже не сняли студенческих фуражек, а так и носили их с солдатской формой - вольность, в Действующей армии бывшая бы недопустимой - видимо, не вызывали особого доверия как потенциальные бунтовщики и пропагандисты. Вот их и оттирали в тыл, подальше от передовой. Где-то там уже взяли Львов, и все повторяли имя Брусилова. Уже армия Самсонова двигалась к Мазурским озерам. Уже зловеще грянули известные раньше только из географии Сольдау-Танненберг, а Владек все таскал ведра с кипятком да щами. Это требовало почти цирковой ловкости: два дымящихся ведра, две руки - и бегом, чтоб не остыло, а еще же надо как-то открывать-закрывать двери из вагона в тамбур, и опять в вагон, а поезд дергает на стрелках, а вагонов, что насквозь пройти - как кому повезет. Владеку, надо ли говорить, не везло: и по сорок две, и по сорок шесть дверей ему доставалось в одну сторону. Зачем, черти б их взяли, в каждом вагоне столько дверей, да еще разной конструкции?

- Напишите, что мальчика Вову

Я целую, как только могу,

И австрийскую каску из Львова

Я в подарок ему берегу…

- раздавалось пение под гитару из офицерского вагона. Видимо, пел легко раненый, потому что голос был здоровый, без натуги и придыханий. А Владек торопился мимо - в свой солдатский, к своим сорока. Половина лежачих, а иногда и больше - и за всеми присмотреть.

От медсестры Залесской, с глазами испуганной девочки, мало было толку. Она до сих пор, меняя перевязку, боялась сделать больно, и жалостно было смотреть на ее робкую суету. Владек из себя вышел, когда она побежала было к старшему врачу из-за вполне благополучного раненого. Как же, неожиданно поднялась температура - а вдруг гангрена? И все это даже не проверив повязку. Правда, повязка была сложная: глухой гипс, и ее не предполагалось менять в поезде. Владек не выдержал и скомандовал сестре оставаться на месте. Она послушалась (тоже хороша!), а Владек загипсованное плечо просто обнюхал: если пошел воспалительный процесс, то нет ничего проще, чем определить по запаху. Очевидно было, что с раной все в порядке, а тогда не надо было семи пядей во лбу, чтобы сообразить, отчего температура. Перекинувшись несколькими словами с раненым, он подошел к Залесской и сказал нарочито грубо:

- Да у него запор шестой день! Куда вы смотрите, медсестра? Что, старший врач должен клистиры ставить?

Прозрачные, немного лисьи глаза Залесской стали еще больше, и было ясно, что вот-вот уже из них польется. Так что Владек только буркнул:

- Предоставьте мне.

Залесская поняла это расширительно, и предоставила Владеку чуть не всю свою работу в этом вагоне. Он не сердился: медсестер в поезде было мало, и ей хватало возни с другими. Да ему и нравилось быть полновластным хозяином дела, только бы никто не мешался. Вагон его был всегда надраен до блеска, люди накормлены и напоены вовремя, все обмыты, за перевязками и лекарствами Владек тоже следил сам. Конечно, старший врач Коротин заметил, что санитар Тесленко превышает свои полномочия, но только поощрительно хмыкал, проходя по его вагону. Почти все санитары поезда были студенты, но медик только один, и Коротин, будь его воля, сразу Владека произвел бы в фельдшеры, а пока подчеркнуто держал на особом положении. Владек это знал, и тем более его раздражало, если раненые просили позвать "сестрицу". А они звали, с непонятной настойчивостью.

Снег залеплял черные окна, поезд шел по такой глухомани, что не видать было никаких огней. А тот, с крайней койки, с рязанским выговором, все стонал, что рука чешется, и требовал, чтобы пришла Настя. Владек даже не сразу понял, о ком идет речь, он никогда не интересовался именем этой Залесской. Но каприз больного ему выполнить пришлось, пока тот не перебудил весь вагон.

- Сестрица, ой жгет! Что там? Да ты глянь, сестрица. Ты водичкой побрызгай… водички…

И сестрица Настя несла водичку - не для руки, которой не было, а напоить, и держала ладонь на горячем лбу, и что-то ласковое приговаривала - Владек не слышал, что.

- Ох, полегчало! Да ты не уходи, сестрица. Ты глянь, по каким местам мы едем? Рязань уже или нет?

- Подъезжаем уже. А что, у тебя кто-то есть в Рязани? - спрашивала Залесская, как будто ей, среди ночи без толку разбуженной, вовсе не хотелось спать, а интересно было про Рязань.

Пытаясь что-то расслышать из тихого их разговора, Владек вдруг впервые осознал, что постоянный, привычный уже шум вагона - это не только перестук колес, но еще и тягучий тихий стон и бормотанье. Днем солдаты старались не стонать, они вообще меньше капризничали, чем офицеры. Но во сне похныкивали - беспомощно, по-детски. И именно женщина им нужна была - если не мама, то хоть сестра: приголубить и пожалеть. Вот именно этого Владек и не мог, а Настя отродясь могла, как и все эти девочки-сестры - неопытные, не кадровые, боящиеся сделать больно. Они еще и не знали, что они - медсестры Первой Мировой, эта война стала так называться позже, когда многих из них уже не было в живых.

Владек не изменил внешне своего поведения с Залесской, но уже само ее имя Настя на удивление вязалось с этой заснеженной средней Россией, со стоянием на запасных путях в маленьких городках, с запущенными, покрытыми инеем садами и деревянными домами. Нельзя сказать, что он влюбился: достаточно было того, что глядя на Залесскую, он против воли вспоминал Зину - свою "Снежную королеву". И от этого ему почему-то было стыдно. Сама их несхожесть все время напоминала о себе. Зина не могла, в представлении Владека, растеряться или заплакать, лицо ее ничем не напоминало простоватые черты Насти, и она никогда не смотрела на Владека с такой доверчивой, покорной беспомощностью. Он знал, что мог бы над этой девочкой все, но именно поэтому она была под невидимой защитой Зины. За ее белой косынкой Владеку мерещилась еще другая, и он опускал глаза.

Случайно сорванные поцелуи и романы на сутки на стоянках легко вписывались для Владека в эту долгую зиму. Он был все тот же "господин сердечкин", и только усмехался, когда кто-нибудь из команды над этим подшучивал. Но если ему шутили о Залесской, он приходил в бешенство, и вскоре никто не рисковал. Эта радость открытого бешенства была еще одним новым ощущением. Похожее он припоминал о детских драках, но это было так давно, да и не совсем то. Впервые он позволил это себе в вагоне-кухне, когда ему пытались выдать для раненых не вполне горячий суп. Вдруг он на кого-то двинулся с побелевшими глазами, и почти шепотом из сведенного рта процедил: - Мерзавцы! Сокрушу!

- И вдруг оказалось, что это действенно, и можно, и бывают ситуации, которые только так и удается разрешить: готовностью перейти некую грань, за которой остается только сокрушить стоящего на дороге. Война, лишая сразу почти всех свобод и возможностей, открывала, оказывается, и новые.

Весной 1915 года всю команду поезда перевели на санитарный полевой, и Владек оказался в Польше впервые в жизни. Она совсем не походила на Польшу его снов. Вот она была за стеклом вагона - полустанки, сырые поля, аисты на соломенных крышах. Но девушки выносившие к поезду огурцы и молоко, говорили по-польски, хотя вовсе не у всех у них были золотистые косы, как почему-то представлял Владек. Дети, махавшие руками с насыпей, были светлоголовы почти все, а взрослые - нет. То и дело видны были дорожные распятия: кресты под избушечными крышами. Поезд подходил к Висле.

- Второе, огонь! - рявкнул прапорщик Косов почему-то радостным голосом. И почти прямо под ним взорвалась черным дымом земля: немцы засекли батарею, но гвоздили пока чуть левее. Павлу после каждого разрыва казалось, что земли этой у него полон рот, и все хотелось ее выплюнуть. В промежутках он видел, что крайняя трехдюймовка осела с разбитым колесом, и, кажется, куда-то делся второй подносчик. Ах, пушку жалко!

- Первое, огонь!

Но еще раз рвануло, и первого не было уже… нет, так показалось только. Не было двух. Четыре пушки остались, и продолжали стрелять, а вот уже подбежал уцелевший подносчик и кого-то там заменил.

Шло уже отступление, и нам бы пора, да вот незадача: накануне подвезли двухнедельный запас снарядов. Нельзя же уходить, снаряды эти не расстреляв. Это уж чуть не измена, а позор - так точно. Этого батарея капитана Кавелина допустить не могла. Что ж, нет худа без добра: хоть прикроем кому-то отход. А вот-вот уж, похоже, придется прямой наводкой… Что ж Кавелин застрял на том пригорочке? Хороший пригорочек, оттуда видно все, там бы командиру батареи и место - координировать стрельбу. Но это пока мы на закрытой позиции, а долго ли будем? И связи ни черта не осталось.

Вскинулся Павел на Огурчика, и в который раз порадовался, какой у него умник конь. Не дожидаясь посыла, Огурчик сразу двинулся к тому пригорочку, да не прямо, а лощинкой, как направил его Павел в прошлый раз. Лощинка теперь вся была разворочена, только нелепо свисали какие-то кусты на склоне, с наполовину выдранными корнями. Павел заметил, что не молчит, а кроет в бога душу мать эту сволочь штабную и тыловую: то вовсе нет снарядов, то приказ батарее выпускать не больше трех в сутки - это на передовой-то! То - пожалуйте! - подвезли, когда вот-вот нас отрежут с теми снарядами. Вот оно и углубление в лощинке, тут молодая елочка уцелела и заросли бересклета. Вот и командирский Осман привязан, и фельдфебельский Охальник. Все полковые лошади назывались, разумеется, на одну букву. Только Павел спешился, как наверху шарахнули выстрелы. Ах, вовремя ж он поторопился! Огурчика привязывать Павел уже не успевал. Повод - на землю. Наган наготове. И - на пригорочек, да за тот валун, что ежевикой порос.

Вот они, сучьи дети! Немецкий разъезд - пятеро должно быть - нет, четверо скачут. Одного, стало быть, Кавелин положил. Вот он и сам на земле сидит, а Дудко карабин перезаряжает. Медленно все происходит, будто и не скачут, а в густом киселе плывут лошади, и фельдфебель все возится с карабином, и Кавелин левой рукой подымает наган - бесконечно долго, а те все тянут свои карабины к плечам. Но уже Павел видит, что вскинуть не успеют, как будут вровень с валуном, сажени четыре от него - этот на гнедой лошади первый - так подождать, пока чуть минует. Холодно, как на учении, Павел выцелил его, уже вполоборота спиной, и тут время сорвалось с цепи, и устремилось нормальным темпом.

Выстрела своего Павел не слышал, но немец его свалился, запутался в стременах, и гнедая поволокла его в лощинку. Два выстрела успели немцы, сбили треногу. Павел теперь - по второму, и лошадь его осела. Еще раз! Еще! И Дудко - одновременно. И немец покатился, и карабин его отлетел. Двое оставшихся теперь сообразили, что стреляют из-за валуна, и, осадив коней, развернулись с пригорочка. Павел им без стеснения в спины расстрелял остальные четыре патрона, и еще пару раз бессмысленно нажал на курок. Наган послушно щелкнул: клац-клац, и эти холостые щелчки были первое, что Павел толком услышал. Там были какие-то паскудные сосенки, с той стороны пригорка, так что немцы ушли.

Павел с сердцем вытряхнул теплые гильзы. Пальцы теперь прыгали, и на перезарядку ушла лишняя секунда. Только тогда он подбежал к своим. Живы! У Кавелина рукав почернел, но смотрит осмысленно. Жесткие морщины вокруг рта, как по скомканной жести: гримаса усилия. Встать пытается. Дудко уж вокруг него хлопочет, с радостными глазами: выпутались! Убитый немец лежит с ребячьей улыбкой, и каска свалилась. Руку под щеку подложил, отвоевался. Глаза открыты, а по виску уже ползет муравей. Павлу вдруг захотелось этого муравья смахнуть, но неловко как-то. А лошадь все бьется, и смотрит умоляюще. Павел сунул наган ей в ухо: хорошо еще, что лошадь надо достреливать, а не немца. Куда бы его раненого в плен тащить?

Вдвоем с Дудко они капитана своего подняли, Дудко его левую руку себе через шею перекинул:

- Потихонечку, ваше благородие.

- Вовремя поспели, Петров! - оскалился Кавелин, а дальше только тихо шипел и жмурился, пока они добрались до лошадей. Огурчик, паинька, тут же стоит, не убежал никуда. Пока Павел капитана на Османа прилаживал, Дудко ту гнедую отловил, немца вытряхнул, но карабин его с собою прихватил. Не такой человек фельдфебель, чтобы добро в лощинке оставлять. Немецкие лошадки справные, кормленые. Так и прибыли на батарею с лишней лошадью в поводу.

А там уж прапорщик Косов последние снаряды расстреливает: указаний от командира нет, так - на свое усмотрение. Видимо, хорошо легли те снаряды, потому что вдруг немецкий обстрел прекратился. То ли наблюдательный пункт их накрыли, то ли они расположение меняют. Но тут нам ждать некогда, надо отходить. Три пушки остались от батареи - это ж надо восемнадцать лошадей. А лошади - вот они лежат: серая не шевелится уже, только выпущенные кишки вздрагивают. На этих двух лучше вообще не смотреть, а шельма караковый, кажется, просто так прилег? Дудко сразу лошадками занялся: в упряжку, которые целые. И немецкую новенькую туда же: потрудись теперь упряжной. Ничего, ваше благородие, выедем! Хотя его благородие еще приказа отходить не давал. А, вот он приказ:

- Прапорщик, отходим. Примите командование.

Это было все, что капитан смог сказать, а потом замотал головой и сел на землю: у него было прострелено правое плечо. Дудко его сразу - на руки да на лафет. У кого бы еще в августе пятнадцатого года нашлись в хозяйстве чистые обмотки - командиру рану перевязать? А у Дудко нашлись: и на командира, и сверх того. Не зря он часть полученного обмундирования зажиливал. Да еще полотенца какие-то, петухами вышитые, невесть откуда появились. Ой, не из той ли деревни, куда он за кормом для лошадей отлучался? Но прапорщику было не до разбирательства подозрений в мародерстве. Командир второго огневого взвода убит, людей меньше половины осталось, а он, Косов - один офицер.

- Есть принять командование! Раненых - на лафеты! Рядовой Пряник! Проследить! Фейерверкер Петров! Принимайте взвод управления! В разведку.

Павел двинул Огурчика вперед, и за ним еще четверо - все, что осталось от взвода управления: трое разведчиков да Шулейко-телефонист. Им теперь надо было найти кратчайший и безопаснейший путь к отступлению, и отставшую батарею этим путем провести, до соединения со своими.

Павел уже не жалел, что командир Кавелин перевел его из огневого взвода в разведку. А поначалу расстроился: очень ему нравились эти шнейдеровские трехдюймовки. Мощные, легкие, заряжение современное: унитарное, вместе с гильзой. Шестеро наводчиков на батарее были, конечно, самыми грамотными солдатами, и Павел гордился, что так легко и быстро стал одним из них - а ведь начинал с замкового. Вскоре он был уже фейерверкер и командир орудия. Но оказалось, что он и по карте хорошо ориентируется, и телефониста может заменять, и всю их технику насквозь знает: починил несколько раз ерундовые неполадки. Тут уж командир батареи на него внимание обратил, даром что Павел был студент и вольнопер. Теперь Павел был его правой рукой: командир - на пункте наблюдения, определяет углы и направления, старший офицер батареи, тот самый прапорщик Косов, руководит огнем на месте, а Павел между ними связь осуществляет. Он окончательно утешился, когда ему дали Огурчика: артиллерийские упряжные тяжелые, а у разведчиков - птицы, а не лошади. Офицерские.

Вот и теперь Огурчик подозрительно покрутил головой: не нравилось ему это болотце, но послушно зарысил по краешку. Павел знал по карте, что если между этим болотцем и тем, что справа, удастся батарее благополучно пройти, то там дальше просека и дорога на Ковно, которую наши, по его расчетам, еще удерживали. Но недавние дожди эти два болотца слили почти воедино, и пройдут ли пушки - был вопрос. Впрочем, если тут завалить несколько сосенок под колеса, то, пожалуй, и пройдут.

Уже вечерело, когда под руководством неугомонного Дудко солдаты навалили достаточно стволов, чтоб не увязли пушки. Фельдфебель все хотел делать "хорошенечко", но прапорщик торопил, и двинули, едва вытягивая. Еще приходилось станины сзади толкать, но пошло. И тут снова грянули немецкие фугасы: спереди справа.

- Левей, левей заворачивай! - надсаживался Дудко, наливаясь сизой кровью. Но левей и вовсе было не пройти, и вот уже первая пушка стала, загородив узкий проход. Рвануло где-то совсем рядом, выбросив жидкий фонтан грязи, и одна лошадь из передней упряжки забилась копытами и шеей в порозовевшей мелкой водице. Прапорщика Косова задело валящейся сосной, но основной удар пришелся на лошадь, и Косов, шатаясь, встал.

- Чехлы! Чехлы под колеса! - крикнул Павел. Косов говорить, видимо, пока не мог, оглушенный ударом. Слабое его движение Павел принял за кивок, и теперь батареей командовал он. Чехлы сорвали с орудий, и они легли по грязи и бревнам.

- Толкай!

Назад Дальше