Одесситы - Ирина Ратушинская 9 стр.


На прохладительное молодежь благосклонно согласилась. Был взрезан мраморный арбуз, и ему отдали должное, хотя господа студенты всем своим видом давали понять, что они под прохладительным разумели что-нибудь покрепче. Расчесывая волосы на ночь, Римма немилосердно дергала гребень. Чем ее так задевал этот Зинин дядюшка? Пожилой чудак, неспособный современно мыслить. Наверняка и Кропоткина не читал. Был русский служака, стал русский барин. Какое, однако, высокомерие! Как будто он все время подсмеивается над ней… над ними всеми. Но при том - радушный хозяин, так ко всем внимателен. Яков, как щенок, ходит за ним по пятам. И он ласков с Яковом. А к ней, Римме, не поймешь как относится. А какое ей, собственно, дело до того, как он к ней относится? Непроходимая стена хороших манер, комплименты ее пению - вежливые, и только. Она с раздражением чувствовала, что ей почему-то важно доказать этому человеку… Что доказать? Почему она должна ему что-то доказывать? Зачем она села на этого сумасшедшего Стрельца - только чтобы этот Сергей Александрович восхитился ее смелостью? Ну он и восхитился, дальше что? Как он бережно говорит всегда с Анной, как он улыбается ей вслед - будто она чудо какое! С Зиной все шутит, ну, это понятно - родственники. А перед Риммой - стена. Отношение дворянина к еврейке? Но тут же Яков - и никакого холодка с ним, она умеет чувствовать такие вещи. Поговорить с Анной? Но Анна не поймет, у нее все всегда хорошие… оригинальное отношение к людям! Зина, как всегда, только посмеется. Она вообще ни к чему серьезно не относится. Дворянская дочка, да еще красавица - что ей много думать? Все к ее услугам - отродясь. Ей этот мир верховых лошадей, зеркальных витрин, яхт и вежливой прислуги - свой. Нет, не то. Витрины и яхты - все это можно купить за деньги. Дядя Моисей тоже богат, но у него никогда не будет такого положения, как у той же Зины. Как она непринужденно отдает распоряжения этому дядиному Никите, а он только что не прыгает от рвения, хоть она и девчонка еще. Холуй? Да нет, он даже на Сергея Александровича порой ворчит, а тот только комически разводит руками… Он им свой, Никита, в этом все и дело. Она же, Римма, в этом мире не своя. Яков как себе хочет, а она - нет. Но ведь можно любить не свое? Морфесси вот тоже не русский, а с Сергей Александровичем дружен. Нет, все же он русский. Русский грек. Тогда почему она в него влюблена? Это тут ни при чем, так и вовсе запутаешься. Одно ей ясно: мир этих Петровых ей придется либо любить, либо ненавидеть. И, похоже, что любовь не состоится.

ГЛАВА 10

- Покушение на министра Столыпина! Прострелены рука и печень! Потрясающие подробности! - грянули уличные газетчики ясным сентябрьским утром, чуть не кидаясь под колеса извозчиков. Одесса, к тому времени накаленная уже забастовкой торгового флота в трех портах побережья, дала волю приутихнувшим было политическим страстям.

- Дядя, как по-вашему, погромы будут? - спросил Яков.

- С чего ты взял? - усмехнулся Моисей.

- Значит, это неправда, что Богров еврей? Я так в гимназии и говорил, а они…

- Ты поменьше бы, дружок, говорил в гимназии. Молчание - золото, знаешь? Богров таки еврей, и стало быть - не дурак. Он же не в царя стрелял, хоть и мог бы с тем же успехом. Из двух монархистов - если, конечно, Николая считать монархистом - он выбрал наиболее опасного. Убей он царя - тогда, конечно, начался бы погром, какого еще не бывало. А из-за Столыпина никто и не почешется. Николай, говорят, и тот не слишком горюет.

- А кто теперь, дядя, будет вместо Столыпина? - вмешалась напряженно слушавшая Римма.

- Уж Распутин им присоветует, не переживай.

Когда Моисей говорил, все казалось ясным: не стоит волноваться, тут скорее уместна легкая насмешка. Много шума из ничего. Однако тем же вечером Римма услышала, как Моисей говорил с матерью уже серьезно. Он собирался переводить весь капитал в Вену и со временем перебираться туда насовсем. Эта монархия скоро рухнет, и туда ей и дорога. Однако какой смысл оказаться под обломками? Кто может предсказать, что тогда начнется? Во всеобщее братство, он извиняется, как-то плохо верится в этой стране. Рахиль тоже должна подумать о будущем. Впрочем, время еще есть, это не вопрос завтрашнего дня.

Для Риммы, однако, это было неубедительно. Царь сидит себе на престоле, и через два года будут праздновать трехсотлетие династии. С чего бы эта монархия рухнула, если сидеть сложа руки? Иметь возможность убить царя - и не сделать? Наверное, этот Богров промахнулся. Из зала трудно стрелять в театре. Если бы со сцены, когда весь зал как на ладони! Почему до этого раньше никто не додумался? Артистов ведь не обыскивают. Выйти бы на сцену с пистолетами - она и Морфесси - и грянуть по этой монархии: вот вам черта оседлости! Вот вам цензура! Вот вам - казаки с нагайками! обыски! охранка! Пусть потом вешают, рвут на части. Какое счастье погибнуть вместе с любимым человеком за правое дело. Лучшие люди России - декабристы, народовольцы, лейтенант Шмидт, - разве не о том же мечтали?

Этим не с кем было поделиться: не с родными же обсуждать. И не с подругами: у них все же буржуазные взгляды. Вернее, не поймешь, есть ли у них вообще взгляды. Зина - та хоть с фантазией, что-то в ней есть, какая-то непредсказуемость. Но правильно Владек ее прозвал Снежной королевой: никто не знает, что у нее на уме, а всегда все сделает по-своему, еще и других заставит. А Анна - добропорядочная. Таким только идти замуж да рожать, да разводить фикусы в горшках. Но как же попасть на ту сцену, с которой стрелять? Царь все больше в Петербурге, кто ее туда пустит, через черту оседлости? Как она одинока. Это не должно так быть: есть же революционеры - в других кругах. Ехать туда, где есть: Одесса - какое-то болото. Этакие жизнелюбы, ничего всерьез, и в революцию-то в пятом году только играли. Что ж, скоро она окончит гимназию. Стало быть- не поступать здесь в консерваторию, а ехать в тот же Киев. Дальше все устроится, дальше будет видно.

Она действительно убедила мать отпустить ее в Киев, и осенью 1913 года поступила там в консерваторию. По поводу ее отъезда подруги устроили девичник, и она искренне поплакала, прощаясь с ними. Как им все же хорошо было вместе - проказничать над "мадам Бонтон", плакать над теми же книгами, поддразнивать братьев, изобретать свои словечки, которых никто, кроме них троих не понимал. Будет еще много хорошего, но этого - уже никогда. Наступала новая, взрослая жизнь.

- Мама, посиди со мной.

Ванда Казимировна улыбнулась и вздохнула. Они обе любили это "посиди со мной". Едва Анна научилась говорить, а может, и до того они так сиживали вдвоем, в старом кресле: мать на сидении, а Анна на валике. Тут они пели польские песенки, тут Анна - через плечо матери - научилась читать, тут мать отвечала на бесчисленные детские, а потом уже и не детские вопросы. Девочка, доченька. С мальчиками все иначе, а эту можно было одевать в кружева, и целовать ей ямочки на щеках, и завивать ей локоны, и покупать соломенные шляпки - долго, долго, пока не подросла. А теперь похудела - какие там ямочки! - и прическа дамская, и серое платье - никаких кружев. Курсистка. И мать уже чувствовала, что сегодняшний разговор будет трудным. Анна тревожилась последнее время, стала замкнутой, почти ничего не ела - похоже было, что это не только забота о талии. Что ж, девочке восемнадцать лет. Влюбилась? Если бы только! Господи, сохрани и помилуй!

Анна, как всегда, прижалась щекой к плечу матери, но потом подняла голову.

- Мама, я так боюсь сделать тебе больно… Но ты ведь должна знать, если это важное, правда?

Ванда Казимировна храбро кивнула. Анна продолжала обнимать ее, и она почувствовала, как напряглись руки дочери.

- Мама, я, кажется, не верю в Бога.

Вот оно! Не закричать только, не заплакать. Спокойно, спокойно. Может, не все еще так страшно. Раз она еще считает это важным.

- Это тебя кто-то убедил, Ануся?

- Нет, мама, это другое. Если бы это были мысли - понимаешь? - ну, идеи и все такое, то можно было бы спорить до бесконечности. А я все эти споры наизусть знаю. Знаешь, мне кажется, когда я кого-нибудь слушаю, что он прав, а потом другой говорит - и тоже прав, и не знаешь, с кем согласиться. А потом я все равно думаю по-своему. Я, наверное, слишком глупая, чтоб меня можно было убедить. Я не верю - не головой, я просто не чувствую ничего. Раньше - да, а теперь нет. И в церкви мне стыдно, как будто я лгу, и к причастию иду - как ворую. Это ведь нечестно - в церковь ходить, если не веришь?

- Перед собой, Ануся, стыдно, или перед другими?

- Ты о ком, мама?

- Не надо, детка, ты меня поняла. У тебя новые знакомые - там, на курсах, и у вас свои кружки, и молодые люди там бывают, студенты, и не только студенты. Большинство, я знаю, не верит, и в церковь ходить считает отсталым. Ты думаешь, что и ты не веришь - так тебе стыдно перед ними, что ты ведешь себя иначе? Или же ты хотела бы верить, но веры не чувствуешь, и оттого беспокоишься? Не хочешь - не отвечай сейчас. Но первое - великий грех. А второе - со всяким бывает, с каждым в свое время. Это Господь тебя испытывает на верность.

- Мама, я не знаю, я никогда так не думала. По-твоему, я еще буду когда-нибудь верить?

- Я буду очень за это молиться. И ты молись, даже если кажется, что в пустоту. Ануся, девочка моя! Только не отказывайся, моей одной веры хватит! Я всю жизнь буду за это молиться, умру - и с того света буду, Господь тебя не оставит, только не отказывайся… Ануся…

Обе они плакали теперь, и Ванда Казимировна с облегчением чувствовала, что главное сказано, и дальше ничего не страшно. Это было как рука на плече - не дочкина, другая рука - Божий знак. Еще до того, как она помолилась. Девочка будет спасена - если б она Голос сейчас услышала, она не могла бы быть более уверена.

- Мама, прости. Какая я бессовестная - так тебя огорчать. Пусть бы лучше Бог был и наказал меня за это.

- Когда-то, Ануся, я так же огорчила свою маму. И в твоем примерно возрасте. Тут твоей вины нет, в семьях так и идет: все, что сделаешь, потом сделают дети - и хорошее, и плохое. По-другому, но сделают. И твои дети тоже.

- Это ты говоришь про то, как ты убежала с папой? Но тебя же бабушка простила потом.

- И все-таки ей было очень больно. А что простила - то и я тебе все прощу, и ты своим детям.

- А если бы нет? Ведь дедушка…

- Достаточно, чтобы кто-нибудь один взял на себя. Любое горе, любой грех - возьми на себя простить, и его больше не будет, и нечему будет остаться, понимаешь?

- Да, правда. Я-то от тебя не убегу.

- Ты уверена? - улыбнулась Ванда Казимировна.

- Но ведь тебе нравится Павел?

- Ах, так вы уже решили? Хорошо, что не забыла сказать.

Анна покачала головой.

- Ничего мы не решили. Наоборот, скорее. Понимаешь, он сделал мне предложение, а я сказала, что не надо пока об этом говорить. Он меня любит, я знаю, а про себя я не знаю еще. Как-то все это слишком обыкновенно.

- Ну и умница, что не поторопилась. С ума сошел: студент еще, а уже предложение… В наше время мужчина раньше на ноги становился, а потом уже думал о женитьбе.

- Нет, это он говорил о будущем, когда станет ученым.

- Что ж, захотел заранее связать тебя словом?

- Вот мне и не понравилось. Знаешь, мне совсем не хочется за него замуж. Только я чувствую, что это все равно будет…Глупо, правда?

- Вот если захочется - тогда и пойдешь. Не надейся, что родители силой выдадут, - рассмеялась мать.

- От вас дождешься. Я ведь, мама, думала, если я скажу - про Бога, вы меня с папой из дому выгоните.

- Ануся, сколько зайцев у тебя в голове? Как всегда после слез, обе не были уже способны на серьезные разговоры. Им хотелось болтать и шутить, и они вдруг почувствовали, что голодны.

Павел яростно гнал Стрельца по подвядшему осеннему доннику. С дороги он давно съехал, и теперь вокруг была степь, с ее птичьими криками и дикими запахами. Правильно сделала, что отказала. Мальчишка, дурак! Что он молол от застенчивости - стыдно вспомнить. Павел вспомнил, замотал головой и застонал. Думал - раз решиться, как в воду - а там слова сами придут. Хорош! Студент, которому, однако, пороха не выдумать - прав профессор Новиков. Что впереди? Карьера посредственного ученого? Можно, конечно, в инженеры - но тогда зачем было поступать в университет? Политехнический институт был бы уместнее. Анне, конечно, это неважно… а что ей важно? Кто он таков - вообще, как человек? Ни то ни се… Даже элементарного душевного благородства нет: зачем он, по совести, заговорил с ней о будущем? Испугался, что теперь, когда она не ребенок уже, найдется кто-то интереснее и умнее его, Павла - и уведет. И Павел навсегда ее потеряет. Ужасно было бы, да. Вот и боялся бы молча, ничтожество!

Надо было уйти в морской корпус еще из гимназии. Зря дядя отговорил. Что же, что военный флот разваливается? Тем более там ему было бы и место. Вот, теперь дядя виноват. Что у них у всех за манера на кого-то сваливать свои неприятности? Что у отца, что у Максима, что у него самого. Фамильное, что ли? Чего ради он сейчас, например, уродует дядиного коня? Злость на скотине сгоняет? Ах, пропади все пропадом! Он увидел овражек, густо поросший дроком, и дал резкий посыл. Стрелец послушно перемахнул, но чуть не запутался задними ногами. Это отрезвило Павла, и он перешел на рысь.

Развеселившийся было Стрелец непочтительно фыркнул. Только началась потеха, а ездок и скис. Больше всего Стрелец любил бешеный гон, когда уже не разобрать было, где воля наездника, а где самого Стрельца, где наездник его не щадил, но и не опасался непослушания, где они были заодно и одним целым: человек - почти зверь, а Стрелец - почти человек. За это Стрелец готов был подчиняться, но только за это. Хозяин - тот понимает, да только что ж он зверя своего дает кому ни попадя? Стрелец сделал вид, что не сразу понял команду, и прямо из галопа, тычком, сбился в издевательский шаг.

- Ну, не дури! - прикрикнул Павел и повернул в сторону Фонтана. От сознания, что жизнь не удалась, стало почему-то легче. Нечего было загадывать вперед, а сейчас было так хорошо. От Стрельца пахло разгоряченным конским телом, небо за правым плечом начинало уже вечереть - Павел ехал наискосок к закату, и каждая травинка бросала резкую тень. Он молод, он одинок - одно это давало ощущение бессмертия. Что будет то будет. А вот и море видно. Он не остался ночевать у дяди, а поехал в город, на Коблевскую.

Дома дети играли в старую игру, любимую и самим Павлом: "где море?" Каждому по очереди завязывали глаза и раскручивали за плечи. Остановившись, надо было сразу показать в сторону моря, ошибающийся платил фант. В этой игре Павел не ошибался никогда, и с удовольствием дал завязать глаза и себе. Завязывая, Марина пригладила ему волосы, и он вдруг почувствовал, как он любит этот дом - всегда такой же, и будет всегда таким же, с филодендронами в кадках, с роялем, с вечерним звоном посуды и с газетами - ворохом - на шестиугольном столике.

Однако дом Петровых изменился к тому времени: подросшие дети, сами того не замечая, давали новый тон в семье. Это началось еще несколько лет назад, и начала, конечно, Зина. Иван Александрович в ту пору бурно возмущался увлечением Павла футболом, и наотрез отказался пустить его на гимназический матч.

- Что за хамская игра - гонять мяч ногами? - гремел он. - А жаргон этот невероятный - беки, форварды, дриблинг какой-то… А одежда эта - чуть не в исподнем. Спортинг-клуб какой-то… Я все порядочные клубы в Одессе знаю, нет такого клуба! Где это происходит? Что "за Французским бульваром"? Там пустырь! Каторжникам там место, а не детям из порядочных семей!

- Папа, неужели ты хочешь быть консервативнее Волк-Овечкина? - неожиданно подала голос Зина.

- Это еще кто такой? - круто повернулся к ней отец.

- Прости, папа - улыбнулась Зина, - я хотела сказать - попечитель Одесского учебного округа, господин Щербаков. Знаешь, без его разрешения этот матч… это какой матч, Павлик? Ну вот, на первенство гимназических команд - он бы просто не мог состояться.

Иван Александрович посмотрел на дочь и увидел почти взрослый, понимающий и лукавый взгляд. И это манера наклонять голову… Девочка, ей-Богу, на него похожа! Ох и зелье подросло! Эта, он понял, теперь будет крутить отцом как захочет - своими маленькими ручками, а он еще будет этому радоваться. Как же он раньше не понимал, кто из детей всего к нему ближе?

- Волк-Овечкин, ты говоришь? - усмехнулся он.

Это можно было со вкусом рассказать знакомым - как гимназисты прозвали Щербакова, известного своим консерватизмом. Это неплохо: Волк-Овечкин.

Павел взглянул в смеющиеся глаза Зины и понял, что от его ехидной сестренки может быть и толк. С того дня они стали друзьями. А отец до того смягчился ко всем новшествам времени, что когда сыновья "заболели" Уточкиным - самым безумным сорвиголовой из одесских спортсменов - не только им не мешал, но и сам стоял в накаленной восторгом толпе, глядевшей, как рыжеволосый герой съезжает на велосипеде с Потемкинской лестницы. Сто девяносто две ступени! Большей лестницы в городе попросту не было, так что Уточкин просто вынужден был переквалифицироваться в авиаторы, и снова восхитить поклонников, описав круг над городом и морем.

Само слово спорт было тогда еще новым, и Иван Александрович увлекся - разумеется, не как спортсмен, а как покровитель. У него появились новые знакомые, он пожертвовал какую-то сумму одесскому аэроклубу, стал завсегдатаем ипподрома и с большим удовольствием рассуждал о преимуществах русской школы верховой езды над английской.

Мария Васильевна первое время беспокоилась, что муж разорит семью на скачках, но этого не произошло: Иван Александрович дал слово не делать больших ставок и сдержал его. Сам он, казалось, помолодел, и отношения в доме стали легкомысленнее и проще. Атмосфера все никак не разражающейся грозы, которая так мучила в прошлом Марию Васильевну, рассеялась. Стоило отцу нахмурить брови, как дети с притворным ужасом кидались к бронзовому барометру. Барометр был безнадежно испорчен, и стоило постучать по нему пальцем, как он показывал "ясно".

Материальное положение Тесленок поправилось. Отец получил прибавку к жалованью. Владек, зарабатывая репетитором, сам себя содержал, как и многие студенты. На медицинском факультете профессура считалась чуть не черносотенной, что значило по тому времени беспощадные требования к студентам по успеваемости. На первом же экзамене по анатомии Владек чуть не срезался на черепных костях, и с тех пор ему было не до бурной студенческой жизни, кипевшей в коридорах и на собраниях землячеств. Ректор Кишенский, сам профессор-медик, считавшийся реакционером, сходок не допускал: "это вам, господа, не пятый год!" А если они и возникали, то студенты-медики просто не успевали принять участие: обсаженные сиренью здания медицинского факультета были на отшибе от главного корпуса.

Владек быстро перестрадал всеми обычными страстями начинающих медиков: находил у себя все описанные в учебниках болезни, злоупотреблял словом "коллега", шарахался в анатомичке от покойников, у которых порой процессы разложения вызывали сокращения мышц. Вскоре, однако, он с ужасом понял, как мало может медицина, которую он раньше считал чуть не всемогущей.

Назад Дальше