Одесситы - Ирина Ратушинская 15 стр.


Непохоже было, чтобы Всероссийский Земский союз хорошенько знал, как распорядиться подвластным ему медицинским персоналом. То туда посылали, то обратно, а большая часть сестер и фельдшеров так и застряла по непонятным причинам в Эривани. Так что Анна не удивилась, когда ее опять потянули в Игдыр, там госпиталь расширяли.

Миновали уже перевал: она и Петя верхами, а сзади санитар Иващенко с порожними верблюдами. Петя еще слабый был, его отправляли в Эривань на поправку.

- Анна! Смотрите, утро-то какое! Глянуть в небо - ангелов увидишь! Вы видите, Анна? - радовался Петя. Выздоравливающие все на детей похожи. Может, он и вправду видел ангелов…

Раньше Анна увидела, как он схватился за грудь и повалился с коня, а потом уже услышала выстрел.

- Курды! Анна, вперед, я прикрою! - закричал Иващенко, и опять были выстрелы, и он кричать перестал. Анна дала шенкеля: выручай, голубка!

Но настигали, и не стреляли по ней, а топот все ближе. Анна оглянулась: четверо. В чалмах. Да-да, ведь курды - в чалмах. Догонят, не уйти. Мамочка! Мамочка, прости! Цианистый калий был не запаян в пробирке, но плотно пригнанную пробку не было времени вытаскивать. Хрустнуло стекло на зубах, и Анна судорожно глотнула.

Ее выхватило из седла со страшной, грубой силой и кинуло лицом вниз. Что-то било снизу по животу, и у Анны началась неудержимая рвота. Потом не стало, чем дышать, и ее понесло по кругу - направо и вверх.

Четверо остановились: добыча оказалась порченая. Тот, что кинул Анну поперек седла, брезгливо и опасливо утирал с колена кровавую слизь. А эту шайтан-бабу в шароварах все било судорогами, и рвало, и рвало. Тьфу, нечисть!

- Сестрица! Слышь, сестрица!

Открывать глаза было ужасно трудно: как это делается? Нет, не получается. Да и какая разница, раз она уже умерла?

Но лицо над ней было в такой корявой щетине, и такое безусловно русское, что она сообразила: нет, это еще тут. Солдат. Наш солдат.

- Сестрица, слышь, ты живая?

- Живая, глянь! Моргает. Обмерла, что ль, со страху? Замурзанная ж какая!

- То ее выворотило. Может, непорожняя. С ихней сестрой бывает. Дай-ка, Митрич, фляжку.

Опомнилась Анна уже в Игдыре. Теперь она лежала на госпитальной койке, и на ней было серое грубое одеяло. Уместно: несмотря на жару, ее бил озноб.

- Ну-с, сударыня, как мы себя чувствуем? - присел к ее койке знакомый врач Малинин.

- Ни-чего. Холодно только. Доктор, но этого же не может быть!

- Согласен, невероятно. Вам повезло - как одной на тысячу! Чтобы курды стояли на дороге, а не унеслись сразу… И чтобы нашим понадобилось как раз тогда везти колеса в ремонт… Счастлив ваш Бог. Может, вам будет приятно знать, что троих ваших курдов убили, а один - раненый - тут же в госпитале. Военнопленный, мерзавец такой. Я из него пулю вынимал.

- Не то, доктор… Я ведь - цианистый калий приняла.

- Те-те-те… Вот откуда у нас и судороги. Но это как раз менее удивительно. Все вы, сестры, верите в цианистый калий, как в Господа Бога. А между тем, он в при высокой температуре разлагается. Пробирка была запаянная?

- Нет, но с притертой пробкой.

- Ну вот, ну вот… Плюсуйте жару: небось, все лето его протаскали? Да еще и кинули вас поперек седла, пока сглотнуть не успели. Естественно, рвота - и вот мы обошлись легким испугом, всем на радость.

- Получается, он так ненадежен?

- А вы бы чего хотели? Стопроцентной надежности не бывает. Про Сараевское дело читали? Там - похожая история: стрелявший принял его, голубчика, а и не помер. Попал в руки полиции. А вы теперь - в мои. Под мой арест до полного выздоровления. Могу порадовать: последствий не будет. Ну, мышцы поболят с недельку - и будете как новенькая.

- Доктор… А Петя?

- Петя - что ж… Ему уже не помочь было. Навылет, и артерию перебили. Ну-ну, детка… ну не надо… все там будем. А впрочем - поплачьте, это хорошо после такой передряги. Я к вам кого-нибудь из сестер пришлю.

Когда Анна окрепла, ее отправили в Тифлис. На поправку. Дико было снова видеть электрические уличные фонари, магазины, принять горячую ванну, и даже купить платье. То, что у нее было, висело теперь на ней складками. В Тифлисе ей было ждать нового назначения, а пока она оказалась вдруг безо всяких обязанностей. Это было невероятно: спать, сколько хочешь. Она уж и выспалась, но ей казалось бессмысленным расточительством просыпаться, когда не будят, и она старалась снова заснуть. Она отправила родителям бодрое письмо, конечно, без описаний своих приключений: про замечательный здешний климат, фрукты и целебные источники.

Ванда Казимировна повздыхала над ним: Анна перестаралась, и письмо вышло уж слишком веселое. Похоже, что девочке трудно приходится. Но, слава Богу, она хоть не заразилась малярией в этих жутких краях. И тифом не болела, раз пишет про косы… Умница, что не срезала. А фотографии нет - ох, неспроста! Как же она выглядит, что не прислала карточку, Тифлис все же цивилизованный город, могла бы сфотографироваться… Ну, да слава Тебе, Господи, что жива! А Владечек все не пишет…

Но известие про Владека пришло менее обычным путем. В один прекрасный день после мессы ксендз кивнул ей задержаться, и у нее почему-то обмерло сердце.

- Пани Тесленко, у меня для вас новости. Не спрашивайте, откуда я знаю, но это точно. Владек жив и здоров. Он просил передать вам привет и просьбу о благословении, но писать пока не может. Он остался в Польше.

- Как? Под немцами?

- В Польше, дочь моя, все другие народы временны, кроме поляков. Вас удивляет, что он попал в Польшу и почувствовал себя на родине? Также его осенила благодать Господня, и он перешел в лоно нашей святой Церкви. Наияснейший пан Езус услышал ваши материнские молитвы.

Ванда Казимировна взглянула туда, куда смотрел ксендз: на темных подпотолочных ангелов. Она машинально перекрестилась похолодевшими пальцами.

- Скажите, пан отец, там… очень опасно?

- Его миновали большие опасности, пани Тесленко. И минуют впредь. Такие как он нужны Польше. Война не навеки, и немцы не навеки. Теперь у Польши будет новая история, и он будет среди тех, кто начнет ее делать. Передать ли ему ваше прощение и благословение?

- Да, да, пан отец… да будет над ним благодать Господня, и милость Его во веки веков. Вы что-нибудь еще можете про него сказать?

- Да, еще одно. Он женился - там, в Польше. На какой-то русской паненке, но венчался в лоне нашей Церкви. Она вскоре умерла, они почти не жили вместе.

- Владек - женился? Господи, да на ком?

- Мне не сказали имени. Она ведь умерла, так что про нее ничего не известно. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…

Он благословил Ванду Казимировну и отпустил ее. Только оказавшись под сырым декабрьским снегом, она впервые подумала, как сказать об этом мужу.

ГЛАВА 15

У Марии Васильевны самой дорогой вещью был в зеленую краску выкрашенный сундучок, с выпуклыми медными уголками. Там она хранила венчальные свечи, крестильные рубашечки детей, первые их срезанные локоны, желтоватые, с фигурно вырезанным краем, фотокарточки их: Павел в платьице, Зина на пони, Марина и Зина с куклами, Максим - матросом, пятилетний. Там же была папка с их детскими рисунками, а теперь и еще одна - с письмами. Письмо Павла о награждении его Георгиевским крестом за спасение командира и о производстве в офицеры она теперь держала там же, но отдельно от прочих, перевязанное черно-оранжевой полосатой лентой. Чтобы сразу найти.

Вволю поплакав и порадовавшись, она теперь читала его всем гостям, иногда - забывая - во второй и третий раз. Попытку Даши завладеть письмом она мягко, но решительно отмела. Да и зачем ей, неграмотной? Даша обижалась недолго. Марина - великий дипломат - не могла видеть, как кто-нибудь дуется, и решала все проблемы на свой манер: вихрь поцелуев и смех, которым нельзя было не заразиться.

Почему же за такую храбрость - вдруг солдатский? Юре Нежданову офицерский дали, второй степени, за какой-то зарядный ящик… - поначалу поделилась Мария Васильевна с мужем своей обидой. Но он только рассмеялся:

Маша, мой ангел, до чего ты все же женщина! Где вам в орденах разбираться! Солдатский Георгий - самая высшая награда, да будет тебе известно. Офицерские ему и в подметки не годятся, и для офицера нет высшей чести, чем получить Георгия - солдатского. Но это только по рекомендации общего собрания полка, с солдатами вместе. Юра бы с Павликом поменялся, уверяю тебя.

Теперь Мария Васильевна горделиво подчеркивала всем: не простой Георгий, солдатский. Настроения в ее салоне теперь изменились, с довоенных крайне-либеральных в умеренно патриотические. Что означало: ругать сколько душе угодно всех министров и все окружение царя, но в войне до победного конца и в доблести нашей армии - не сметь сомневаться. Строго говоря, Петровым следовало бы сократиться в отношении своих вечеров. Состояние, и без того небольшое, с обесцениванием рубля могло превратиться в ничто. А с продуктами все труднее, в Питере уже по карточкам, да и у нас скоро будет. До гостей ли тут? Но после утренней пытки газетами - хоть вечером они могли себе позволить расслабиться со старыми знакомыми?

Пытка эта теперь была: списки убитых офицеров.

Петров!

Петров!

Петров! - хлестало теперь по глазам Марию Васильевну каждый день с газетных листов. И каждый раз надо было убеждаться по именам и номерам полков, что это другие убитые Петровы, не Павлик. Такая распространенная фамилия. Кто в России попадается чаще Петровых? Ивановы только разве. Над этими списками других Петровых Мария Васильевна никогда не могла удержать слез. А сколько ж еще Петровых - солдат… Умом родители понимали, что с производством в прапорщики, а вскоре и со следующим - для мальчика не больше риска, чем было прежде. Но теперь риск этот был так нагляден: каждый раз - по сердцу. От Зины давно не было писем, но почему-то они волновались за нее гораздо меньше. Слава Богу - хоть младшие пока дома.

- Маша, голубка, ты не спишь? - Иван Александрович шарил по столику и зажигал свечу: электричества не хотелось. В маленьком свете была видна его голова и раскрытая грудь. Теперь и на груди волосы поседели. Старики мы становимся. А все молодец Иван, даже и седина к лицу. Она прижималась щекой к его руке.

- Иван, правда, с Павликом ничего не случится? У меня такое чувство, что с ним все будет хорошо.

- Да-да, и у меня тоже. Помнишь, как он был маленький и болел скарлатиной, а мы совсем почти не боялись, хоть и было чего. Но - ведь знали заранее, что выздоровеет, а спроси - откуда?

- Да, а помнишь, как ему дворник топорик вытесал из доски, а он с ним спать ложился?

- Уже тогда был вояка…

У обоих старших Петровых теперь часто была бессонница.

Анна обрадовалась, когда за новым назначением надо было ехать в Москву. Значит - скорее всего, на западное направление. Ей было бы тяжело возвращаться в Турцию. Теперь, когда отошла усталость, стало еще хуже: ощущение опоганенности. Потому ли, что только по счастливому случаю не изнасиловали? Что чувствует изнасилованная девушка - она не могла себе представить, и грызла пальцы, когда не удавалось отогнать мысли об этом. Потому ли, что попытка самоубийства оказалось такой мерзкой, унизительной - совсем не так, как она ожидала. Чего, в сущности, она ожидала? Мгновенного действия и достойного конца. Хоть на это человек имеет право? Она знала, что ей будет стыдно увидеться с Малининым и сестрами в Игдыре. Стыд этот, она понимала, бессмыслен, но оттого еще сильнее жгло. И теперь с этим - жить? Так, наверное, чувствуют после операции, когда наркоз отходит.

Москва обрадовала и поразила крепким снегом, санями с ухарскими расписными дугами, крутым паром от лошадей и общей безалаберностью. Этот город не тужился быть именно городом, он гордился, что вырос из деревни, и рос не по плану, и жил раскидисто, не стремясь чему-либо соответствовать, кроме самого себя. Тут же - густой колокольный гул, и тут же - афиши Художественного театра. Подумать только, на свете еще есть театры! Чтобы достать билеты, оказалось, надо было стоять в очереди заранее, а на это не было уже времени. Выезжать по новому назначению, в Залесье, следовало через два дня. Можно бы и задержаться, но квартира, куда временно поместили ее и еще двух сестер, была неприветливая - и сама по себе, и хозяйка смотрела как-то подозрительно. Все время смотрела, круглыми бледными глазами из тестяного лица: за серебро свое боялась, что ли?

Только Анна и успела, что увидеть Кремль (извозчик провез под Спасской башней и снял, чин чином, шапку). Она зашла к Иверской, в часовню, поставила свечку, но молиться не могла. В этом темном лике она не узнавала Божью матерь. В их соборе иконы были другие, южнорусской школы, без строгостей. И Мадонна у матери в комнате была - красивая, с нежным лицом. Анна засунула руки поглубже в заячью муфту и вышла под снег. Он был добротный, с хрустом и синими тенями. Она вдруг почувствовала себя одинокой: в Москве - и одна. Московских знакомых у Петровых не было. Римма была где-то здесь, Анна знала из домашнего письма, но где ее найдешь, даже названия студии в письме не было. Да у них, наверно, и гастроли.

Ходить - холодно, ездить - дорого, на квартиру - противно. Яркая московская жизнь, все это широкое гостеприимство, театры, концерты - шло мимо нее, и от этого было обидно. Она все-таки проехалась в трамвае: переполненном, с веселыми курсистками и студентами, потертыми старушками в салопах и господами в бобровых шубах. На запотевшем стекле нарисована была рожица с высунутым языком и подписано: Гришка. Тут же студент у окна пририсовал рожице петлю с веревкой и приписал: Распутин. Трамвай одобрительно посмеялся. Тут будто и не было войны, только что ходили по улицам раненые на костылях. Но на них, кажется, никто не обращал внимания.

Вот в чем дело, сообразила Анна: я ведь привыкла, что я все время кому-то нужна. Днем и ночью, позарез. А тут - никому. И себе-то не очень. Привыкай, принцесса! Сразу стало легче: она знала, что привыкнуть не успеет. Что бы там ни было, в Залесье, но опять спать урывками, и голову вымыть-высушить некогда, и синяки на руках - от хватки бредящих, и "попить, сестрица". Эта никому-не-нужность - и есть свобода, она всем чужая в этом городе, и прекрасно. Защищённо, как в маске.

Она зашла в дамскую парикмахерскую и сделала короткую стрижку. Парикмахер, сухонький еврей, был похож на одесского: сыпал французскими словами и все восхищался формой ее лица.

- Шарман, шарман, сударыня! Я с вас сделаю Веру Холодную! Необыкновенный цвет волос: золото, чистое золото! Извольте затылочек в зеркало заглянуть…

Анна веселилась: волосы стричь всегда весело. Немного - озорство, немного - маскарад. Может, и правда - на концах волос, а не на сердце, накапливается тяжелое? Состричь - и уйдет. А солдат поэтому - под ноль. Но не думалось о грустном: она понравилась себе в зеркале. Глаза большие, и эта худоба - даже ничего, не портит.

Парикмахер заломил цену и на всякий случай заныл, что он - "многодетный отец семейства". Анна засмеялась, расплатилась и вышла. Москва ей начала нравиться.

Вечером был концерт для уезжающих на фронт. Удостоили все же. Человек, стриженный под бобрик, в черном сюртуке, тягуче читал стихи про войну. Непохожие. Поручик, сидевший рядом с Анной, косо усмехался и покачивал шпорой. Она позванивала в такт декламации: тоненько и ехидно. Они переглянулись с Анной и улыбнулись, как заговорщики. Потом пели, и это было уже получше. Что-то сказал ведущий, и Анна вздохнула: Римма, да не та. Волынцева то ли Воланцева? Но нет, на сцену вышла несомненная Римма, и полыхнула знакомо глазами: тут уж не ошибешься.

- Гайда, тройка, снег пушистый,

Степь морозная кругом…

Анна хлопала больше всех, и поручик удивленно заломил бровь. Но она его уже не видела. Римма, тут! Сама нашлась!

Она дождалась конца, когда Римма выходила уже с какими-то молодыми людьми, и окликнула - озорно, под "Мадам Бонтон":

Римма Гейбер! Неправильные глаголы!

И Римма оглянулась удивленно, и сразу узнала, и подлетела обнимать. Она потащила представлять Анну своим студийцам, но из этого ничего не вышло: обе хохотали как сумасшедшие, и им очевидно неинтересен был никто, кроме друг друга.

Уже в комнатке у Риммы, грызя какое-то прошлого века печенье, они попытались толком поговорить, но получалось сразу обо всем, а потом - неожиданно - оказалось не о чем. Пока вспоминали своих, да где теперь кто - это была знакомая Римма, с острым язычком и шуткой наготове. А потом уж пошла незнакомая, из другого какого-то мира.

- Что ты нашла в этой всей возне, Анна? Ужас, что ты рассказываешь. И тебе не идет совсем. А похорошела. Лицо такое интересное, и тоненькая - на сцене был бы фурор. Но руки ты запустила невозможно. Я понимаю, карболка и все такое. А знаешь, чем хорошо? Отрубями! Ты попробуй. И я тебе, постой, крем сейчас дам, у меня как раз две баночки.

Анна растерянно взяла крем и повертела. Руки - да, про руки где было и думать. А Римма уже толковала про чистое искусство, что только ему и стоит служить, да про студию: там какие еще завистницы, если б только Анна знала! Войну она называла мышиной возней, Анна не ослышалась. И все удивлялась:

- Ну, ты всегда у нас была такая - жалостливая. Тебя еще в гимназии сестрой милосердия прозвали. Но чтобы Зина - в медсестры? Все же была, сколько я ее помню, девушка с нетривиальными взглядами. Это, в конце концов, неэстетично: косынки эти ужасные, как у монашек. И - Бог с ней, с эстетикой, главное: зачем?

На это Анна не знала, что ответить. Она никогда не думала, зачем. Просто: разве можно было быть - не там? Но тут оказывалось, что только так и можно, и вся настоящая жизнь - не там. За последние два года - как продвинулись концепции искусства! Понимание роли жеста на сцене - как изменилось! И какие возникли новые школы и направления, разве можно от этого отставать?

- А что у тебя фамилия другая? Замужем?

- Причем тут? Сценическая фамилия - обычное дело. Гейбер не звучит. Но теперь переменить думаю, уж слишком на Вяльцеву похоже. Не хватало мне, чтобы с граммофонщицей путали.

Все же встреча была хорошая. Они с наслаждением вспоминали старые шутки и проказы: и крысу в ящике для мела перед контрольной по дробям, и как они мальчишкам перепутали рыболовные снасти на Фонтане, на даче, и как дразнили Якова, таскавшего Марине сирень: с кладбища наломал! Расстались за полночь уже, и Анна с удовольствием заблудилась в пухлых от снега переулках. Так чудесно было идти одной по городу, и знать, что - Москва. Ни турок, ни немцев: тихо, и не стреляют. Глубокий тыл. Как сугроб, уютный.

Назад Дальше