* * *
"Клочья морского тумана на побережье. Океан воды слева, океан песка - справа. Я лечу над песками, родная, и нет тут признаков жизни. Я - единственный живой человек над мертвым морем песка, и я перевожу почту. Тут бывают сильные ветра. Когда ветер невозможно побороть - вспоминаю, как меня накрыл снежный шквал в Испании, близ Лорки.
А здесь живут мавры. Они одеваются в ужасные бурнусы, укутывают себя до носа, и даже в жару. На их головах тяжеленные тюрбаны, а в ушах серьги; почему не в носу? В носу тоже носят кольца, я видел, но это в деревнях. Города в Марокко цивилизованные. Экзотика мирно соседствует с европейским укладом. Когда я приземляюсь, мавры приветствуют меня гортанными криками: "Баррак Иллах!". Все, дождались почты. Половина из них не умеет читать и писать. Те, кто умеет, от нетерпенья разорвали бы и меня, и самолет, и ящики с почтой на части.
Да, если б они могли, они бы разбили самолет и растащили бы его на клочки, сделав из кусков металла себе пики, дротики и топоры. Оружие тут священно, оружие - бог. И еще - вода. Это же пустыня, родная. За каплю воды платят золотом. Бывает, и жизнью.
Мы, пилоты, живем в деревянной лачуге в Джуби. Я перевожу почту из Джуби в Дакар. Однажды мой друг Фрагонар неудачно приземлился среди мавров. Они ограбили самолет и тяжело ранили Фрагонара. На верблюде его везли через пески, чтобы взять за него выкуп. Он умер в дороге - без воды, без йода, без перевязки. Свалился с верблюда. Его закопали в песках. Мне повезло больше, чем ему.
А еще недавно мы летели с Вламинком в направлении моря, я задремал, а проснулся от дикой дрожи - весь самолет дрожал, будто замерз! Это мы сожгли подшипники коленчатого вала. Вламинк так орал на меня - я думал, глотку надорвет! Теряли высоту. До плато не дотянуть. Садились посреди барханов. Удар такой - у меня чуть не вылетели зубы! Потеряли крыло и одно шасси. Вламинк перестал орать, успокоился и даже смеялся: ну что, де Вержи, позанимались воздушной гимнастикой?! Я хотел его побить, но не побил. Он хилый, а я огромный.
Береги себя, родная. Я думаю о тебе. А еще думаю о том, что вот везу я в самолете почту, и ее так ждут люди! Ждешь ли ты моих писем? Их ведь тебе тоже привозит самолет - неизвестный пилот бороздит ночное или белое от жары небо в поисках твоего сердца.
Стучусь в твое сердце. Мысленно стою перед твоей дверью. Кладу руку на ручку дверную, чтоб открыть. А дверь отперта. И не надо стучать. Это просто громкий стук сердца, слышишь".
Де Вержи летел над пустыней. Из Франции Клод Лепелетье доставил почту, и теперь он вез ее из Танжера в Марракеш. Самолет, дитя века! В твоем брюхе - чужие судьбы, чужие жизни, плач и радость, рожденья, крестины, свадьбы и панихиды. Все постепенно смешивается в сияющем, грязном, горячем мире: африканцы и французы, испанцы и лапландцы. А русские? После их страшной революции сколько их рассеялось по миру! Чем они держатся? Языком? Воспоминаньями? Верой?
А здесь дикий, огненный дух пустыни, и вой шакалов в барханах, и рокот почтовых самолетов над песками. Хорошо, не военных. Одна война кончается - начинается другая; весь вопрос в сроках. Сколько мира Бог отмерил ему?
Де Вержи летел, правил самолет на юго-запад. Он не знал, что среди тяжелых ящиков и мешков с почтой во чреве его верного "бреге" лежит одно письмо.
Письмо отчаянья. Письмо боли.
Письмо бегуньи и манекенщицы Мари-Жо Патрик своей матери.
* * *
"Мама, ты думаешь: вот моя дочь счастлива и знаменита! Мама, я сама рада бы так думать. Но все не так. Я не могу обманывать тебя. Я сейчас работаю в прославленном на всю Европу модельном доме, но лучше бы я осталась бегуньей! Спорт давал мне столько радости! Я, наверное, сделала ошибку. Хочу ее поправить - и не могу!
Мама, я уже втянулась в эту круговерть! Все блестит, сверкает, все требует внимания, почтенья, поклоненья. Я однодневная звезда, я это сознаю. Но когда зал, полный народу, кричит и гудит у моих ног - я становлюсь как пьяная, и мне хочется пить еще и еще!
Вместо орущих трибун - публика в зале, и я на подиуме. Я понимаю: рукоплещут не мне, а кутюрье! И все же это опьяняет. Я получаю много денег. Могу позволить себе все, о чем мечтала раньше. Модельер сажает меня на диету, я очень исхудала. Теперь я не пробежала бы не только пять километров, но и стометровку - слабость в ногах, мышцы одрябли. Я ненавижу себя. Меня затаскали по приемам и раутам, и я приучилась пить вино. Мама, они все хотят спать со мной, но я не сплю ни с кем! Я все еще жду, ищу любви.
Здесь, в Париже, любви нет. Здесь - нет человека: народу много, а человека - нет.
Еще одно, мама. Все тут говорят о войне. Я чувствую ужас близкой войны. Перед ним меркнет весь мишурный, глупый блеск света, эти слепящие софиты, под лучами которых живу. Мама, я так хочу в Марракеш! К тебе, к братикам! Как вы там, дорогие? Я не хочу быть парижанкой. Я устала быть парижанкой! Мое место - в Марракеше, и вот я сижу рядом с тобой на нашей кухне и сбиваю из сметаны масло в тыквенном сосуде. А потом растираю ступкой вареный ямс в деревянном горшке. Когда приеду, приготовь мне ямсовые лепешки, я так их люблю. Я забыла их вкус.
Мама, если будет война, я пойду на фронт. Я совсем одна. Я не знаю, что делать. Война страшна, но она очистит душный, сладкий воздух. Мои отцы и деды тоже сражались в пустыне. Я буду биться за Францию? Мой паспорт французский. Я твоя дочь. Я дочь пустыни. Я буду биться - за мой мир".
* * *
Де Вержи чуть не разбился при посадке. Чудом вывел самолет из штопора.
Друзья отпоили его топленым буйволиным молоком: он очень любил молоко, жадно пил, как теленок. Пилоты хлопали его по плечам: ну, жив, и ладно!
В который раз он жив. Значит, он проживает уже которую - жизнь?
Дверь казармы открыта. Пустыня отдает дневной жар, и в казарму ползет истомное тепло. На стене над тумбочкой сидит скорпион. Он сидит тихо, мирно, не шевелясь. Если со скорпионами разговаривать ласково и нежно, как с кошками - они никогда не укусят.
При свете керосиновой лампы Андрэ писал письмо Натали Пален.
Которое по счету? Он не считал.
Не считал дней и ночей, проведенных здесь, в Африке. Все дни слились в один, пылающий, терпкий. Лампа горела неровно, пламя то вспыхивало, то гасло. Он подвинчивал фитиль, снова садился за письмо. Тумбочка скрипела под тяжестью его мощных рук. Скрипело перо. Пахла йодом черная тушь в пузырьке.
"Светлая моя! Я опять понюхал смерть. Я к ней привык: ну что, сегодня я есть, завтра меня нет, и изменится ли мир от этого? Наше присутствие или отсутствие в мире ничего не значит. А вот мир значит для нас все. Ты - весь мой мир. Я не знаю тебя. Я тебя всю знаю! Гляжу сквозь тебя, как сквозь прозрачную океанскую воду. Когда-нибудь мы с тобой искупаемся в океане! Обещаю тебе".
* * *
А светлая Натали в это время сидела в пивном баре, доверху полном криков, веселья и дыма, и напротив нее сидел молоденький немчик, унтер-офицер, ефрейтор Люфтваффе, наверное, прибыл в Париж по делам военным, а может, проездом, а может, к родне заявился, - скалил зубы, хохотал громко, неприлично, и Натали хохотала вместе с ним; немчик худенький, юный, запрокидывал голову - торчал петушиный кадык, обильные веснушки на носу, на щеках, будто гречу или просо рассыпали. Серая униформа, серебряные пуговицы, вставные зубы, а может, фиксой блестит, сотрясаясь от смеха.
Натали, Натали, вредно много смеяться! Вредно много пить пива!
Зачем ты здесь?
"Я не знаю. Здесь хорошо. Немчик такой забавный. Он вчера прилетел из Дармштадта. Плохо говорит по-французски, очень смешно!"
Вчера ей позвонил Игорь. Она сказала ему: больше никогда! Он подстерег ее у подъезда дома Картуша. Она закрыла ему рот рукой. Он остановил такси. Водитель спросил: куда? Игорь махнул рукой: катай нас по Парижу! Я хорошо заплачу.
Таксист косился на них. "О, месье, я вас видел в синема!" Вы перепутали меня с кем-то, холодно бросил Игорь.
Когда машина вырулила на площадь Этуаль, Игорь обнял Натали.
Они целовались долго, пока не задохнулись. Она ничего не чувствовала. Она смеялась. Он плакал.
А теперь этот немчик в мышиной форме ржет как конь, все зубы показывая! О, пусть рядом с ней другие смеются, ее смешат! К черту слезы! Она устала тосковать. Жан-Пьер с утра до вечера на работе. А она не работает теперь. Картуш запретил ей работать. Сочинил духи, назвал - "Коварство Натали". Позор на весь Париж.
Батарея пивных кружек на столе. Окурки в пепельнице. Бар самого дешевого пошиба. У офицерика денег, видно, нет. Она не будет платить: он тут мужчина!
Пена, сизая, белая, желтая пивная пена. Отчего немцы так любят пиво?
Пена вздувается и опадает. Серый птенец сам сдувает ее с кружки, и веснушки краснеют.
Это очень, очень смешно.
Она устала развлекать, потешать. Она хочет, чтобы ее веселили.
* * *
Летчики - невероятный народ. Странный, слишком веселый: кажется, возможность смерти не особо их беспокоит.
Пока в воздухе - боишься: ветра, бури, отказа двигателя, да еще много чего.
А на землю сядешь - как заново родился: все забыл.
Андрэ де Вержи, отработав в Алжире год, вернулся в Париж - и не узнал его. После того, как он три раза чуть не потерпел крушение - сначала неподалеку от Касабланки, в другой раз над Танжером, в третий над Марракешем, - парижские ахи, охи, склоки и сплетни казались ему траченным молью бабушкиным кружевом.
Ночами во сне он видел свой самолет, старый "бреге": Андрэ гладил его по металлическому клепаному боку, как гладил бы лошадь, дрожащую от нетерпенья - скорее в поля, вскачь.
Позвонил Пален. Натали сразу взяла трубку. Он не узнал ее голос.
- Это я, родная. Что стряслось? Говори.
Не любил предисловий, этикета.
- Ты, Андрэ? - Ни удивленья, ни радости. Будто вчера расстались. - Ничего особенного. Я вышла замуж.
- Так, этого следовало ожидать.
Он тоже постарался не выдать себя.
- Ты в Париже?
- Да. Я приглашаю тебя.
- Куда?
- На аэродром. Хочу покатать тебя на самолете. Ты же ни разу не летала.
- Откуда ты знаешь?
- Я знаю все про тебя.
Тихий смех в трубке обволок его голову пламенем.
- Ошибаешься.
Встретились около метро - Андрэ ее сразу узнал: высокая, очень тонкая, тростинка, талия тоньше карандаша, слишком светлые волосы свободно, ручьями, льются на угловатые плечи из-под модной черной, облегающей шапочки. Сетчатая вуаль, глаза блестят. Черные перчатки до локтей. Де Вержи подошел, поцеловал ее пальцы через перчатку.
- Век не видела вас. - Смеялась, рассматривала его.
- Мы же на ты!
- Да. Мы на ты. Почему у тебя белое лицо? Из Африки ты должен был вернуться чернокожим.
* * *
Де Вержи привез Натали на аэродром. Ветра нет, и это хорошо. Вытащил из кабины два шлема, один ей протянул.
- Надевай!
- Жаль, что я не в штанах, как ты. Юбка слишком узкая. Я не влезу в кабину!
- Я тебя подсажу.
Сняла свою красивую шапочку с вуалью.
В кожаном шлеме, с очками на лбу, задыхается, волнуется, смеется. Праздник!
На ее руки косился. Никакого обручального кольца. Он ни за что не спросит, кто ее муж!
Вспорхнула в кабину, птичка. Андрэ тяжело влез следом. Колибри и медведь, вот парочка. Мотор затарахтел, самолет стал разгоняться, Натали вцепилась в сиденье. Очков не надевала, и Андрэ, оборачиваясь, видел - глаза ее горят детским восторгом.
Взлетели. Земля закачалась, поплыла внизу. Ноздри Натали раздувались. Небо! Тело не весит ничего. Огромность мира, жизни! И смерти нет. И времени.
- Это как любовь.
Андрэ крепко держал штурвал, плавно потягивая его на себя. Набирали высоту. Натали часто дышала, грудь поднималась, в вырезе жакета блестел крестик. Он первый раз с ней вдвоем, и - в небе.
- Жарко в Африке?! - крикнула.
Трудно было разговаривать из-за шума мотора.
- Не то слово! Я зверски потел в амуниции! Однажды мотор отказал, и пришлось сесть около селенья берберов! Я вылез из кабины - берберы воззрились на меня, как на эскимоса, в моей летной куртке! В воздухе сорок два по Цельсию!
Орал, гул перекрывая. Самолет кренился то на одно крыло, то на другое. Натали глядела вниз зачарованно. Надела очки.
- Голова не кружится?!
- Нет!
Она послала ему воздушный поцелуй. Он крепче сжал руль - так сжал бы сейчас ее плечи. Самолет, и женщина рядом - та, которой писал всю жаркую, ветреную, дикую Африку свою.
- Ты сожгла мои письма?!
Глаза светятся под стеклами очков.
- Зачем?! Я храню их!
- А муж?!
Повернулась, опять вниз глядит. Де Вержи выровнял самолет, и теперь они летели ровно, и тихий день, и ясный свет, и серая громада Парижа - далеко, под левым крылом.
Когда посадил "бреге" и выпрыгнул - принял ее из кабины на руки, как отец - накупанную дочь из лохани. Секунду подержал в воздухе: какая легкая, пушинка. Она сняла шлем, и солнце выбелило ее волосы, как снег.
"Я бы хотел прожить с ней всю жизнь".
Возвращались в Париж на машине Лепелетье. Клод сидел за рулем, насвистывал модную песенку малышки Туту. Натали повернула румяное лицо к Андрэ. Ее рука - на обшлаге его кожаной летной африканской куртки.
- Ты пахнешь вяленым мясом. Костром. Ты куришь?
- Нет. Бросил.
- А я курю.
Андрэ опустил боковое стекло. Натали курила, стряхивала пепел на ветер.
- Я под впечатлением. Спасибо тебе за сегодняшний день.
- Это тебе спасибо.
- А вот в России летчик один в Америку слетал… Чи-ка-лофф, кажется, фамилия?
Лепелетье свистел песенку за песенкой.
- Клод, ты просто соловей, - сказал Андрэ и поморщился.
Натали выбросила окурок. Губы ее припухли, между ресниц блестели предательские, внезапные слезы.
- Я должна тебе кое-что сказать.
- Говори, родная.
- Никогда не говори мне "родная".
- Я привык так называть тебя. Это правда.
- У меня не только муж. У меня еще любовник. Мы не будем с тобой видеться.
- Хорошо. - Слюна стала горькой, табачной, будто он разжевал сигарету. - Я буду писать тебе. Опять.
За стеклом "рено" проносились уже рабочие кварталы. Лепелетье бросил свистеть. Солнце скрылось, мелкий дождь забарабанил в лобовое стекло.
- Ты… не боишься разбиться?
Его рука - на ее колене, обтянутом сетчатым чулком от Картуша.
- Я боюсь потерять тебя.
* * *
Этот человек приехал в Париж опять.
Он приехал в Париж развлечься.
По крайней мере, он сам так говорил, внушал себе.
Может, на самом деле все было не так. Но он сам этого не знал.
Не хотел знать.
Он бросил все дела в Германии и тайком, взяв билет на поезд и выделав себе чужой паспорт, сбрив усы и загримировавшись, не в военной форме - в цивильной одежде прибыл сюда.
Чем его притягивал Париж?
"Париж, Париж, - мурлыкал он, как кот, новую песенку Мадо Туту, собирая чемодан, - мой Париж, я схожу с ума от любви к тебе!"
Париж манил его, соблазнял, как соблазняет красивая юная женщина.
Он любил юных и слабых; рядом с ними он ощущал себя грозным, сильным и величественным.
На самом деле у него были худые, как корни старой сосны, кривые ноги, хилые, без мышц, дряблые руки, торчащий арбузом ранний живот, ранние подрагивающие, свисающие со щек бульдожьи брыли, глубоко запавшие глаза, и на дне их тускло горело отчаяние - будто собаками его затравили. Ему немного лет, а он уже старик; и это бесит его, выкручивает, как алкоголика - синдром абстиненции.
Он не любил и не умел жить. Ему часто хотелось умереть: скорей, как можно скорее, сейчас.
Пугался, гнал от себя эти мысли, ругался вслух, грязно и громко. Гадко себя обзывал. Наваждение уходило.
Жизнь, сама по себе, просто жизнь, его жизнь для него не имела смысла.
Жизнь приобретала смысл, только если в ней, в жизни, в его руках была власть.
Вот власть в его руках; он долго шел к ней, и вот пришел. Она - его. Он обладает властью, как женщиной.
Да, его власть юная, тонкая, слабая и покорная. А он - громадный, сильный. Он - герой. Его девчонка-власть дает ему невиданную силу.
Перевернуть мир! Разве это не счастье?
Он заставит народы служить себе. И это верно.
Одна маленькая, комариная, кошмарная, отдельно взятая жизнь ничего не стоит. И его. И его! Без власти, без победы и его жизнь не стоит ничего.
Победить мир, согнуть. Кто-то всегда сверху. Снизу - слабый и дохлый. Сверху - мощный, тяжелый, жестокий. Жестокость - новая вера. Ницше прав. Надчеловек побеждает недочеловека. Нынешняя соль земли. Горькая, да, ядовитая, да! Но - целебная.
"Земля выздоровеет лишь тогда, когда на ней будут убиты все носители заразных и смертельных болезней. Безжалостно убиты".