Харбинские мотыльки - Иванов Андрей Спартакович 15 стр.


Как-то Стропилин возился со своим меньшеньким, и показалось ему, что у ребенка ногти на руках загибаются вниз, растут не ровно, как у личностей утонченных, артистических, а горочкой, закругляясь книзу, и ногтевая пластинка расширяется не лучами, а топорщится лопаткой. Евгений Петрович испугался: "Digiti hippocratici!" Стал лихорадочно листать книги, перевернул весь дом. Обегал библиотеки и знакомых. Не спал - задыхался по ночам. Уговорил доктора Мозера посмотреть "пальчики мальчика". Тот пришел, посмотрел, ничего не нашел: "Совершенно нормальные пальцы… Совершенно здоровый ребенок! Ну, что вы, Евгений Петрович!" Стропилин не унимался: "Нет, доктор, что-то не так. Посмотрите повнимательней", - твердил он. Доктор выписал ему микстуру: "Двадцать капель перед сном. Будете спать как убитый!" Стропилин пил, но не успокаивался: продолжал наблюдать за ростом ногтей, рассматривал пальцы мальчика. В конце концов пришел к выводу: "Рабочий растет", - и его охватило отчаяние. Несколько месяцев кряду он ходил сам не свой, думал о том, что он может сделать для своих детей, что с ними будет… Мысли роились. В самые неожиданные минуты он впадал в столбняк, даже в гимназии, случалось посреди урока. "Кем он будет? - вдруг думал он, и ему до боли в сердце представлялось лицо сынишки. - Бедный, бедный малыш!" Он стоял со стеклянными глазами, по его лицу катились слезы. Он ходил по библиотекам и антикварным магазинам, искал книги по хиромантии, рассматривал рисунки, забредал в странные места. Дома снова и снова проверял ручки ребенка; щупал, мял ладони малыша, выискивал уплотнения в области холма Венеры… "Но разве это что-нибудь изменит?" - звучало в его голове. Ему казалось, что он видит грядущее, в котором его сын, весь черный, как негр, долбит ломом землю; рядом, на пригорке, покрытые белой пылью, месят цемент рабочие в кепках; Стропилин слышал скрип и тарахтение машин, кирки, крики, чавканье сапог и лопаты.

Чтобы не думать об этом, садился за бумаги… писал припадками, которые длились до самого утра… пока не валился в изнеможении лицом в написанное…

"…Терниковский опять наделал шума; на этот раз вокруг одной писательницы-оккультистки, Тамары Гончаровой, написал письмо-обращение, призывая жертвовать в пользу умирающей от чахотки русской писательницы. Не дождались - на неделе преставилась. Случайно оказался на похоронах. Сам Терниковский произнес речь. Наверняка заранее написанную и отрепетированную (он же актер!). Сочинения Гончаровой, замечу мимоходом, как и сама смерть, были ужаснейшие. Но если романы по большей части пустейшая оккультная требуха, годная разве что для всеядных умов суеверных жительниц Коппеля, кои не устают креститься и блюдце вечерами по столу вертеть и носятся с ее бумажками как оглашенные, то при мысли о том, как умирала она, меня сковывает ужас, т. к. сам слаб, нездоров и в еде себе приходится отказывать. С нами теперь мой друг Каблуков, работать пока не может, за ним уход нужен (тоже чахотка), доктор Мозер настоятельно советует Гапсаль - а лучше Италия. Где уж тут? Спасибо за так посмотрел и лекарств достал. Его брат, Алексей, уезжает во Францию (вот увез бы с собой), с целью, надо заметить, неопределенной. Чувствуется, что зацепиться где-нибудь хочет, да так, чтоб не утруждать себя особенно. По духовной линии продвигается (так он говорит, но туманно как-то). Ищет себе покровителей. Самое нелепое занятие, но надо отдать ему должное - получается, т. к. хитер, умен, умеет пустить пыль в глаза; говорит, что католиков и православных якобы примирить пытается и за одним столом собрать для обсуждения общих целей каких-то (под крылышко так и просится не к тем, так к другим). Однако юрьевский кружок его распадается. Недолго они просуществовали! (Я не злорадствую.) Субъект он мне пока непонятный, жаль, что уезжает. Боюсь, так мне ничего и не удастся в нем разобрать. Слишком скользкий, или лучше сказать - туманный. А вот брат его Иван - человек простой, как стакан пустого чаю. Мне все в нем понятно! Каждая мысль, как чаинка, плавает, - предсказуем весьма! Потому мне и жалко его стало: таким в жизни не везет, на таких беды так и сыплются. Пока он у нас поживет, и, если найдет в Ревеле работу, то нам всем жить легче станет. А если нет, поедет обратно в Юрьев. Об этом у нас уговор. Пока лежит, не встает. Даже не знаем, как быть; как он в таком состоянии работу искать думает? Попробовал поговорить с Б. Ребровым (оба все-таки художники), но Борис ничего определенного не сказал, буркнул два слова про литографический, но совсем неразборчиво. Для меня он становится все более неприступным и непроницаемым. Совершенно ушел в себя, живет в каких-то безднах. Предсказать, в какую сторону подует ветер или пойдет течение внутри него, я не способен (очень он молод еще, и одержим!), потому и говорить с ним стало невыносимо. Договорились, что он напишет для нашего журнала что-нибудь, но это вилами по воде, потому как он, как мне показалось, тут же все сказанное им и забыл, и вряд ли у него хватит времени и терпения переписать свои наброски. Он занят своей большой картиной, о которой постоянно говорит или, даже если не говорит, то молчит о ней. Много мелькает там и тут с Л. Рудалевым. Незадолго до смерти Гончаровой мы с ним, Борисом, встретились в Екатеринентале, он заговорил о ней с жаром, хотел ей как-то помогать, спасать (вещь невозможная, т. к. находилась она уже обеими ногами в могиле) и, насколько понимаю, вместе с Терниковским & Co принимает посильное участие в судьбе ее сына. Так что ему не до нас…

Объявлялся Федоров - и говорил резкости. Или если не резкости, то противоречил опять, был вызывающе насмешлив. Грозится выпускать новый журнал, свой, переманивает всех, кто писал для нас. И главное - его слушают, им любуются и им восхищаются. Глупцы! Еще наплачутся. Я эту бестию насквозь вижу! Но ничего не поделаешь: всем молодым он (и им нежно любимый дебошир Северянин) кажется умным, мудрым, повидавшим жизнь, и - самое главное - успешным: в банке пристроился, в "Руле" у него что-то вышло, как-то снюхался с Пильским. Своими действиями он всячески мою работу подтачивает, а мою фигуру пытается ущипнуть, все время в мою сторону что-нибудь да ляпнет, посмеется над моей статьей или над "Заметками". В общем, назревает раскол. Журнал наш без того на ладан дышит. С нашими людишками разве кашу сваришь? Каждый что-то свое втиснуть желает, а пишут все по большей части несусветные глупости. Почти как Гончарова. Стихи так себе. А в прозе разве что Вильде, и тот мало пишет, больше эпатирует. Слыхал, он пытался переметнуться через Чудское на лодке к большевикам, да не справился с волной. Думаю, сам про себя распускает легенду - не первый раз. Впрочем, капля правды в этом озере вымысла есть: молодежь от невыносимости тутошней жизни все больше читает советскую литературу, прессу и интересуется Совдепией. Готовы бежать все равно куда, хоть к большевикам, толки уже пошли: все-таки свои - русские (лиха беда начало).

На похоронах Гончаровой оказался я случайно, а там процессия - Терниковский со своими монархистами (шли с достоинством черносотенцев), Б. Ребров тащился с аппаратом, сам колченогий да еще эта дура на треноге, - представители разных обществ повылезали, и все хотели сняться на картинку. Почитательницам Гончаровой нет счета! Говорят, гонораров за свои публикации не брала, читала и тоже денег не брала, выправить вид не успевала, а рукописи раздавала, а те их переписывали, так ее эзотерика и распространялась. Бродит это в народе, как "Младоросская искра". За свои сеансы в "Ордене круглого стола" денег снова не брала! Карты Таро раскладывала, но просто так! И если спросят меня, что погубило ее, скажу во всеуслышание, не чахотка и даже не регулярные штрафы за просроченный вид на жительство, а именно теософия! И дилетантизм, конечно. (Отчасти сам Терниковский виноват в том, что с нею случилось.) Она была такой нескладной! Больно смотреть было! Такие люди и в лучшие годы кое-как держатся на плаву, а в наши дни… Эх! Жила она в откровенно бедственном положении. Если нам так тяжко, то что уж про старую больную женщину скажешь, ежели по рукам и ногам повязала она себя всей этой хиромантией! До работы ли ей было? А как начинала, как начинала! Только приехала, написала статью, в которой изливала радость и источала оптимизм, что приняли ее в Эстонии, надеялась на светлое будущее, выкрикивала благодарности и американским миссионерам, которые им помогали, в том числе. Кажется, так ее статья и называлась - "К светлому будущему!". Все возрадовались. Никто не знал еще, что на самом деле никакая она не писательница, а так, выдумщица длинных цветистых фраз, которые произносят графы и медиумы. Я сходил на встречу с ней, мне было любопытно, как она себя поведет, как будет держаться. Надо признаться, она держалась достойно. Писала она под витиеватым псевдонимом, что-то вроде Elsebeth von Apfelberg или Elisabeth von Lebenskugel, не помню (возможно, то и другое, любила псевдонимы). Большого писателя из себя не изображала, призналась, что в юности много читала Вальтера Скотта и Жорж Санд. К двадцати годам написала два рыцарских романа о Жанне д'Арк. Ну, что тут скажешь… Похороны были мрачные. С сыном ее случилось нечто непредвиденное, он впал в беспамятство и отчаянно кричал, вернее сказать голосил, его унесли какие-то военные. Терниковский долго говорил о судьбе русского человека, о трудностях. Обернул так, что усопшая - это каждый из нас, и пример всем нам, и каждый из нас должен бы позавидовать ей, таков был славный путь ее, и мужа ее, который умер от тифа в нарвских бараках, не преминул помянуть. Не просто так говорил, аллегорию ввернул, но под конец не выдержал и без искусности свою речь горькими обличительными восклицаниями закончил: "До какой степени русское общество наше холодно и бессердечно, что отнеслось к страданиям русской же писательницы, находившейся в отчаянном положении, с полным равнодушием!" Дальше он перешел на "русскость", говорил о вел. кн. Н. Н., о Православии, исторической национальной идее и т. п. Коротко говоря, оборотил похороны в митинг…"

Глава четвёртая

1

Kunstnik, думал он про себя, Boriss Rebrov, и казался себе кем-то другим, иностранцем с непроницаемым лицом. Бреясь, краем глаза присматривался к себе в зеркале; следил, как этот kunstnik Rebrov идет по коридору, заходит в кухню, здоровается со стариком, ставит на огонь чайник; поправляет манжеты и - трогает воротничок. Одернув жилетку, кунстник садится и, закинув ногу на ногу, скручивает папиросу. Никаких суетливых движений. Ни одного лишнего слова. Сдержанная улыбка. Погруженный в недоступный для окружающих мир, он на все посматривает с легким удивлением, внимательно выслушивает историю старика о том, как они молодыми ходили на лыжах в Карелию, отмечали Рождество в Выборге, в замке, палили из ружей в небо:

- 1900 год! Какие были надежды! Новое столетие…

Кунстник не спрашивает, как они ходили на лыжах в Карелию и почему на лыжах, - ему все равно; он сочувствует, но и ухмыляется про себя: какие надежды? откуда взяться надеждам? в связи с чем? новое столетие… с чего это тогда были надежды, а теперь вдруг нету? какая разница? Идет с чайником по коридору. Разговаривает с фрау Метцер. С уважением, но внутри он снисходителен. Ей нужно выговориться, пожаловаться на зятя. Выслушал, посочувствовал, ушел к себе. Готовил краски. Мастерил кисти. Старался забыть о поездке в Тарту.

Работы в ателье было как назло немного. Деньги кончались. Все готовились к праздникам. Работали два часа в день, а потом и вовсе закрылись на неделю. Деть себя было некуда, но от приглашения Николая Трофимовича отказался. И денег решил не занимать. Попробую продержаться так. Трое суток кунстник писал, читал и рисовал; чай, хлеб, вино. Бродил по Екатериненталю. Мороз крепчал. Выпрыгнул из сугроба Лева, за ним Солодов. Пьяные, дурные. Рассказали, что ходили по льду в Финляндию. Жили пять дней на границе под Кингисеппом.

- В деревне такие клопы. Во, с кулак! - кричал Солодов. - Мыши, а не люди! Все! Сразу пусть с той стороны покупатели идут и забирают на месте! Три дня в такой бане жили, они там месяцами не моются!

Весь товар в бане держали. Доверить некому. Кругом грязь! Собаки, кошки, скотина, брага. Пьют каждый день. Жучка за них на ту сторону бегает!

Кунстнику было все равно; он сам в юрьевском букинистическом три ночи мерз на койке, подвешенной к стене. Среди книжных полок без двери. Сквозняк. Печурка маленькая. Топить сильно боялся, а когда укладывался, водку пил, чтоб не заболеть, поддувало не закрывал: боялся угореть. Привез кашель. Денег не осталось. Встретил Трюде, в кафе не пошли. Гуляли. Она заметила, что Борис либо не понимает, что она говорит, либо не слушает. Обиделась, но он и этого не заметил. Он думал о другом. В поезде мальчик вспомнил, как они с папой и мамой ехали из Москвы в Петербург. Катались по городу в ландо. Ходили в театр. Ребров, конечно, все это представлял по-своему: как они катались в ландо, ходили в театр. Мама была в шляпке с вуалеткой и пальто с опушками (я даже запах помню). У папы в тот день сквозь дырочку в подкладке карандаш убежал, я его нащупывал и смеялся: вот он где, пап, доставай! Но он смущался. Я этого тогда не понимал. Сестренки еще не было. Ребров слушал Тимофея и волновался. Они долго ехали молча. Мальчик смотрел в окно. - А хотите, я почитаю стихи? - Ребров соглашался, и Тимофей читал. Вспомнил, как в Москве они втроем гуляли в парке, и вдруг сделался серый день, совсем серый мрачный день, вокруг никого, птицы разом умолкли, деревья затихли, и внезапно налетел ветер, а за ним хлынул ливень, короткий, они промокли до нитки, и долго на пристани ждали парохода, совсем мокрые, мама и папа ругались, мальчик потом долго болел воспалением легких. - А какого парохода вы ждали? - Мальчик не мог вспомнить. На трюмо тети Серафимы было три фарфоровых слоника. Тимофей придумал, что это были три принца, которых заколдовала злая колдунья и превратила в фарфоровых слоников. Слоники были замечательные, крашеные золотом и с каменьями. Мальчик придумал, что освободиться от чар колдуньи принцы могут только в том случае, если он разобьет их на куски. Тетя Серафима сильно плакала. Тимофея долго ругали, и он тоже плакал, а потом рассказал всем, зачем он разбил слоников, и его простили. Мама после сказала ему, что этих слоников привез из путешествия по Англии муж тети Серафимы, который погиб в японскую. Борис вспомнил, как herr Tidelmann рассказывал ему, сколько фотокарточек приходилось делать перед мировой, в основном это были молодые солдаты, которые уходили на фронт, и их девушки. Немец печатал три карточки: солдату, его девушке (а одну оставлял себе - из суеверия).

- Вообразите, Борис, скольким из них не довелось вернуться с этой проклятой войны! Больше половины, я уверен, больше половины тех, что были в моем ателье! И знаете, что я сделал? Я сохранил их. Каждого солдата, которого я фотографировал! Они все у меня - десять здоровенных альбомов, все в Берлине лежат. Я не могу с ними расстаться! Я не знаю, что с этим делать, но уничтожить это невозможно. Отдам в какой-нибудь архив, непременно такой архив должен быть. Да, обязательно должен! Пусть сохранятся, для истории! Людей не уберегли, так хотя бы фотографии…

Я так и не сделал фотографию Гончаровой, думал кунстник. А ведь мальчик просил…

В поезде Тимофей вспомнил, как их маленький обоз по пути в Гатчину остановили ходи. Мужчины отдавали табак, женщины съестное, кое-кому пришлось снять сапоги. Китаец сидел на их телеге и мерил, приговаривая: "кароший, кароший". Перед глазами Бориса возникли повешенные. Возможно, те же. Хотя их столько там шаталось… стольких повесили… и до сих пор шатаются, подумал он, отворачиваясь к окошку. В рыхлом белом поле тянулась черная, до боли наезженная дорога. Мальчик снова читал стихи… Всю дорогу: то стихи, то воспоминания. Борис боялся, что у Тимофея снова случится истерика, как это было на кладбище. Хотя это была не истерика. Мальчик у могилы матери говорил странные вещи; он был как одержимый. Ребров представил, что если этакое накатит на Тимофея в поезде: в этом роскошном вагоне, обитом бордовой замшей, среди приличных людей, ухоженных дам и кавалеров с тростями, мы и так выглядим фигурами с этнографической выставки… и если теперь это случится?.. вот сейчас, посреди этого, мальчик в ступоре заговорит утробным голосом… что я тогда буду делать? Борис ежился. Зачем я в это ввязался? Бубнов поспорил с Терниковским. Терниковский настоял на своем. Поехал Борис. Дали денег…

Назад Дальше