В Самаре на ровном месте проклюнулся и начал расти так называемый Комуч – комитет членов Учредительного собрания, имевший полный набор правительственных структур, начиная с управляющего делами и кончая министрами… Поскольку Дутов был депутатом Учредительного собрания, то через неделю после возвращения в Оренбург он отправился в Самару. Вернулся атаман с некой верительной грамотой – теперь он являлся главноуполномоченным Комуча по огромной территории – Оренбургского казачьего войска и соответственно Оренбургской губернии, а также Тургайской области, куда входила почти половина нынешнего Казахстана.
Нанеся визит в Самару, нельзя было не нанести такой же визит и в Омск – это являлось бы грубым просчетом, и атаман, далекий от дипломатии, поехал-таки в Омск, зная, что рискует. Деятели Комуча ревниво следили за перемещениями таких важных лиц, как Дутов, и при случае могли неугодного предать анафеме – чтобы, как говорится, не портил общую картину. Дутов перехитрил их: двенадцатого июля Комуч произвел его в генерал-майоры (не мог же человек в чине полковника управлять огромной территорией), а уже на следующий день Дутов сказал о Комуче следующее:
– Организация эта – случайная, создана лишь силой обстоятельств, и значение ее пока временное и местное…
Спустя некоторое время он слово в слово повторил сказанное, – на этот раз уже в Омске, на заседании сибирского правительства, – и продолжил мысль:
– В политическом смысле Комуч однороден – в нем четырнадцать эсеров… – умолкнув на несколько мгновений, Дутов дальше повел себя, как актер из мелкого провинциального театра: повертев в пальцах толстый карандаш, добавил с ехидной улыбкой: – А также – один контрреволюционер…
Управляющий делами правительства не выдержал и спросил с интересом:
– Кто же это?
– Я! – довольный произведенным эффектом, ответил Дутов.
– И каковы же ваши политические пристрастия, господин контрреволюционер?
– Я люблю Россию, я люблю свой Оренбургский край, – Дутов глянул на один свой новенький генеральский погон, потом глянул на другой и добавил: – Вот и все мои политические пристрастия, господа. К автономии областей отношусь положительно. Партийной борьбы не признавал и не признаю. Если бы большевики, анархисты и прочие, которые находятся рядом с ними, нашли бы действительный путь спасения России, ее возрождения, я был бы с ними в одних рядах, но… Мне дорога Россия, – атаман повысил голос, темные глаза его посветлели, сделались жесткими, – и только Россия… Патриоты, к какой бы партии они ни принадлежали, меня поймут. И я их пойму… Даже если они будут ходить с красными бантами по улице и в кармане носить по два большевистских билета…
– Александр Ильич, скажите, как правительство Оренбургского казачьего войска относится к нам, сибирякам? – такой вопрос был задан Дутову.
– Если бы относилось плохо, я бы сюда не приехал… В лице атамана Дутова вы будете иметь надежного союзника.
Эти слова дошли до Самары, и там пожалели, что присвоили атаману генеральское звание – слишком уж неверным человеком он оказался.
– Я не люблю анархию, – сказал Дутов, – я – сторонник дисциплины, порядка, твердой власти… Не люблю людей, которые крутятся, как флюгер, желая угодить ветру: смотрят то туда, то сюда, то корове в задницу, то козе в рот, – атаману не были чужды острые простонародные сравнения, – от таких людей проку никогда не будет. На серьезную борьбу они неспособны, надеяться на них нельзя. К таким людям, я признаюсь сразу, войско наше готово применять крайние меры. Не знаю, слышали вы или нет, но недавно я приказал расстрелять двести казаков и одного офицера за отказ выступить против большевиков. Когда я ставил свою подпись под расстрельным списком, рука у меня не дрогнула.
Судя по всему, атаман имел в виду казаков станицы Красногорская, отказавшихся поддержать повстанческие отряды, – станичники считали, что ни сам атаман, ни его помощники им не указ, и Дутов отдал распоряжение отправить в непокорную станицу карательный отряд.
– Точно так же я поступаю и с пленными, которые выкрикивают вздорные и вредные большевистские лозунги, несут разную политическую чушь. Хватит! Наговорились! Намитинговались, навыкрикивались глупых цыганских лозунгов! Глупостей мы вообще наделали более чем достаточно, мы почти потеряли Россию!
– Расстреливать людей не жалко было, господин атаман?
– Жалко. Очень жалко. Но не расстреливать нельзя.
– Какой вы видите власть в будущей России?
Дутов замолчал на несколько мгновений, загорелое живое лицо его обрело неподвижность словно окаменело, даже глаза и те остановились, видимо, на непростой вопрос этот он отвечал и раньше, но всякий раз вносил в ответ поправки, – потом, вытянувшись, как бравый кадет перед старым паном, ответил:
– Правительство должно быть деловое, персональное, составленное из людей с именами, которые имели бы вес, значение и силу.
– Допускаете ли вы возвращение царя?
– Нет.
– А как вы относитесь к военной диктатуре?
– Отрицательно.
Все-таки в политике Дутов разбирался пока слабо, в вопросах государственного устройства – еще слабее, в простых вещах плавал, путался, что было отмечено членами сибирского правительства.
Визит атамана не остался не замеченным Комучем, и встревожил кое-кого из руководителей. Следом за Дутовым, хотя самого атамана в Омске уже не было – он быстро покинул город, – в Сибирь прибыл заместитель председателя Комуча Брушвит. Параллельно с "заместительством" Брушвит тянул еще одну лямку – командовал в Самаре финансами. Он отличался сообразительностью, коварством и умением разделываться с врагами. Дутова Брушвит невзлюбил еще во время посещения атаманом Самары, при упоминании его имени брезгливо морщил лоб и предупреждал своих товарищей:
– Это коровье седло нас обязательно облапошит.
Так оно и получилось.
Сведения о том, что говорил оренбургский атаман на встречах в Омске, Брушвит собрал очень скоро – сибирякам не был чужд такой разговорный жанр, как "стук", – и в Самару Брушвит вернулся кипящим от злости.
– Неплохо бы с этого толстого куска мыла содрать генеральские погоны, – заявил он.
– Неплохо бы, – согласились с ним самарские коллеги, – только как это сделать? Стоит нам совершить хотя бы одну такую попытку, как оренбургские казаки нас не стальными саблями, а деревянными изрубят в капусту.
Одно успокаивало членов Комуча – доклад атамана был встречен в Сибири без особого восторга, некоторые омские деятели вообще приняли его с иронической ухмылкой:
– Дутов раскукарекался, как петух, решивший снести яйцо, а толку-то? Гораздо лучше петуха это делает курица. Она умеет… А Дутов нет.
Но разойтись с Комучем Дутов никак не мог, а Комуч никак не мог существовать без Дутова – атаман прикрывал слишком большой участок фронта. Если он сделает хотя бы один шаг в сторону, образуется такая дыра, в которую унесет не только всех самарских политиков, но и политиков казанских, уфимских, пензенских, вятских… Поэтому, когда Дутов просил у Самары боеприпасы, Комуч в этом ему не отказывал. То же самое было и с продовольствием – в Самаре имелись такие богатые запаса хлеба, что Комуч мог накормить не только Дутова, но и войска всех казачьих атаманов России. У Дутова же с хлебом было еще хуже, чем со снарядами – решить этот вопрос самостоятельно он не мог.
И тем не менее тридцатого июля он объявил о полной автономии своего войска и, соответственно, территории, которую занимали казаки. Осталось только поставить смотровые вышки, да протянуть колючую проволоку – и готово такое же суверенное государство, как Франция с Бельгией.
На следующий день из Самары в Оренбург была отправлена телеграмма о лишении Дутова всех полномочий. В ответ Дутов привычно сложил из трех пальцев общеизвестную фигуру и потыкал ею в сторону Самары:
– А этого не хотите?
В Оренбург из Самары отправился член Комуча Подвицкий. Цель его командировки была ясна как Божий день – подчинить Самаре зарвавшегося Дутова и вместе с ним – строптивых казаков, переждавших худые времена в Тургае. Кстати, повстанцы, остававшиеся на территории войска, чтобы бороться с красными, никак не могли простить участникам "сытого" тургайского похода того, что те пытались отсидеться в Тургае, погреться на печке у тамошних вдовушек – приравнивали такие действия к дезертирству. Это Подвицкий хорошо знал и решил использовать в борьбе против атамана.
На шее Дутова, похоже, начала затягиваться веревка. Подвицкий сумел создать в Оренбургском войске оппозицию Дутову. Семена, посаженные им, дали неплохие всходы.
Первым против Дутова выступил полковник Каргин, – фигура в войске очень приметная. Каргин был атаманом Первого военного округа. Когда Дутов зализывал раны и приводил себя в порядок в Тургае, Каргин исполнял его обязанности – был официально избран временным войсковым атаманом. Именно Каргин поднял казаков против красных, именно он создал несколько повстанческих отрядов, принесших красным немало хлопот… А Дутов? Дутов тогда ушел от борьбы.
– Я разочаровался в нашем атамане, – заявил Каргин осенью восемнадцатого года.
Узнав об этом, атаман пробурчал:
– Я понимаю, почему часть офицеров недовольна мною… Потому, что я не продвигаю их на более высокие посты. Если у человека потолок командира сотни, он не может вести за собою полк. Командные должности предназначены только тем, кто умеет командовать… И в бою, и в политике.
Против Дутова выступил и есаул Богданов – однофамилец члена войскового правительства, человек храбрый, резкий, умеющий взмахом шашки разрубить на лету воробья, – командир полка. В июне восемнадцатого года он первым вступил в Оренбург. Когда были розданы все лавровые венки, Богданову ничего не досталось, и он сказал с неподдельной горечью:
– Нас благодаря атаману Дутову просто постарались забыть. Напрасно сделал это Александр Ильич. А вот потомки, они обязательно нас оценят. О наших скитаниях, о наших страданиях станет известно России. Как станет известно и о тех лжегероях, которые не принимали участия во взятии города, но были возвеличены и объявлены победителями.
Богданов умел выражаться витиевато, но главное в нем было то, что есаул был упрям, как бык, и всегда добивался цели. Есаул опубликовал в меньшевицкой газете "Рабочее утро" две статьи – обе стреляли по Дутову. Атаман лишь морщился, да ожесточенно крякая, тер рукою шею:
– Вот поганец! Поганец однако… Снять бы с есаула штаны и высечь прилюдно.
Дутов решил примерно наказать Богданова, и ему это удалось.
Двадцатого сентября в Оренбурге собрался Третий чрезвычайный казачий круг. Один из вопросов был посвящен Богданову. Есаула обвинили в том, что он отказался исполнять приказы командующего фронтом генерала Красноярцева – раз.
Не исполнял распоряжения атамана Дутова – два. Выступил в газете с письмом, оскорбляющим войсковое правительство, – три. Самовольно присвоил своему полку имя собственного отца – четыре. И пять – "представил самого себя к производству в чин полковника за подвиги, которые произведенным дознанием не подтвердились", – минуя даже звание войскового старшины.
Есаула Богданова публично высекли.
Дутов, считая себя крупной политической фигурой, обзавелся собственным поездом и личным салон-вагоном, который, кстати сказать, был когда-то закреплен за премьером российского правительства Столыпиным и славился отделкой: красным деревом, бронзой, дорогим бархатом. К поезду был приставлен солидный конвой и постоянная охрана, кроме того, многочисленные повара и приживалки – юные и очень привлекательные. Дутов полюбил роскошь.
Саше тяга Дутова к роскоши нравилась, а вот появление в поезде дам – нет.
– Выгони этих беспутных девок из своего вагона, – потребовала она.
– Да ты что! – Дутов отрицательно покачал головой. – Меня даже собственный конвой не поймет.
– А ты смени конвой, который тебя не понимает.
– Не-е-ет, – медленно, картинно растягивая буквы в простом коротком слове, произнес Дутов.
– Сашка! – Васильева повысила голос.
– Шурка! – Дутов также повысил голос.
Васильева заплакала – некрасиво, тряся плечами, вздрагивая всем телом, а Дутов, глядя на нее, думал о том, что, в сущности, эта женщина ему надоела и сама виновата в том: лезет во все дела. Скоро, наверное, в штабные карты засунет нос.
Кончив плакать, Васильева отерла рукой мокрое лицо, с надеждой глянула на Дутова:
– А, Сашка?
– Нет! – отрицательно покачал головой Дутов.
Опять залившись слезами, она уже жалела о том, что затеяла этот разговор, сердце у нее что-то стиснуло обреченно. Когда она подняла голову и пальцами расклеила слипшиеся ресницы, Дутова рядом уже не было. Атаман перешел в соседнюю комнату – там появился начальник штаба Поляков, тщательно выбритый, пахнущий французским "о’де колоном", неторопливый, внимательный.
Поляков предложил атаману:
– Может, нам этого дурака-есаула сдать в контрразведку?
А, Александр Ильич?
– Богданова?
– Так точно.
– Не надо, – поморщился Дутов. – Сейчас меня не понимает треть казаков, а тогда будет не понимать две трети… Не надо!
Поляков склонил голову:
– Как скажете, Александр Ильич.
– Наша задача – другая: на все командные посты расставить своих людей. Вы понимаете, что я имею в виду? – взгляд атамана сделался жестким, в нем вспыхивали крохотные неяркие молнии.
– Тургайцев? – поспешно спросил Поляков.
– Верно, – крохотные молнии исчезли, голос атамана обрел прежнюю ровность и неторопливость, – тургайцев… Это первое. И второе – нам пора реформировать казачьи части. Тогда позиции различных Богдановых, Каргиных и прочих превратятся в бумагу для подтирания задницы.
– Может, не реформировать, Александр Ильич, а унифицировать? – осторожно поправил шефа начальник штаба.
– Что в лоб, что по лбу – все равно… Лоб-то – один.
– Я займусь этим, – пообещал Поляков.
– Займись, любезный, – Дутов сомкнул руки на животе, повертел большими пальцами.
Его неожиданно обеспокоил разговор с Сашей. И хотя пять минут назад атаман, разозленный, горячий, готов был выкинуть ее за порог своего роскошного вагона, сейчас на это у него не хватило бы пороха. Еще немного – и он размякнет, попросит Шурку о прощении, хлопнется перед ней на колени, и все возвратится на круги своя… Все действительно возвратится. Кроме симпатичных вчерашних гимназисток… Дутов втянул сквозь зубы воздух, поболтал во рту, словно бы хотел остудить собственный язык и отрицательно мотнул головой:
– Нет!
Вскоре Саши Васильевой не стало – сложив свои вещи в два узла, она вынесла их на перрон оренбургского вокзала, коротким простым движением перекрестила окна вагона и, стройная, красивая, вызывающая восхищение у офицеров, находившихся на перроне, сунула два пальца в рот и лихо свистнула. В ту же минуту из-за угла вокзала вывернула пролетка с кудрявым кучером-лихачем, подпоясанным цветастым цыганским платком – ни дать ни взять, разбойник из старой былины. Кучер свистнул ответно, гикнул и остановился у Сашиных узлов. По-царски приподняв длинную юбку, Саша взошла в пролетку, лихач кинул следом узлы, и пролетка, развернувшись с грохотом, бесследно исчезла.
Маневр с "унификацией" казачьих частей, прошел успешно – к середине осени влияние оппозиционных офицеров свелось на нет, "каргинские крикуны", как звал их Дутов, замолчали совсем, а то едва слышное тявканье, которое иногда раздавалось из подворотен, оппозиционным считать было нельзя. Это даже не тявканье, а так – скулеж…
– Иван Григорьевич, мы должны создать собственную казачью армию, – сказал Дутов Акулинину.
Цель казалась достойной. Только сейчас Дутов понял, как тяжело быть политиком. Постоянно изворачиваться, ловчить, давать ложные обещания, говорить "да" там, где нужно сказать "нет"; улыбаться, когда на душе скребут кошки; и кланяться, подобно китайскому болванчику всем кроме дворников и стрелочников на железнодорожных путях.
– Вот жизнь, – удрученно произносил Дутов и, подойдя к зеркалу, кланялся собственному изображению, потом недовольно дергал одной стороной рта. – При такой жизни вообще можно в "ваньку-встаньку" обратиться.
В сентябре восемнадцатого года в Уфе пышно открылось Государственное совещание. Играла музыка, по городу маршировали конные оркестры, дамочки бросали под копыта лошадей осенние цветы, лихие конвои картинно, с шашками наголо, сопровождали автомобили с участниками совещания. Из всех конвоев выделялись оренбуржцы, – своей статью, подтянутостью, четкостью исполнения команд, невозмутимостью, красивой формой, серебряными погонами командиров.
К примеру, караулы Народной армии Комуча погон не носили, вместо них на роговые пуговицы они наматывали какие-то полосатые ленточки, обрывки; непонятно даже, как различали своих командиров. Еще одно удивляло нервных участников совещания, а вместе с ними и впечатлительных уфимцев: воины Комуча маршировали под красными знаменами. Этого еще не хватало! Однако гражданская война на то и гражданская война, что она испытывает все цвета боли, и красный с белым – прежде всего.
В Омск Дутов прибыл одним из последних – неторопливый, с бесстрастным лицом, при дорогой шашке, с парадными генеральскими погонами и аксельбантами, значительно украсившими его мундир. К сожалению, только фигура у Дутова к тридцати пяти годам подкачала, ее трудно было чем-либо подправить.
На вопрос генерала Болдырева "Почему так поздно, Александр Ильич? Совещание уже хотели открывать без вас", Дутов ответил мрачно, нагнав в голос тусклых красок:
– Красные давят так, что спасу нет. Положение на фронте очень тяжелое…
Болдырев оценивающе прищурил один глаз, оглядел атамана и бросил небрежно:
– Пугаете…
Так оно, собственно, и было – через шестнадцать дней казаки Дутова возьмут Орск – последний город на территории Оренбургского казачьего войска, находящийся под контролем красных, а через три дня Дутову, несмотря на распри с Комучем, присвоят звание генерал-лейтенанта – "за заслуги перед Родиной и Войском". Правда, пока Орск еще не был взят, и Дутов мрачно скрипел сапогами, стоя на уфимском перроне и слушая в исполнении сводного оркестра какую-то музыкальную лабуду, лишь отдаленно похожую на торжественный марш. Он недовольно морщился, но прерывать оркестрантов протокол не допускал.