Оренбургский владыка - Валерий Поволяев 29 стр.


Атаман Анненков – человек жестокий, смелый до безрассудства, признававший только один язык на белом свете – язык оружия – Семиречьем управлял безраздельно. Таких "штрюцких штукенций", как переговоры, дипломатия, необходимость находить приемлемое для всех сторон решение, он просто не признавал. Всякое миндальничание и "беседы по душам" он откровенно презирал, считал это "курощупством", которое никогда ни к чему хорошему не приводит. Большевиков атаман ненавидел яростно, эта ненависть была у него патологической – он рубил их лично, мастерски разваливая шашкой от макушки до копчика, крякал при этом словно мясник и сплевывал сквозь зубы.

Но больше красных он ненавидел Дутова и дутовцев. Ему казалось, что Дутов движется в Семиречье, чтобы свергнуть его и самому забраться в освободившееся кресло.

– Дутов – обычный хитрозадый лис, – говорил Анненков своим приближенным, недовольно двигая челюстью из стороны в сторону, – признак того, что семиреченский атаман здорово раздражен, – прется сюда, чтобы лично с ложкой и ножом усесться у раздачи в самом удобном месте. Но этот номер, друзья, у него не пройдет.

– Не пройдет, – дружным хором восклицали собутыльники семиреченского атамана.

– Вот за это мы и выпьем, – произносил в заключение Анненков, и все послушно наполняли глиняные кружки сладким местным вином.

Ночью, когда в город вошла первая колонна дутовцев, на улицах вспыхнула стрельба. Сразу в нескольких местах. Давно такого не было в анненковском стане. Если уж тут и стреляли, то по кринкам, либо в воздух, отмечая чьи-нибудь именины.

Анненков вскочил с постели, разъяренно распушил усы:

– Кто посмел? Разобраться!

Разобрались. Анненковские люди стреляли в казаков Дутова. Дутов подумал с тоскою: "Началось".

Глухая неприязнь двух атаманов вылилась в приказ Дутова, который тот написал лично, – он вообще готов был вести всю войсковую канцелярию сам, получая от этого большое удовольствие. Этот приказ стал для Дутова своеобразной капитуляцией: армию свою он преобразовывал в отряд, начальником отряда назначал генерала Бакича, который полностью подчинялся Анненкову, – на себя же возлагал обязанности гражданского губернатора Семиреченского края со столицей в Лепсинске.

Подписав приказ, Дутов вздохнул тяжело. Губы его зашевелились. Похоже, он что-то говорил, но люди, находившиеся в кабинете, не слышали его, переглядывались тревожно – им неожиданно сделалось страшно. По убогой обстановке, по стенам кабинета ползали вялые, рано проснувшиеся мухи.

Первым из кабинета выскочил Бакич – ему было неприятно видеть слабость атамана, – в приемной отер платком лицо и произнес тихим свистящим шепотом:

– Это конец!

До Нового, тысяча девятьсот двадцатого года, оставалась ровно неделя…

Едва прошла пора глухих метелей, на севере вновь загрохотали пушки – красные бронепоезда расчищали себе дорогу громкими залпами, и Дутов понял: пересидеть смутное время в захолустном Лепсинске не удастся.

Он приехал в дом, где поселился, расстроенный, отпустил автомобиль, несколько минут постоял под высоким ореховым деревом, втягивая в себя ноздрями влажный весенний воздух, вглядываясь в тусклые звезды. Было начало марта. Вспомнился Оренбург. Там сейчас еще мели кудрявые вихри, сшибали с труб дымы, трепали их, как умелые бабьи руки треплют кудель, и народ старался выходить на улицу как можно реже. Дутов любил синие оренбургские метели, они ему снились на фронте, на западе, вызывали теплые слезы, печаль.

Он невольно подумал о том, как слаб все-таки человек, если может размякнуть от таких простых вещей… Ну что такое Родина? Дом, где ты впервые увидел свет, простор, пахнущий степной травой, ночные звезды над головой… Мало, очень мало надо человеку для того, чтобы стать счастливым: услышать нежную песню матери, звучащую, как в детстве, ободряюще, звонко, любяще. Песню, под которую мы все становимся людьми.

Дутов невольно вздохнул, с отвращением глянул на рукав своего штатского пальто: занимая пост сугубо гражданский, он был вынужден ходить в партикулярном платье, к которому всегда относился с предубеждением. Время надевать военный мундир! Раз красные жмут так, что даже дышать скоро будет невмоготу, пора вспомнить, что под пальто, на плечах у него – генеральские погоны.

Ветер, примчавшийся из-за низких, крайних домов Лепсинска, похожих на саманные клетушки, принес аппетитный запах свежего, хорошо просушенного сена, прошлогодних дынь и еще чего-то, неясного, сложного. Дутов попробовал определить, что же содержит в себе этот неясный, тревожащий душу запах: дух домашней еды, кумыса, вяленого мяса, поделок шорника?

Не сразу он понял, но понял очень отчетливо – это дух дороги. Надо снова собираться в путь – пора покидать родную землю. Только что вроде бы остановились, обжились – и снова надо трогаться… Когда это кончится?

Не было ответа Дутову. Не было ответа никому из тех, кто находился рядом с ним… Он миновал казака, стоявшего около крыльца на часах, и вошел в дом, выкрикнув зычно, стараясь громкостью голоса, резкостью его подавить квелость, засевшую внутри:

– Оля!

Когда жена появилась в прихожей, атаман произнес печально, буквально чеканя каждую букву, – словно бы приказ отстучал на "ундервуде":

– Оля, пакуй вещи! Мы уезжаем.

– Куда? – озадаченно спросила жена.

– Отступаем. Все дальше и дальше… – Дутов не выдержал, махнул рукой – жест был безнадежным: – Туда, где нет русских.

Ольга Викторовна прижала ладони к щекам и покорным печальным эхом повторила вслед за мужем:

– Туда, где нет русских… – лицо у нее мелко задрожало, глаза наполнились слезами, она глянула в окно. – Боже! Саша, я чувствую, мы никогда с тобою больше не увидим России.

Дутов насупился, поерзал губами. Перед ним приоткрылась страшная истина, о которой он старался не думать, – а ведь они действительно никогда больше не увидят Россию. Нижняя половина лица у него затряслась, он поспешно шагнул к жене и обнял ее.

– Олечка… Оля. Успокойся, пожалуйста, – с нежностью, на которую только был способен, ощущая, что озноб и боль пробивают его насквозь, Дутов погладил жену ладонью по спине, по худым, острым, будто два крылышка, выступившим лопаткам. Прихватил завиток волос на шее, ощутил острую жалость, возникшую в нем. – Не надо, Оля, – попросил он, – ну, пожалуйста…

Дутову стало муторно. Неужели все, что составляло его жизнь, было связано с его заботами, его болью, надеждами и песнями, останется в России, здесь? И никогда больше не вернется?

Нет, вернется! Для этого гражданскому губернатору Семиреченского края надо вновь надеть военную форму и взяться за оружие. Из Бориса Владимировича Анненкова, несмотря на постоянное бряцанье шашкой, грозный вид и зло сжатые губы, воин плохой.

– Мы вернемся сюда, Оля, – судорожно глотая слова, прошептал Дутов, – обязательно вернемся… Верь мне, так оно и будет.

В марте в горах еще нет прочных троп, надежных камней, за которые можно ухватиться или поставить на них ногу – все покрыто скользким льдом. На склонах постоянно набухают тяжелые лавины, готовые сорваться вниз не только от выстрела, – лавины в марте срываются даже от простого хлопка ладоней – дышат опасно, шевелятся.

Дорога в Китай была закрыта, но дутовцы пошли по этой дороге: не было у них ни иного выбора, ни пути иного.

Потапов в последнее время сдружился с Дерябиным. Хотя и в званиях своих, и в возрасте они были разные, но объединяло их одно: оба они были уроженцами Тульской губернии – один родился по одну сторону губернского города, второй – по другую. В Тулу их родители ездили на ярмарки за товаром, отцы в Туле выбирали ружья для охоты, в одном и том же магазине, хотя друг с другом знакомы не были.

Когда отступающая колонна дутовцев подходила к горам, по срезу которых пролегала граница, Дерябин неожиданно остановил коня, лицо у него странно задергалось, перекосилось, из груди вымахнул глубокий, едва слышный всхлип.

– Куда же я без России? – пробормотал он смято. – Кому я в Китае нужен? – казак исподлобья глянул на обледенелый, схожий с камнем снег, перевел взгляд на безмятежные, колюче посверкивавшие на солнце горы. – Кому?

Отряд, шедший с ним, остановился без всякой команды. Бойцы окружили командира, – ожидали, что скажет. Мимо тянулась нескончаемым потоком усталая, ко всему безразличная колонна отступающих. Иной боец вскидывал порою голову, оглядывая идущих рядом, и про себя недоумевал: "Почему такая силища отступает?".

Наконец Дерябин выпрямился в седле.

– Друзья мои, – произнес он тихо, – мы самоотверженно, честно боролись… Не наша вина в том, что мы проиграли эту борьбу. Но борьба борьбой, а Россия Россией, – в горле у Дерябина что-то забулькало, несколько мгновений войсковой старшина не мог справиться с собой, крутил головой беспомощно, потом справился, втянул сквозь зубы воздух и продолжил: – Россия у нас одна. Покинуть ее я не могу. – он замолчал и вновь обвел глазами людей. – Кто хочет остаться со мною – оставайтесь, будем вместе бороться дальше, кто хочет идти в Китай – идите!

С Дерябиным остался весь отряд – ни один человек не ушел от своего командира. Остался и Потапов.

– Куда я от земляка, – пробормотал он озадаченно, приподнялся в стременах, провожая взглядом колонну. Где-то там находились Еремеев, Удалов, калмык Африкан – люди, с которыми он успел побрататься – не разглядеть. – Ох, неладно как получилось, очень неладно – попрощаться с мужиками не успел.

Потапов сморщился, стряхнул что-то с глаз и отвернулся в сторону.

Вечером, когда отряд Дутова втянулся в ущелье и по обледенелому, заснеженному руслу его начал карабкаться вверх, атаман неожиданно охнул и, переломившись в пояснице, ткнулся лбом в шею коня. К Дутову кинулся ординарец Мишуков:

– Александр Ильич, что случилось?

Атаман не ответил – он находился без сознания.

– Помогите кто-нибудь! – закричал Мишуков тонким обеспокоенным голосом. – Помогите снять Александра Ильича с коня!

Повозок в колонне отступавших не было – все повозки остались у гряды гор.

Привести в сознание Дутова не удалось – он хрипел, задыхался, глаза его закатывались, на вопросы не отвечал. Сколько врач ни пробовал заглянуть в глаза, ничего не получалось: были видны только белки, врач скорбно вздыхал и в очередной раз брал синими замерзшими пальцами атамана за запястье, щупая пульс.

– Ну что с Александром Ильичом? – каменной глыбой нависал над доктором Мишуков.

Тот скорбно вздыхал и, не отвечая ординарцу, поджимал губы.

– Что с атаманом? – подступал к нему Мишуков, зло вращал глазами, будто отпетый разбойник. – Ну!

Наконец врач вынес вердикт:

– Тиф!

Когда к мужу попробовала пробиться Ольга Викторовна, доктор неожиданно выказал профессиональную твердость и остановил ее дрожащей синюшной рукой:

– Стоп, сударыня! Это опасно!

Далее атамана везли, как куль, привязывая веревками к седлу; в трудных местах, где лошади срывались с обледенелых тропинок и с тоскливым долгим ржанием уносились вниз, окутанные алмазно поблескивающей пылью, Дутова снимали с седла и несли на руках.

Солнце вскоре исчезло, небо плотно затянуло ватой, стужа начала пробивать людей насквозь. Лица казаков сделались белыми, страшными, губы вспухли. Одному бедняге ножом отсекли отмороженные черные пальцы – иначе через сутки пришлось бы отсечь всю руку. Случалось, люди срывались в пропасть, кричали оттуда, еще живые, просили помочь, но доставать их даже не пытались – бесполезное дело.

Кривоносов шел рядом с Ольгой Викторовной, страховал ее, иногда останавливался и печальными глазами смотрел назад, на хвост длинной усталой колонны, на мерзлые угловатые скалы, щурился жалобно, моргал словно в глаза ему что-то попало и, круто развернувшись, догонял Ольгу Викторовну.

– Скажите, Ольга Викторовна, – спрашивал он молящим тихим голосом, – мы в России еще находимся или уже в Китае?

Ольга Викторовна вздрагивала, будто от удара, осматривалась беспомощно:

– Не знаю, Семен.

– По-моему, мы еще по России топаем. Но скоро будет Китай.

– Не знаю, Семен, – привычно отвечала Ольга Викторовна. Она все бы отдала, чтобы остаться, но выбора у нее не было.

– Россия это, Россия, – успокоенно бормотал Кривоносов, словно бы хотел утвердиться в мысли, что Россию ему чудным образом не удастся покинуть – раскрывал облезшие, сочащиеся кровью губы в улыбке и умолкал.

Китай начинался за лютым, находящимся на огромной шестикилометровой высоте перевалом Кара-Сарык. Прежде чем оказаться в Поднебесной, надо было одолеть несколько опасных отвесных стен. Перед каждой из них у людей сами по себе закрывались веки и невольно кружились головы. Но глаза страшились, а руки делали. Позади оставались морозные пространства, усеянные трупами. Там оставалась Россия, впереди их ждала неизвестность. Лица людей были черны.

Дутов по-прежнему находился без памяти. Его перевязывали веревками, как куклу, делали ложе из ковра, снова перевязывали и спускали со стенок вниз, прямо в подставленные руки добровольцев. Иногда атаман, пребывая в беспамятстве, выгибался дугой, хрипел, закусывал себе язык, и тогда врач деревянной ложечкой осторожно освобождал язык, давал возможность немного дохнуть воздуха.

Самым страшным перевалом оказался сам Кара-Сарык, он словно бы навис и над Китаем – с одной стороны и над Россией – с другой. Поглядывал и туда и сюда страшными ледяными зрачками, плевался снегом, осколками камней и смерзшимися кусками льда, сваливал вниз на людей многотонные лавины. Если удавалось кого-то накрыть, хохотал гулко, злобно, крутя веретеном мелкую твердую порошу, если затягивал петлю на чьей-нибудь шее, хохотал радостно. Ветры прятались здесь в каждой расщелине. Страшный это был перевал. Дутов будто почувствовал в своем беспамятстве приближение опасности, неожиданно затих. Его тело сделалось меньше, ровно он усох, хрип, раздававшийся из-под края ковра, стал неприметным, а потом и вовсе исчез.

На перевале, на нижнюю страховку были отправлены два урядника – калмык и Удалов, недавно нацепивший на погоны лычки. Все спускались с округлого, похожего на большую ковригу многослойного плато, пышущего льдом, выбирали веревки и показывали пальцами на задымленную глубину пространства. Людям чудилось, что они видят в далекой дали, в тумане, что-то зеленое, некий расцветающий по весне оазис, растягивали губы в улыбке – неужели скоро всем мучениям конец? В следующее мгновение на лица вновь наползало неверящее выражение…

Когда спускали атамана, неожиданно лопнула одна из веревок – угодила на острое, опасное обколотое ребро и распустилась отдельными витыми кудряшками. Калмык, приготовившийся вместе с Удаловым принять Дутова в вытянутые руки, замер: сейчас Александр Ильич сорвется… Хорошо, кроме одной веревки ковер был перехвачен второй, страховочной, – она натянулась и также скользнула по каменному срезу, как по лезвию ножа. Африкан напрягся, закричал так, что над его головой задрожал серый воздух:

– Сто-о-ой!

Казаки, находившиеся наверху, под самыми облаками, замерли. Ковер, в который был закутан атаман, качнулся раз, другой и остановился. Калмык стоял с вытянутыми руками, ждал. Удалов вдруг демонстративно сунул руки в карманы и отвернулся в сторону.

– А по мне – плевать, – произнес он едва слышно, – по мне хоть хлопнулся бы он на камни. Похоронили бы его – так героями не мучались, вернулись бы в Россию.

– Тише дур-рак, – не разжимая рта, произнес калмык, – иначе контрразведка отведет тебя за ближайший пупырь и шлепнет.

– Тьфу! – Удалов с усмешкой повертел круглой, в неряшливых седых прядях головой. – Так и помрем, боясь всего и вся.

– Ты видел, около Ольги Викторовны, да около нашего Семена Кривоносова лысый попик с жидкой бородкой увивается?

– Видел. Взгляд у него тяжелый.

– Говорят, этот попик и есть наш новый начальник контрразведки.

– Фьють! – удивленно присвистнул Удалов. – Как бы наш Семен не вляпался в какой-нибудь навоз.

– Я тоже об этом думаю. Но – бог не выдаст, свинья не съест. Будем надеяться, что Сенька окажется хитрее этого попика.

Ковер с беспамятным атаманом тихонько, по сантиметру благополучно двинулся вниз, – поднимать его, чтобы заменить лопнувшую веревку, не стали, – а вдруг треснет и другая, и тогда спеленутый атаман сверзнется вниз, на камни.

– С каким бы удовольствием я плюнул бы на все и вернулся в Оренбург, – неожиданно проговорил Удалов вновь, приложил пальцы к ободранным, сочившимся сукровицей губам, – или в Семиречье.

– Тс-с-с! – калмык предупреждающе вскинул голову.

Но Удалов его не слышал.

– Семиреченская земля – такая богатая, что и белых бы прокормила, и красных… Чего нам делить и хлестать друг друга до смерти? А, Африкан? Почему мы этим занимаемся, а?

– Тс-с-с!

– Не затыкай мне рот, Африкан!

– А я и не затыкаю, – с сожалением посмотрел калмык на напарника.

Он и сам с удовольствием остался бы в Семиреченском крае, хлебном и рыбном, расположенном между великими кыргызскими озерами Балхаш, Сасыколь и Алаколь и грозными тянь-шаньскими и джунгарскими хребтами. По благословенной территории Семиречья протекает семь рек, потому край так и зовется, – это Или, Саратал, Биен, Аксу, Лепсы, Баскан, Сарканд.

На всех этих реках калмык бывал.

По лицу Бембеева пробежала судорога, он отвел глаза – не хотелось никого видеть, ни Удалова, ни Дутова, ни попика, который, словно что-то почувствовав, перевесился через ледяной карниз и теперь пристально вглядывался в калмыка. Была бы воля Африкана, он застрелил бы этого человека. Но нельзя. Сейчас положение такое, что не палить друг в дружку надо, а аккуратно поддерживать под локотки, потакать во всем, и держаться вместе. Только вместе. Если разойдутся и начнут действовать врозь – это будет конец. Для всех конец – для правых и виноватых, для контрразведчиков и для этих самых… как их? – чекистов, для казаков, полжизни проведших на фронте, и тех обозников, которые, кроме пука из кобыльей задницы, ничего толкового за все годы военной жизни и не нюхали, – всем каюк.

Ах, как напрягся священник! Интересно, почему он не носит крест? Может быть, он и не священник вовсе?…

Скрестились два взгляда, священника и калмыка, только искры во все стороны полетели. Вспыхнуло пламя и погасло. Никто не увидел его – только Африкан да попик, хотя ни один из них до конца и не понял, что происходит. А происходило нечто печальное – все они теряли родину. Навсегда.

Назад Дальше