– Неплохо бы и на Багича накинуть мешок.
– На двух медведей сразу – исключено.
– И все равно надо поломать над этим голову, Касымхан. Иначе Дутов наши собственные сломает. Так что думай, друг, думай.
Когда Чанышев ушел, Давыдов отодвинул в сторону горбушку хлеба, револьвер, оперся о стол тяжелыми локтями и погрузился в свои невеселые мысли. Если Дутов бросит на территорию Советской России шесть тысяч человек – его не сдержать.
Он здесь все смешает с землей, с огнем, цветущий край превратит в сплошной могильник. Давыдов сжал зубы, услышал недобрый костяной скрип.
Надо было что-то придумать. Ясно одно – пока Дутов жив, пока ходит по земле, дышит и трескает по утрам яичницу с салом, – покоя не будет. А покой нужен, очень нужен.
Удалову повезло – он нашел Ергаш-Бея, затем снова побывал у Дутова, потом завернул в Джаркент и обо всем доложил Давыдову. Замолчал, глянул вопросительно на своего нового начальника и, со вздохом опустив голову, стал рассматривать потрепанные, в порезах и свищах головки кожаных сапог.
Давыдов, понимая, что беспокоит бывшего сапожника, положил ему руку на плечо.
– Ты это, мил человек… За женку свою не беспокойся. Нашли мы ее в Оренбурге, все с ней в порядке – жива и здорова. Продуктов ей кое-каких подкинули…
– Спасибо, – шевельнул белыми сухими губами Удалов.
– Все у нее хорошо, тебе привет передает и желает, чтобы поскорее вернулся домой.
Удалов, ощущая, как у него задрожали губы, приложил к ним ладонь.
– Спасибо, – вторично спорхнуло с языка у него едва слышное. Он неловко поклонился Давыдову.
– Чего там, – Давыдов, ощущая себя этаким волшебником, который может все, все ему по силам, – небрежно махнул рукой. – Напиши ей письмецо, мы передадим…
– Письмецо? – вид у Удалова сделался совсем ошалелым, губы запрыгали. – Письмецо… – Он сунул руку за пазуху, расстегнул подкладку, зашпиленную на две булавки и извлек мятый, склеенный из плотной бумаги конверт. – Вот.
– Что это?
– Послание атамана Дутова Ергаш-Бею.
– Фью-ю-ють, – не удержался Давыдов, присвистнул, взял конверт в руки с некой опаскою, будто тот был начинен гремучей смесью. – Ну ты и молодец-удалец, паря… Большой удалец!
В следующую минуту Давыдов разложил конверт на столе, как некую дорогую вещь, начал суетиться над ним, ахать, охать, стараясь выяснить, каким клеем он склеен. Потом выкрикнул по-вороньи гортанно: "Гхэ!" и запалил свечу. Установив ее поровнее на столе, коснулся краем конверта пламени. Запахло жженой бумагой, еще чем-то, то ли мясным, то ли молочным. Удалов не выдержал и испуганно вскричал:
– Сгорит!
– Тихо, родимый, – остановил его Давыдов, – ничего никогда у нас не горит. Мы этому ремеслу обучены весьма основательно.
Давыдов медленно повел склеенным краем конверта по пламени. Бумага начала раскрываться с тихим треском сама собою, – Давыдов действительно оказался большим мастаком по этой части. Через несколько минут он держал послание Дутова в руках.
– Ну-ка, ну-ка, господин генерал-лейтенант, посмотрим, чего вы тут начирикали. "Командующему армией в Фергане Ергаш-Бею", – прочитал он громко и хмыкнул: – Ишь ты, этот бандюга уже и командующим армией стал. Ну и ну! – Давыдов поскреб пальцами по щеке, похрустел щетиной. – "Еще летом тыща девятьсот восемнадцатого года от Вас…" Вежливый человек Дутов, "Вы" с большой буквы пишет. "От Вас прибыл ко мне в Оренбург человек с поручением – связаться и действовать вместе. Я послал с ним к Вам письмо, подарки: серебряную шашку и бархатный халат в знак нашей дружбы и боевой работы вместе.
Но, очевидно, человек этот до Вас не дошел. Ваше предложение – работать вместе – мною было доложено Войсковому правительству Оренбургского казачьего войска, и оно постановлением своим зачислило Вас в оренбургские казаки и пожаловало Вас чином есаула". Хм, есаула…
Чекист, отставив бумагу в сторону, иронично похмыкал:
– Естественно, подарки не доехали. В халате дутовском начальник милиции в Верном в баню ходит. Эполеты только сорвал, да в нужник выкинул. Ладно, едем дальше. "Теперь я жду только случая… ударить на Джаркент"… Ударить на Джаркент… – Давыдов задумчиво пожевал губами. – Скорее собственную задницу поцелует, чем ударит на Джаркент. – Он снова похмыкал, повертел бумагу, глянул в самый конец ее и проговорил одобрительно: – Бумагу атаман сам подписал, са-ам, собственноручно, не поленился. Работяга, – Давыдов почмокал насмешливо. – Ох и работяга! Редкостный!
Удалов молчал, никак не реагировал на эмоции и фиги начальника регистропункта – стоял с отрешенным видом у стола и мял в руках выцветшую казачью фуражку.
Давыдов умолк, сложил письмо.
– А как будем заклеивать конверт? – спросил Удалов.
– Языком, – Давыдов засмеялся, подмигнул. В следующее мгновение сделался серьезным и сказал: – Тем же способом, только наоборот. – Он хлопнул Удалова по плечу. – Все будет в порядке, не тушуйся. Ергаш-Бей никогда ни о чем не догадается.
Давыдов знал, что говорил, слово с делом у него не расходилось. Он снял с послания атамана копию, а письмо запечатал так ловко и умело, что невозможно было предположить, что оно когда-то было вскрыто.
Касымхан Чанышев вновь устремился в Китай. Вернулся он с любопытной новостью:
– Генерал Багич Дутову не помощник, у него своих проблем выше крыши.
– Что за проблемы? – деловито сощурился Давыдов.
– Забастовали полторы тысячи башкир. Не хотят служить Багичу, не хотят воевать, бунтуют и просятся домой.
Давыдов обрадованно забарабанил пальцами по столу:
– А что, хорошая новость! Если, конечно…
– Что "если", товарищ Давыдов?
– Если, конечно, в этом нет ловушки. Ведь недаром говорят, что Дутов такой хитрый, что даже сам себя обыграть в карты может.
– Здесь вопрос не в Дутове, а в Багиче.
– В Дутове, дорогой товарищ Касымхан, в Дутове… Багич – это фигура второго плана, третьего, если не десятого.
– Дутов, кстати, заявил следующее: "Умирать я пойду на русскую землю, и в Китай больше не вернусь".
– Несладко, видать, атаману в Китае, очень несладко. Ежели бы во мне была жалость к белякам, я бы обязательно его пожалел. И что же удерживает башкирских цириков, что мешает им наплевать на господ генералов и махнуть домой? А, Касымхан?
– Боязнь за себя: Дутов – человек мстительный, может взять и расстрелять каждого десятого.
Чанышев отвел глаза в сторону. Лицо его было бесстрастным, ничто не дрогнуло в нем.
– Кстати, о мусульманах, – добавил он тихо, – Дутов вводит у себя в армии отличительные знаки. Православные теперь будут носить на своих мундирах кресты, мусульмане – луну и звезду.
В следующий свой приход из дутовской ставки Чанышев доставил тревожную новость:
– Атаман начал выпуск винтовочных патронов на подпольном заводе в Кульдже.
– Не дремлет атаман, – Давыдов недобро усмехнулся, – раз стал производить патроны – значит, выступление его не за горами. Шустрый мужик. Впереди пуза бежит. Как у тебя, Касымхан, продолжают складываться отношения?
– Пока – самым теплым образом, – Касымхан поплевал через плечо.
– Хорошо. А с этим самым… с попиком?
– С отцом Ионой? Немного сложнее, но все равно терпимо. Хотя он – человек резких решений – не задумываясь, стреляет во все подозрительное.
– Когда можно будет засылать ликвидационную группу в Суйдун?
– Еще рано, товарищ Давыдов. Чуть позже…
– В таком разе не забудь, достань для моих бойцов дутовских крестиков с ноликами.
– Отличительных знаков на обмундирование? Будет сделано.
Давыдов, вглядываясь в скуластое красивое лицо Чанышева, любовался его улыбкой – иногда далекой, скорбной, иногда во весь рот, – и спрашивал себя: верит он этому породистому кипчаку или нет? Ведь если Касымхан подведет, даст слабину или, того паче, переметнется на сторону атамана, Давыдову головы на плечах не сносить – его поставят к стенке… Давыдов простудно пошмыгал носом. Если честно, в душе его сидело неверие – и рад бы он поверить Чанышеву до конца, но слишком уж большое социальное расстояние разделяло их, слишком разную жизнь они прожили. Давыдов не понимал до конца Чанышева, а Чанышев – Давыдова.
Нужна подстраховка, хорошая подстраховка… Давыдов с хрипом втянул в себя воздух, сквозь прищур ресниц оглядел Чанышева и решил, что подстраховкой займется сегодня же. Немедленно. Как только Чанышев уйдет.
Жизнь в Суйдуне была необустроенной, мрачной – ни одного светлого пятна в ней, сплошь темные безрадостные краски.
Оренбургские устроились, кто как. Большинство осело в старой казарме с мутными, никогда не мывшимися окнами, в которые были видны горные хребты с блестящими, будто бы покрытыми лаком островерхими шапками. Казакам, привыкшим к степям, эти каменные великаны казались чужими и враждебными, от них веяло холодом, оренбуржцы косились на них угрюмо и отводили взоры в сторону: хотелось домой, но думать о возврате – только расстраиваться. Любая попытка отправиться домой приведет к смерти: либо от дутовской пули, – говорят, отец Иона от имени атамана лично расстрелял из маузера несколько человек, – либо от пули большевистской.
На самое теплое местечко среди всех оренбуржских определился Семен Кривоносов – он еще в походе прилип к нему и теперь держался за это место обеими руками: Семен считался личным денщиком у нынешней супруги атамана, Ольги Викторовны. Он сумел прийтись супруге по нраву – был обходителен, из-под земли доставал хлеб и кипяток, укрывал "дражайшую" мягкой верблюжьей попоной – в общем, проявлял хозяйские качества.
Бывший сапожник Удалов, помрачневший, постаревший, похудевший, на себя не похожий, – калмык встретил его на узкой суйдунской улочке и разошелся, как с чужим, не узнал, – был привлечен к работе отцом Ионой, часто ездил в Фергану, привозил оттуда урюк и сушеные дыни. Удалов теперь и жил отдельно от остальных, и столовался отдельно.
– Ты, паря, не забывай старых друзей, – сказал ему как-то Еремеев, – не то так и родину свою оренбургскую забудешь…
Удалов ничего не ответил Еремею, прошел мимо, словно был глубоко погружен в свои мысли, а Еремей, остановившись, долго смотрел ему вслед, смотрел и удивлялся, соображал, все ли в порядке у бывшего сапожника с головой? Невдомек было Еремею, что Удалов заметил его, но повел себя странно лишь потому, что готовился к очередному походу к Ергаш-Бею и проверял, нет ли за ним слежки. Не хотел подставлять друга, хорошо зная, что отец Иона – человек недоверчивый, контролирует, испытывает на надежность всех, кто попадает в поле его зрения.
Африкан Бембеев и Еремей жили в казарме вместе с большинством оренбуржских казаков. Единственное, что они позволили себе – на правах Георгиевских кавалеров – отделили угол двумя одеялами, сколотили в отгородке небольшой столик и поставили на него керосинку. В общем, соорудили отдельную, очень крохотную жилую комнатенку, заглянуть в которую снаружи не было возможности – и хозяева этим обстоятельством оставались весьма довольны.
Жили голодно – продуктов не хватало, идти на рынок было не с чем, в карманах свистел ветер. Хорошо, навострились ловить на волосяные петли кекликов – крикливых горных куропаток. Если бы не куропатки, было бы Еремею с Бембеевым совсем худо; многие казаки здорово отощали, ходили, держась за стенки домов, чтобы случайно не свалил порыв ветра. Вечерами, сидя на топчанах, пили жидкий чай, зажимая алюминиевые кружки охолодавшими костлявыми пальцами, вспоминали Оренбург и прятали друг от друга влажные глаза: понимали – жизнь их может сложиться так, что родных мест они никогда больше не увидят.
В окно можно было разглядеть толстую неровную стену крепости, над которой чертили линии стремительные ласточки, да светились призрачно вечные горные хребты. По срезу стены иногда проходил китайский часовой с новенькой винтовкой – первоклассным маузером, партию этих винтовок Китай закупил еще до Великой войны в Германии. Иногда часовой останавливался, заглядывал в окна помещений, которые снимали дутовские офицеры, если видел что-то интересное, то садился на корточки и любовался тем, что видел, будто зритель в театре.
Одного такого любителя заглядывать в чужие окошки кто-то сбил со стены камнем, часовой шмякнулся наземь и минут пятнадцать пролежал без памяти. К Дутову немедленно примчался комендант крепости, заверещал, заявил что это международный скандал, но Дутов холодно обрезал визитера:
– Полноте, полковник. Ваш часовой вступил в спор с таким же простым бачкой, как и он сам, в результате получил камнем по голове. И вы никогда не докажете, что камень этот побывал в руках у русского казака.
Свидетелей меткого броска камнем не оказалось, скандал "сдулся", а китайца из армии демобилизовали, и он отправился в родную деревню рассказывать землякам о том, как получил боевую травму в схватке с лютым врагом.
Ночи в крепости были тревожными – китайцы окружали казарму двумя плотными кольцами солдат, в последние время даже начали выставлять пулемет.
– Чего боятся – непонятно, – задумчиво теребил верхнюю губу Еремей, – может, считают, что мы свергнем их мандарина или ананаса и посадим своего? Нужны нам их дела как курице уздечка.
Однажды Еремей прснулся от странного ощущения, будто на него кто-то смотрит, – так пристально, как смерть смотрит на человека, которого избрала себе в попутчики. Он ознобно передернул плечами, вжался головой в сплющенную подушку, набитую соломой, и открыл глаза.
Сосед его, Африкан Бембеев, сидел на топчане и задумчиво посасывал зажатый в кулаке окурок, ноги его, обтянутые старыми кальсонами, белели в темноте. Еремеев рывком поднялся, сел, поинтересовался хриплым, словно бы дырявым со сна голосом:
– Ты чего, Африкан?
– Не спится, – пожаловался тот. – Сидит внутри что-то, здорово мешает. То ли боль, то ли тоска, то ли еще что-то – не понять.
Еремеев вздохнул. Спросил:
– Что, домой тянет?
– Тянет, – не стал скрывать калмык.
– И меня тянет. Обрыдла война, скитания. Везде мы чужие, даже в родной России, – Еремей вновь вздохнул.
Калмык перешел на шепот:
– Может, плюнуть на все и махнуть отсюда ко всем чертям? А?
Еремеев поежился:
– Одним неудобно. Вот ежели бы вместе со всеми – тогда другое дело. А одним… – Еремеев отрицательно покачал головой, – одним – нет. Народ не поймет.
Калмык сунул ноги под одеяло.
– Ну нет, так нет. Как скажешь, Еремей, – голос у него был тихим, каким-то севшим, словно в нем что-то разрядилось.
Еремей с неожиданной горечью ощутил, что между ним и Африканом именно в эту минуту пробежала трещина – будто змеюшка какая проползла. Утром, при свете дня, он глянул Бембееву в глаза – тот взгляда не отвел, посмотрел в упор ответно. Ничего во взоре Африкана не было – ни упрека, ни сожаления, ни мути какой. И Еремеев успокоился: насчет трещины он, похоже, ошибся…
Через две недели Бембеев исчез из казармы – постель его, несмятая, аккуратно заправленная, так несмятой и осталась до самого утра. Еремеев не спал всю ночь – ждал товарища.
– Ты, Еремей, не майся, – советовали с усмешкой казаки. – Твой Африкан китаяночку себе присмотрел – вдову восемнадцати годов, ночует у нее.
Еремей вместо ответа отрицательно качал головой, а когда друг не явился в казарму и утром, он отер пальцами красные глаза, сбил с них слезы:
– Вот и все. Никогда мы больше не увидим Африкана Бембеева.
Дутов в эти дни плодотворно занимался литературным творчеством – это было единственное, что приносило ему удовлетворение, на полном бледном лице генерала появлялась далекая улыбка, иногда он отставлял в сторону страницу с текстом и, медленно шевеля губами, читал.
Он писал обращения к красноармейцам и к большевикам, призывая их "вспомнить Бога, своих детей и великую мать Россию и бросить свой большевизм и иностранщину", обращался к мусульманам, православным, казахам, а также к крестьянам, которым всегда, во все войны доставалось больше всех…
Особенно долго и вдохновенно он работал над статьей "К чему стремится атаман Дутов?". "Свобода, равенство и братство – в лучшем понимании этих слов – вот к чему стремится атаман Дутов" – очень похожее в ту пору часто произносил великий пролетарский вождь Ленин. Этот заклятый враг Дутова с удовольствием подписался бы под таким утверждением.
Будущее выглядело мутным, ни одного ясного ориентира. Все "цидули", которые он так самозабвенно строчил, кроме него, не нужны больше, кажется, никому, даже жена просто любила видеть его работающим и просветленным – Дутов это понимал, но старался о таких поверхностных сторонах творческой жизни не думать.
Он готовил сразу несколько восстаний на территории, "временно занятой Советами", бомбил письмами верных людей в Джаркенте и Пишпеке, в Талгаре и Верном, очень хотел как можно быстрее выбраться на волю из этого готового умертвить всякого свободного человека места как можно дальше. Опостылело ему здесь все до слез, до крика…
Надежный курьер привез ему письмо от Чанышева, оно обрадовало атамана: Чанышев сообщал, что есть возможность произвести заготовку хлеба и фуража. Всякий запас будет очень кстати, когда атаман выступит против большевиков, – тогда каждый фунт хлеба попадет на особый учет, будет работать на победу. Дутов положил перед собой несколько листов бумаги – превосходное сахарное "верже", тонко пахнущее духами Ольги Викторовны – и собственноручно написал ответ Чанышеву о своих достижениях:
– "Все находящиеся в Китае мною объединены. Имею связь с Врангелем…" – Дутов повторил вслух: – Да, имею связь с Врангелем…
"Началось восстание в Зайсане, наши дела идут отлично. Ожидаю на днях получение денег. Связь держите с Чимкентом, там есть полковник Янчис, он предупрежден… Продовольствие нужно: на первое время хлеб по расчету на тысячу человек, на три дня должен быть заготовлен в Боргузах или Джаркенте, и нужен клевер и овес. Мясо – тоже. Такой же запас в Чилике, на четыре тысячи человек, и фураж. Надо до двухсот лошадей. Даю слово никого не трогать и ничего не брать силой. Передайте мой поклон Вашим друзьям – они мои. Посылаю своего человека под Вашу защиту и этот ответ. Сообщите точное число войск на границе, как дела под Ташкентом и есть ли связь с Ергаш-Беем?"
Письмом своим Дутов остался доволен – никаких рассусоливаний, мерлихрюндий, все по-деловому, без длинных фраз – чего не любил Дутов, и одновременно довольно тепло, по-дружески. Он запечатал письмо в конверт, придавил сверху каменным пресс-папье и выкрикнул зычно, будто поднимая в атаку пеший дивизион, как когда-то:
– Оля!