Мистер Хили встретил его уж слишком любезно, и это, конечно, сразу настораживало. Прочитав с помощью двоюродного брата, знавшего немецкий язык, разрозненные страницы Маркса, Хили сразу понял, кто перед ним - враг, непримиримый, сильный враг всего состоятельного сословия и его самого. Он навел справки, и ему удалось установить, что кандидат на должность - тот самый знаменитый Карл Маркс, "красный доктор", которого, как чумы, боятся правительства всех государств Европы. Тогда желание Хили иметь Маркса служащим в своем бюро еще более возросло. Не только потому, что это льстило бы его самолюбию, - он понимал, что такого могучего и лютого врага лучше всего иметь на виду, держать на привязи, чем дать ему делать что угодно и где угодно. Хили поразился тупости и близорукому эгоизму правительств Пруссии, Франции и Бельгии, которые, как он узнал, поочередно выпроваживали Маркса из своих пределов. "Шкурники! Предатели! - возмущался Хили. - Все правительства мира, все состоятельные люди на свете должны быть солидарны между собой, должны помогать друг другу в борьбе против таких, как Маркс!"
Однако, когда пришлось окончательно решать, брать ли Маркса на службу или нет, Хили забыл слова о солидарности и пересилил страстное желание иметь "красного доктора" у себя в бюро на привязи: почерк Маркса был так ужасен, что его невозможно было взять на службу, это принесло бы материальный ущерб Хили. "Почему, в конце концов, должен страдать я? - рассуждал он. - Разве я самый богатый человек в Англии? Есть другие. Пусть они позаботятся".
Понимая, что он не может привязать Маркса, что он вынужден с ним расстаться, Хили решил все-таки позволить себе хоть какое-нибудь удовольствие: видя, как беспомощен сейчас его враг, он захотел поглумиться над ним.
- Доктор Маркс, - начал он, пододвигая гостю кресло, - я эту неделю не только изучал ваш почерк, но и пытался постичь мысли, изложенные вами. Смею вас уверить, ваши мысли очень мне близки. Некоторые из них даже выписал. Я, например, всей душой разделяю вот эти ваши прекрасные слова о всемогуществе денег: "Они превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость… Деньги осуществляют братание невозможностей; они принуждают к поцелую то, что противоречит друг другу". - Хили перевел дыхание, взглянул на Маркса и воскликнул: - Замечательно сказано! Как после этого не понять желание всех людей, вероятно, и вас в том числе, доктор Маркс, иметь денег возможно больше…
Маркс оставался совершенно спокоен, ничем не выдавая своих чувств.
- Или вот вы пишете, - притворно доброжелательным голосом продолжал Хили: - "Если условия нашей жизни позволяют нам избрать любую профессию, тогда мы можем выбрать ту, которая придает нам наибольшее достоинство, выбрать профессию, основанную на идеях, в истинности которых мы совершенно уверены".
Хили подошел вплотную к собеседнику и с ласковой грустью взглянул ему в глаза:
- Доктор Маркс, если бы вы стали работать у нас, то - не сомневайтесь в этом - вы посвятили бы себя именно той профессии, которая придавала бы вам наибольшее достоинство, которая основана на истинах, не подлежащих сомнению.
Он вернулся к столу, на котором лежали разрозненные листы Маркса и его, Хили, выписки. Положил одну, взял другую.
- "Мы можем выбрать профессию, открывающую наиболее широкое поприще для деятельности во имя человечества, - читал он опять, - и для нашего приближения к той общей цели, по отношению к которой всякая профессия является только средством, - для приближения к совершенству".
Опустив листок, Хили тем же взглядом уставился на Маркса:
- Поверьте мне и здесь: работая у нас клерком, вы, доктор Маркс, наиболее успешно приближались бы к совершенству.
Маркс сохранял молчание.
- Наконец, вы пишете, - все изощрялся Хили: - "Тот, кто избрал профессию, которую он высоко ценит, содрогнется при мысли, что может стать недостойным ее". Я уверен, доктор Маркс, что по своим моральным и интеллектуальным качествам вы были бы вполне достойны своей новой профессии, но, увы, как это ни печально, - и тут голос Хили стал искренним, ибо сейчас он говорил правду, - мы не можем взять вас на службу, ваш почерк чрезвычайно неразборчив, и все говорит о том, что станет он еще хуже. Бюро не может рисковать.
- Мистер Хили, - как ни в чем не бывало, спокойно сказал Маркс, - я только сейчас вспомнил. Ведь я дал вам лишь очень старые образцы своего почерка, а сегодняшнего образца там нет - я все собирался написать несколько строк, да так и забыл…
- Как? - всполошился Хили. Он тотчас горько пожалел о своей глумливой тираде. А вдруг сейчас Маркс пишет сносно? А вдруг его все-таки можно взять на службу? А вдруг это не принесет ущерба бюро и его можно будет держать на привязи, этого монстра? - О доктор Маркс, пересядьте сюда, вот бумага, я вам сейчас продиктую.
- Это излишне. Я напишу сам. - Маркс взял чистый лист, что-то быстро написал на нем столбиком и протянул Хили. Тот нетерпеливо поднес лист к глазам, мгновение смотрел на него, потом с искренним огорчением вздохнул:
- Нет, доктор Маркс, сейчас вы пишете еще хуже, чем раньше. Я не могу прочитать здесь ни слова, - с нарочитым равнодушием он уронил листок на стол.
Вдруг мистера Хили охватило чувство, похожее на жалость. Молчаливость и сдержанность Маркса он расценил как робость. Строки, написанные им сейчас на чистом листке, показались ему последней отчаянной попыткой это после таких-то насмешек! - получить место. Хили, пожалуй, даже сделалось немного неловко за свою издевательскую речь. Он испытал потребность какой-нибудь неофициальной фразой, житейским вопросом, интимной интонацией сгладить происшедшее.
- Доктор Маркс, - сказал он таким дружеским тоном, что Маркс почувствовал: сейчас должно случиться что-то очень смешное. - Доктор Маркс, после того как наш деловой разговор окончен, я хотел бы задать вам очень приватный вопрос… Мистер Маркс, вот вы уже сравнительно пожилой человек, жизнь ваша была нелегкой, к тому же вы очень много работаете умственно. Я же почти на пятнадцать лет моложе вас, жизнь моя всегда была обеспеченной и… - Хили поискал слово, - и незатруднительной. Наконец, признаюсь вам откровенно, я не люблю переутомлять себя умственной работой. При таких условиях, казалось бы, я должен был иметь роскошную шевелюру, а вы - не иметь ее. Однако в действительности, увы, дело обстоит наоборот. Вы очень ученый человек - чем вы это объясните? Как вы ухаживаете за своими волосами? Есть ли средство, которое могло бы мне помочь? Я бы не пожалел денег…
- Мистер Хили, - очень серьезно сказал Маркс, - я ошибся, когда писал о всемогуществе денег. Есть нечто, чего они не могут, например, - лысого сделать кудрявым. Я обязательно внесу эту поправку.
Хили бросил на Маркса яростный взгляд.
Как только Маркс, не попрощавшись, вышел, Хили бросился к листку бумаги с его английскими каракулями. С огромным трудом, но все-таки он разобрался в них. Это была слегка измененная в первой строке эпиграмма Роберта Бернса, любимого поэта Маркса:
Году, наверное, в тридцатом
(Точнее я не помню даты)
Лепить свинью задумал черт,
Но вдруг в последнее мгновенье
Он изменил свое решенье,
И вас он вылепил, милорд!
…Шагая домой, Маркс не знал, радоваться ему "провалу на экзамене" или огорчаться. Во всяком случае, было ясно одно: с этим кончено. Теперь надо было во всех подробностях обдумать тот второй план, о котором он не успел рассказать Женни. План этот был уже самой крайней, отчаянной мерой. Он состоял в том, чтобы оставить всю мебель в уплату домохозяину, объявить себя несостоятельным должником по отношению ко всем остальным кредиторам, найти обеим старшим дочерям при содействии Кэннингэмов места гувернанток, пристроить куда-нибудь Ленхен, а самому с женой и маленькой Тусси попросить приюта и одном из казарменных домов для бедняков и бездомных.
Чем ближе он подходил к дому, тем тверже становилось его намерение осуществить этот план. Другого выхода ног, нет и нет. Вот сейчас он откроет дверь и все объявит жене. Никаких возражений слушать не будет. Они бесполезны…
Он открыл дверь, и первое, что увидел, было счастливое лицо жены. Она улыбалась, она плакала.
- Что случилось, Женни? Что с тобой? - опасение шевельнулось в душе Маркса.
- Случилось, случилось, случилось! - радостно повторяла Женни. - Случилось то, что и должно было случиться. Что я тебе говорила? Разве друзья дадут нам пропасть! Они же понимают, что такое Маркс… Случилось то, что Энгельс прислал сто фунтов стерлингов!
- Сто фунтов? Где он мог столько взять? - Маркс был и обрадован и смущен. - Ведь он и сам получает несколько фунтов в неделю…
- Он пишет, что собрал эти деньги необычайно смелой комбинацией.
- Что еще за комбинация? Уж не ограбил ли он банк в Манчестере?
- Ради тебя он способен и на это.
- Он способен на большее. Какая трагедия, что он тратит свои исключительные дарования на торговлю!.. Как, когда, чем я смогу расплатиться с ним?
Маркс не рассказал жене ни о визитах в железнодорожное бюро, ни о втором плане, Лишь с Энгельсом он поделился этим в одном из ближайших писем.
Глава шестая
БЕЛАЯ ВОРОНА
Энгельс проснулся в отличном настроении, как это было почти каждый день после недавнего возвращения с Джерси. Ему вспомнилась фраза из полученного вчера письма Карла: "Хотя сам я испытываю финансовую нужду, однако с 1849 года я не чувствовал себя так уютно, как при этом крахе".
Из столовой послышалось тихое позвякивание посуды.
- Мери! - весело крикнул Энгельс. - Посмотри, какой сегодня ветер.
Судя по шороху шагов, жена тотчас подошла к окну, чтобы взглянуть на флюгер, вертевшийся на соседнем доме.
- Восточный, Фридрих, все еще восточный, - громко сказала она, возвращаясь к столу. - Вставай, пора.
Но и эта весть не испортила настроение Энгельсу. Не будет же ветер все время дуть в одном направлении. Ничего, еще день-другой - и переменится!
Он встал, надел халат и сел к столу, чтобы взглянуть на свое написанное вечером ответное письмо Марксу. Оно получилось длиннющим. Зато, кажется, все сказал, что хотел, и ответил на все вопросы дотошного друга. Что еще?..
На всякий случай он опять пробежал глазами его письмо. Рядом лежало письмо Женни. Он заглянул и туда. С особым сочувствием, как и вчера, прочитал в нем последнюю страницу: "Не правда ли, ведь испытываешь даже радость по поводу всеобщего краха и всеобщей перетряски старой дряни… Хотя мы очень ощущаем американский кризис на нашем кошельке, поскольку Карл вместо двух раз в неделю пишет не более одного раза в "New York Daily Tribune", однако Вы легко можете себе представить, какое приподнятое настроение у Мавра. Вновь вернулась вся его прежняя работоспособность и энергия, так же как бодрость и веселость духа, находившегося в подавленном состоянии в течение ряда лет с тех пор, как нас постигло великое горе - утрата любимого ребенка… Днем Карл работает, чтобы обеспечить хлеб насущный, ночами - чтобы завершить свою политическую экономию".
Энгельс задумался. Конечно, он тоже должен написать о своем нынешнем настроении. Мавр, прочитает это с не меньшим интересом, чем описание кризиса в Манчестере.
Энгельс обмакнул перо, еще чуть помедлил: и стал писать: "Со мной, кстати, то же, что и с тобой. С тех пор как в Нью-Йорке спекуляция потерпела крах, я больше, не мог найти себе покоя на Джерси и при этом всеобщем крахе чувствую себя необычайно бодро. За последние семь лет меня все же несколько затянула буржуазная тина, теперь она смывается, и я снова становлюсь другим человеком. Кризис будет так же полезен моему организму, как морские купания".
Все? Энгельс положил перо и посмотрел на улицу. Там разгорался ослепительно яркий холодный зимний день. Он минуту-другую подумал, и перо снова побежало: "В 1848 году мы говорили: теперь наступает наше время; и в известном смысле оно наступило; но на этот раз оно наступает окончательно, теперь речь идет о голове".
Он опять остановился, вспомнил об усиленных занятиях Мавра и дописал: "Мои занятия военным делом приобретают поэтому более практическое значение; я немедленно займусь изучением существующей организации и элементарной тактики прусской, австрийской, баварской и французской армий, а сверх того - еще верховой ездой, то есть охотой за лисицами, которая является настоящей школой".
Пожелав в последних строках здоровья жене и детям, Энгельс вложил письмо в конверт, заклеил его, надписал адрес и поднялся из-за стола.
- Мери, - сказал он, входя в столовую и целуя жену, - ты когда нынче пойдешь на почту?
- Часа через два, не раньше. У меня много дел.
- Ну, это мне не подходит. Придется зайти на почту самому.
- Я тебе не советую.
- А что такое?
Не отвечая на вопрос, Мери осторожно подвела мужа к окну, чуть отодвинула у самого края штору и сказала:
- Смотри. Видишь там субъекта в узком сером пальто, похожем на шинель? Он уже третий раз проходит мимо нашего дома и все косит глаза на окна.
Энгельс знал, что за ним ведется усиленная полицейская слежка. В иные дни он не мог и шагу ступить без того, чтобы два, а то и три шпика не следовали за ним по пятам. Утром они сопровождали его до торговой конторы фирмы на Саузгейт Дин-стрит, семь; днем они топтались у подъезда его деловой квартиры в центре города, если у него была там в это время встреча с приехавшим отцом, с кем-то из братьев или с каким-нибудь коммерсантом; вечером они крались вслед за ним до клуба, а потом - до этого тихого дома на окраине, где он жил. Чтобы не волновать Мери, он обо всем этом ни слова не говорил ей, он лишь просил ее отправлять корреспонденцию - то была ее добровольно взятая на себя обязанность - по возможности на разных почтовых отделениях города: имелись неопровержимые доказательства того, что их переписка с Марксом частенько перлюстрируется.
- Ты думаешь, он интересуется мной? - спросил Энгельс с беззаботностью, наигранность которой Мери тотчас уловила.
- А кем же? - вздохнула она; слежка за мужем давно не была для нее секретом, уже не раз попадались ей на глаза под окнами эти молодцы, но она ничего не говорила лишь потому, что ясно понимала: муж тоже видит их, но не хочет ее беспокоить. А сегодня он в таком особенно радостном настроении, что, кажется, ничего не замечает вокруг. - И если на его глазах ты отправишь письмо, то уж можно не сомневаться, что, прежде чем попасть к-Мавру, оно побывает в руках и других благодарных читателей.
- Ну хорошо! - многозначительно проговорил Энгельс и вернулся в свой кабинет.
Через несколько минут с озорным блеском в глазах он вышел оттуда, держа в руке два конверта. В одном из них было письмо к Марксу. Он протянул его Мери:
- Отправишь; как всегда. А это - я сам.
Она взглянула на второй конверт. Крупными, четкими буквами на нем было написано: "Господину Бунзену, послу Его Величества короля Пруссии. Лондон".
- Что ты задумал? - с тревогой спросила Мери.
Энгельс достал из еще не заклеенного конверта листок хорошей бумаги и протянул жене. Она прочитала:
"Господин посол! Соблаговолите передать в Берлин г-ну полицей-президенту Хинкельдею, что если его агенты будут продолжать столь подолгу и столь сосредоточенно пялить глаза на мои окна, то я сильно опасаюсь, как бы в конечном итоге их не постигла та же скорбная участь, что и нашего обожаемого монарха.
Искренне
Фридрих Энгельс-младший, эсквайр.
Декабрь 1857 года.
Манчестер".
Мери засмеялась: немецкие газеты сегодня принесли весть о психическом заболевании Фридриха Вильгельма Четвертого.
- А ты не боишься навлечь этим письмом беду на свою голову? - спросила она.
- Ничего они мне не сделают! - весело ответил Энгельс. - Не посмеют. Да им теперь и не до нас. Хватает других хлопот.
- Хватать хватает, но слежка, однако, продолжается.
- Ну, это само собой! Это тот минимум, который они соблюдают всегда…
Энгельс помолчал, а потом, взглянув исподлобья на жену, спросил:
- Мери, как у нас с деньгами?
- С деньгами? До твоего жалованья еще три дня, а у меня осталось всего окаю двух фунтов.
- Так мало? Жалко! Надо бы фунтов десять послать Мавру, он просил. У меня есть как раз десять, но завтра за ними придет кредитор.
- Конечно, надо бы, но где взять? Придется повременить.
- Увы, как видно, придется…
Через полчаса Энгельс вышел из дома, дразняще вертя в руках белый конверт. Шпик не дремал. Он тотчас возник из кондитерской, куда незадолго до того скрылся, чтобы согреться, и засеменил вслед за стремительно шагавшим поднадзорным. Время от времени, когда не было встречных прохожих, шпик переходил на трусцу, а то и на легкую рысь. С белого конверта он не сводил зорких глаз…
Энгельсу надо было в свою контору, но невозможно отказать себе в удовольствии перед конторой заглянуть на биржу. В последнее время он позволял себе это частенько. Там, на городской Манчестерской бирже, картина паники, охватившей английскую, да и почти всю европейскую, даже мировую буржуазию, представала в особенно беспощадной обнаженности:
Энгельс живо вообразил, как сейчас снова увидит эти перекошенные страхом лица, растерянно блуждающие глаза, трясущиеся руки… Еще вчера эти лица светились довольством, эти глаза были надменны, а эти руки так уверенно, сноровисто и неутомимо считали фунты стерлингов, фунты стерлингов, фунты стерлингов!
По пути Энгельс зашел на почту и сдал письмо. Отойдя от нее шагов сорок, он полуобернулся и увидел, как шпик шмыгнул за почтовую дверь. "Почитай, болван, почитай", - подумал Энгельс и прибавил шагу.
Огромный, высокий, мрачный зал биржи тревожно гудел. То кивая головой, то приветственно поднимая руку, то стискивая в пожатии чью-то ладонь, Энгельс медленно побрел сквозь публику, внимательно прислушиваясь к разноголосому говору.
- В Глазго, кроме крупных, лопнуло еще много средних и мелких предпринимателей. Ими никто не интересуется, о них не пишут газеты…
- Я слышал, сэр, что завтра-послезавтра приедут греческие купцы. Ах, если бы так!..
- Вне всякого сомнения, что семьдесят пять процентов фабрикантов-прядильщиков работают про запас и лишь немногие имеют еще кое-какие действующие контракты…
- Фирма Пибоди спаслась лишь тем, что после двухдневных переговоров вымолила у Английского банка ссуду в один миллион.
- Позвольте, какой Пибоди? Этот богач американец, который ежегодно дает роскошные обеды в день независимости Штатов?
- А разве вы знаете второго Пибоди? Да, тот самый. Дело дошло и до него. Боюсь, в будущем году четвертого июля нам с вами не удастся пообедать за его счет…