Глядя на Бархана, Марина вздрогнула и насторожилась, так явно он вдруг замер, застыл, глаза как будто выключились, уставясь в одну точку: он что-то слышал, вслушивался и вдруг сорвался со своего места, перемахнул через ограду, едва коснувшись верхней перекладины передними лапами, и тут же пропал, исчез в лесу.
Непонятно почему, но в эту минуту она ясно ощутила: "началось". Она не знала, что началось. Какая-то развязка, может быть, самая ужасная или благополучная, ничего она не могла себе представить, но волнение в ней почему-то поднималось ровно и быстро, как ртуть в термометре, опущенном в кипяток.
Бархан вернулся скоро. Очень странным образом. Не через ограду, как обычно. С наскоку пнул калитку лапами и заскулил от нетерпения. Марина подбежала и подняла щеколду.
- Что случилось? - спросила она, замирая, и, кажется, ждала, что он ей ответит.
Кто может знать, что и как понимает умная собака? Во всяком случае, Бархан вопрос понял. Он даже не вошел в калитку, которую требовал открыть. Он повернулся и, оглянувшись на Марину, побежал обратно в лес. Не той, своей дорожкой, какой проныривал между кустов, под деревьями, а настоящей тропинкой, по которой она могла идти за ним следом, удобной тропинкой, тугой и твердой, покрытой сухой прошлогодней хвойной соломкой. Он делал несколько длинных прыжков и останавливался, нетерпеливо на нее оглядываясь, явно торопил. И Марина, чтоб не отставать, легко побежала. "Вот это другое дело", - как будто одобрил Бархан и помчался во весь дух, а она помчалась за ним следом так, как бегала на стометровке.
Она заметила, как Бархан свернул с тропинки куда-то вправо, и тут же увидела Тынова. Он торопливо и неуклюже поднимался ей навстречу с земли. Хотел одним рывком вскочить, пошатнулся и, ухватившись за толстый сук, выпрямился.
Бархан в восторге, что все так хорошо устроил, привел ее куда надо, не выдержал, успел еще раз подбежать к ней и, изгибаясь кольцом, все оглядываясь на нее, веселыми прыжками вернулся к Тынову. Тот, вцепившись в сук, смотрел, как она подбегает, еще не в силах остановиться с разбега, и видел отчетливо только ее широко раскрытые глаза, как слезами залитые отчаянием предчувствия встречи с чем-то ужасным.
Ей казалось, что он вот-вот рухнет снова на землю, и, подбежав, она в обнимку подхватила его, чтоб помешать упасть.
- Вы живы! - задыхаясь от бега и волнения, еле выговорила, все еще не выпуская его.
Наконец, со вздохом невыразимого облегчения, она немного отстранилась, продолжая недоверчиво придерживать его кончиками пальцев.
- Вас хотели убить? - ее губы скривились, как от боли, она смотрела на рваную ссадину с прилипшими кое-где обрывками листьев подорожника.
Он хотел взять ее за руку, но опять слегка потерял равновесие и пошатнулся.
- Зачем вы вскочили! Ложитесь, полежите. Вас шатает.
Он заметил, что начинает улыбаться и вот-вот засмеется от нахлынувшей радости, она его поддерживала и подталкивала, и, не сопротивляясь, он сел, опираясь на локоть. Бархану такая игра почему-то ужасно понравилась. Он без толку суетился вокруг них, точно клоун у ковра, который делает вид, что помогает что-то налаживать, но, в сущности, ничего не делает.
- А вы его не убили... кто это сделал?
Он продолжал удерживать подступающий нелепый смех.
- Нет, нет... Я находился, знаете, в состоянии некоторой задумчивости.
- Это все с этим... самолетом связано? Это правда?
- Пошел уже звон?.. У меня все здорово получается. Какой-нибудь болван пьян напьется, а меня вот шатает... Спасал кота, а тот, оказывается, заяц. Нет, вы не думайте, я не заговариваюсь, просто поскользнулся и трахнулся затылком о перекладину... или притолоку. Да у меня совсем было прошло.
- Говорите точно. Все по порядку: сначала вас догнала эта перекладина, а потом... вac кто-то ударил или наоборот?
- Именно в таком порядке. Если б меня не трахнула перекладина, он бы и замахнуться не посмел. Я бы ему такого дал!..
- Сволочь, - стиснув зубы, выругалась она и с мечтательной ненавистью продолжала: - Меня там не было, я бы ему рожу расквасила. Ну, черт с ним. Да что вы смеетесь? Вам же плохо.
- Мне? Лежу как барин на зеленом бархате, и вы около меня разговариваете. Как в раю.
- А это у вас отчего? Ожог?..
- То-то я все слышу, гарью пахнет... Знаете, там веточки летали, но теперь это все неважно.
- Глупости вы какие-то все рассказываете, темните чего-то. Вам что-нибудь грозит? Беда?
- В должности понизят, например? Да? Нет, не грозит. Не могут, потому что некуда.
- Вы еще шутите. А я чуть с ума не сошла. Мы же все из-за вас... места себе не находили... Наборный сказал... боялись, что... вы разбились, или убились, или убили, не знаю, сумасшествие какое-то. Я измучилась... просто устала...
Она отошла шага на три, рассеянно выбирая место, куда бы присесть, спокойно села, прислонясь плечом к дереву, слегка закинула голову назад, и он увидел, как кровь медленно отливает у нее от лица.
Он сам не заметил, как вскочил и вот уже стоял, нагнувшись над ней, онемев от испуга, наблюдая за тем, как ее взгляд, устремленный ка верхушки сосен, медленно стал опускаться, точно следил за кабиной лифта, спускавшегося откуда-то сверху на землю. Глаза совсем закрылись на минуту и тут же снова открылись, как после долгого сна. Щеки порозовели. Она еще сонно подмигнула ему, слабо усмехнулась.
- Я в первый раз в жизни поняла, как это девицы хлопаются в обморок. Думала, это только врут или притворяются... Я-то просто устала... думать... и ждать... и думать... А чего вы встали?
- Да что ж мне лежать, притворяться. В голове ничего больше не вертится, я не то что... я теперь и вас, если хотите, до дому донесу.
- Хочу.
Он действительно легко ее поднял и понес по тропинке к дому.
Бархан, по-видимому, чувствовал себя главным действующим лицом и организатором всего происходящего. Может быть, он радовался тому, что им с хозяином удалось заполучить в дом хозяйку, которая будет его опять кормить мясом от шашлыка. А может быть, люди вовсе не правы, приписывая собакам только самые примитивные побуждения и чувства? Так или иначе, тяжеловатый, хмурый и крупный, лохматый Бархан вел себя как легкомысленная маленькая собачонка-попрыгушка, все время носился вокруг Тынова и, вскакивая на задние лапы, старался заглянуть в лицо Марины. Не то беспокоясь, чтоб ее не обидели, не то присматривая, чтоб она не удрала.
Не чувствуя тяжести, Тынов нес ее перед собой на руках, заглядывая все время вперед, чтоб не споткнуться о какой-нибудь горбатый сосновый корень, переползавший поперек глухой тропки. На нее он старался не смотреть, слишком уж близко она была. И все время видел самого себя со стороны: небритого, некрасивого, с разбитой мордой, а рядом с ней все казались ему некрасивыми, даже те, кто был гораздо лучше него самого.
Был момент, когда Бархан, подскакивая на задних лапах, сунулся мордой ей в самое лицо, она, отстраняясь, невольно прильнула к Тынову. Руки у него совсем одеревенели от удерживаемого силой желания стиснуть, прижать себе к груди ее тело, чье нежное тепло он чувствовал... Посмотри на себя, вспомни, кто ты рядом с ней! Воспользоваться тем, что она доверчиво позволила нести себя, что она измучилась, бежала, волновалась и устала, - казалось немыслимым вероломством. Он ненавидел и презирал свои руки за то, что они чувствовали ее, пьянели от живого, проникающего насквозь тепла и как будто начинали уже видеть то, о чем он и подумать боялся.
Бархан бежал впереди, показывая дорогу к дому. Вид у него был такой, будто он торжественно прокладывает им путь, расталкивая густую толпу народа.
Перед крыльцом Марина, разогнувшись, легко выскользнула у него из рук и соскочила на землю.
- Ну вот и все! - сказала она, отряхивая юбку от воображаемых складок. Он отпер дверь, и, продолжая говорить, она машинально вошла в дом. - Вы меня проводите до машины?
Он ничего не ответил.
- Как вы меня замучили! Я чуть не умерла. Все время эта тревога и страх как набат колотится в ушах. Ведь я совсем было уверилась, что ужасная, непостижимая беда обрушилась на вас, а я с каждой минутой все больше опаздываю, уже опоздала, упустила... Дура! Ведь все уладилось? Это так ясно чувствуешь: от вас и не пахнет бедой, никакой беды нет?.. А могла быть!
- И очень даже могла. Вы верно чувствовали. Было.
- Ну вот, а теперь я ухожу, и мы, значит, не увидимся. Время бежит, надо проститься. Да?
Она говорила легко, безразлично, бесцветно, как будто не о себе. Подошла к самой двери, натягивая, расправляя на пальцах перчатки.
- Перед смертью или когда прощаются навсегда, люди должны отбросить всю неловкость, стыд, ничего не бояться, говорить, что думают... Когда мы всей компанией ломились по кустам сюда к вам, Наборный прозевал, где надо сворачивать, на выходе из папоротникового озера на тропинку. Не заметил красного лоскутка, и мы плутали-плутали. А я сегодня сразу нашла дорогу. По этому лоскутку. И сорвала его с ветки. - Она медленно вынула руку из кармана, разжала ее и выронила на стол выгоревший, розовый лоскуток. - Теперь можете повесить его обратно. Зачем сорвала? Не знаю. Просто чтоб никому больше сюда дороги не было.
Он почти перестал слышать ее слова. Слова уже почти ничего не значили. Его совсем оглушила безмерность того, чьими слабыми и плоскими отражениями были слова, тени слов.
Она тоже, наверно, плохо слышала, что говорит.
- Думала, опять беда... совсем погибель... нестерпимая, несправедливая, и я тогда останусь с тобой навсегда... Навсегда... - торопливо договаривая, она быстрым и легким движением обняла его шею, на мгновение он увидел все заслонившие, ее расширенные влажные глаза в их странном прерывистом мерцании, свежее дыхание пахнуло ему в лицо, и он почувствовал, как ее приоткрывшиеся губы вздрагивают, прижавшись к его губам.
Ночь была еще в самом начале, едва стемнело за окнами. Марина соскочила на холодный пол босиком, огляделась в полумраке и почти на ощупь нашла тяжелый полушубок, висевший на стене около топчана, и натянула его в рукава.
Непомерно широкие, просторные для нее полы она запахнула далеко одну на другую и поежилась от удовольствия прикосновения к телу старого мягкого меха.
Опустилась на колени у изголовья топчана и нагнулась над самым лицом неподвижно лежавшего Тынова, едва касаясь, поцеловала около подсохшей багровой ссадины на скуле. Постанывая при каждом прикосновении, точно сама обжигаясь до боли, обцеловала кругом - как ожерельем обвела вокруг ссадины, заживляя, заколдовывая, вбирая его боль в себя.
- Ты меня очень ненавидел тогда? В самый первый день? Я - очень! О, как ты мне был ненавистен, как противен, когда эта девушка играла с тобой... бутылкой... и морщила тебе свой курносый нос... Но ведь все-таки это я всех потащила к тебе устраивать шашлык. И вдруг вижу это по-хозяйски развешенное на веревке белье. Я в отчаянии пожелала, чтоб оборвать все разом: пускай бы тут же вышла на крыльцо мне навстречу баба... или та, курносая, с полным тазом белья...
- Ты думаешь, я верю? Мне все хочется тебя предостеречь: говори потише, двигайся поосторожней, а то вдруг я проснусь. Неужто это все может быть на самом деле? Или опять мне все снится?.. Снится?..
- Неужели это тебе уже снилось?
Он нахмурился, стараясь объяснить попроще:
- Н-нет, я не то хотел сказать: будет сниться. Понимаешь, когда ты уйдешь, ведь мне будет только сниться... Вся-то, совсем ты теперь уже не уйдешь от меня... никогда. Но все-таки тебя не будет. Значит... помнить... сниться...
- Как беспросветно ты живешь, как безутешно, безотрадно. Нельзя, невозможно так больше жить. Все только вспоминать, как будто часы у тебя идут обратным ходом! Да, я видела, тебе хотелось, чтоб я поскорей исчезла, чтоб я больше не мешала тебе думать, чтоб и меня поскорей спихнуть в эти твои воспоминания. Ты в них точно в подводном царстве живешь. Ведь так с ума можно...
- Вот уж на это ни малейшей надежды... Я сам все знаю и понимаю... И то мне добрые люди говорят: встряхнуться надо!.. Это, конечно, правильно. А все-таки ведь что-то и подлое есть в этом - стряхнуть с себя все и зажить какой-нибудь новой жизнью, а прежней будто и не было совсем! Преблагополучной и приятной новой жизнью. А те, кому не так повезло, как мне, кому почти ничего и не досталось... ни осенних звезд Лебяжьей канавки в старинной тишине Летнего сада, ни даже солнечного лучика, вспыхнувшего на золотом кораблике Адмиралтейского шпиля... Кому ничего... даже расцвести не суждено было... Пускай, раз им не повезло, и остаются там... в сумерках моего единственного жалкого и тоже гаснущего понемногу воспоминания. Лишь бы мне бодро встряхнуться и двинуться дальше!.. Это я все чепуху порю, все чушь. Туманно и ни к чему!..
- И твой странный друг с его странной фамилией, - не спросила, а подсказала вкрадчиво она.
- Да, Палагай.
Слово это было как ключ. Само выговорилось вслух, и говорить ему стало легко. Ей ничего не приходилось спрашивать, но с болью и жадностью слушала так, что он сам обо всем говорил и говорил... Впервые напряженный, туго сдавленный комок, лежавший у него в груди, принимал форму слов, уходил из него, оставляя после себя чувство невыразимого облегчения, о котором он и мечтать не смел. Он ни от чего не отказывался в своем прошлом. Он его делил. Оказывается, мог разделить с ней.
- ...я теперь лучше всего ее помню, когда ей было лет девять. Может, потому, что была фотография. Ее снимали во дворе. Она стояла, опустив руки, очень довольная, что ее снимают, старалась держаться как можно лучше: прямо, как солдатик, руки по швам, и боясь нечаянно улыбнуться. Только смотрела прямо перед собой, доверчиво, самоуверенно вглядывалась в свое громадное, прекрасное будущее, а рука сжата в кулачок - это она прятала гребешок, которым наскоро перед съемкой начесывала челку на лоб. Ножки тоненькие, в тапочках... Всего было две карточки: у Палагая и у меня, и странно, обе сгорели в самолетах, да ведь это уж все равно. Мне всегда казалось, что это подло будет, если я хоть когда-нибудь, хоть кому-нибудь на свете вдруг стану словами рассказывать... как будто я чужому выдаю не свою тайну. Может, это гадко, но я так почему-то сейчас не чувствую.
Он приподнялся на локте, вглядываясь в полутьме ей в глаза. Он совсем было забыл, какие странные у нее, до прозрачности, светлые глаза, точно однажды наплаканные, да так и оставшиеся навсегда наплаканными этой ясной, сияющей влагой.
- Я безмерно тебе благодарна за то, что ты мне говоришь. Ты ее очень любил? - спросила она.
- Да, конечно, очень люблю.
- Как хорошо ты это сказал! Я ведь никогда ей не помешаю, никогда!.. Но ведь теперь ты все сам слышал, что ты говорил. Значит, все понял... Бороться с судьбой, милый? Это одни слова. Бороться можно с ветром... с людьми... с усталостью, а с судьбой?.. Отказаться от своей доли? Я почему-то всегда представляла себе громадный такой каравай, от которого мне отрезают мою долю, и я бережно принимаю, подставив ладони, чтоб не просыпались крошки... С настоящей судьбой нельзя ссориться, даже когда она жестока и несправедлива, ведь она - твоя доля.
- Ты думаешь? - голос его прозвучал странно: насмешливо, и печально, и с великим каким-то облегчением.
Она долго молчала, все стоя на коленях у изголовья постели на мягком овчинном меху, улыбаясь в темноте и сдерживая слезы.
На длинном столе под окном, косо освещенные луной, лежали рядами осенние яблоки, очень крупные и твердые.
- Я возьму одно, можно? - быстро сказала она и, выбрав самое крупное, сейчас же вышла на крыльцо, оставив за собой дверь открытой.
Черные тени деревьев, изгороди и сарая, вытянувшись, лежали на залитой лунным светом земле. Ярко блестел вбитый в плаху топор, с торчавшей вверх рукояткой, и в налитой до краев бочке у колодца лежал голубой круг лунной воды. В воздухе стоял зудящий комариный писк, и издали все еще тянуло горьковатым запахом гари из-за реки.
В холодном безоблачном просторе неба сияла громадная, почти совсем полная, луна с одним чуточку недорисованным левым краем.
С радостным изумлением она крикнула ему со двора:
- Тут осень!
Немного погодя донесся ее смеющийся голос:
- Он толкается!
"Не может быть!" - подумал он и, вскочив, неслышно подошел к открытой двери.
Посреди двора он увидел Марину. В неимоверно долгополом, ей не по росту полушубке, она сидела на корточках, чуть ли не нос к носу с Барханом. Сидя друг перед другом, оба дружно, с хрустом жевали. Она, глубоко надкусив твердое яблоко, с сочным треском отламывала и протягивала ему кусок, а Бархан, осторожно потянувшись, разом выдергивал его у нее из рук.
Заметив хозяина, Бархан застеснялся, сделал вид, что ничего тут и не было, и ушел за угол сарая.
На рассвете, когда от солнца просияли молоденькие свежие веточки на самых вершинах высоких сосен, а в сумраке леса еще плавал белый туман, они молча, держась за руки, подошли к машине. Здесь, в лесу, среди разнообразия листьев - круглых, заостренных сердечком, овальных или, точно виноградная гроздь, нанизанных на один стебелек, среди всего разноцветия этих обыкновенных кустов со всеми оттенками - от зеленого до блекло-желтого, ярко-лимонного, багряно-красного, машина была похожа на очень некрасивого гладкого желтого зверя, неуклюже зарывшегося, глупо спрятав нос, в кусты.
Остывшая за ночь, она не хотела заводиться ни с первого, ни со второго, ни с третьего раза. Пришлось открывать капот, и то, что они вместе, немного волнуясь от спешки, копались в моторе, прежде чем он наконец взревел и спокойно зарокотал, очень помогло им перенести непреодолимо тягостные минуты перед расставанием.
- Ну, - сказала Марина, - теперь ты иди домой, никуда не ходи, запрись, никого к себе не впускай. Будут стучаться, а ты не открывай, как будто тебя нет. Как только я освобожусь, сейчас же примчусь обратно. Да?
И он опять стоял и смотрел, как машина уходит от него по его просеке, как выезжает вдалеке на шоссе. Рука в перчатке, высунувшись из окошка, до конца махала ему на прощанье.
Захлебываясь от восторга, Викентий громко стукнул на ходу в дверь учительской и тут же ворвался внутрь. Хохоча, он прикрывал себе ладонью глаза.
- Я не смотрю, ничего не вижу, если тут неодетые дамы!.. Можно открыть глаза?
- Нельзя, - спокойно сказала Марина. Она стояла одетая перед зеркалом. В одной руке у нее был раскрытый флакончик духов, в другой стеклянная пробка.
- А носом нюхать можно? Лаванда... Наборному войти можно? Я его притащил как живого лжесвидетеля.
- Входите! - крикнула Осоцкая. - Что у вас там? Только я сейчас ухожу.
- Он сейчас пойдет рассказывать и, конечно, все переврет, - виновато ухмыляясь, сказал Наборный, входя. - Но должен вам сказать: действительно!..
Викентий отмахнулся:
- Слушай меня, Марина! Нет, ты слушай, никуда ты не уедешь, пока не выслушаешь, или будешь весь остаток жизни рвать на себе волосы, слушай, ты же знаешь этого нашего летчика, Хвазанова, ну, который возил оператора древние Брянские леса снимать с птичьего полета? Знаешь? Так вот, только что вызвали... какой-то его начальник...