Остановиться, оглянуться... - Леонид Жуховицкий 11 стр.


Сашка все не шел. Что мне пока делать, я не знал, а думать не хотел. Я стал листать книгу с самого начала и машинально вогнал в голову какое–то количество знаний, которые, надеюсь, никогда в жизни мне не понадобятся.

Вернулся Сашка, и я ему сказал:

- Но ведь книга писалась четыре года назад.

Он сочувственно, но твердо ответил:

- Относительно болезни Ковача за это время ничего не изменилось.

Мы немного помолчали, и я спросил:

- Но можно сделать хоть что–нибудь?

В общем, мог бы и не спрашивать. Но газетчики, прекрасно разбиравшиеся в разных степенях трудности, редко умеют мириться со словом "нельзя"…

Сашка вздохнул, и я понял, что мучаю его зря. Но я все–таки задал еще один вопрос:

- Кто у нас самый крупный специалист по болезни Ковача?

Он немного подумал. Хороший парень, обстоятельный, врач и должен быть таким…

- Самых крупных специалистов в Союзе три, - сказал Сашка. - В том числе профессор Быховский, наш главврач.

И добавил во имя высшей точности:

- Все трое примерно на одном уровне.

- Поговорить с ним можно?

Сашка позвонил по внутреннему, довольно топорно подипломатничал с секретаршей, и она сказала, что профессор просил зайти через пятнадцать минут.

Эти пятнадцать минут надо было что–то делать, и я опять читал толстую книгу о болезнях крови, поражаясь тому, как многолик и беспощаден этот мир страданий, о катастрофах которого нормальный здоровый человек думает не больше, чем о наводнении в центральной Бразилии.

Потом я пошел к профессору. Но оказалось, что он вышел, скоро вернется, а меня пока просил подождать. Секретарша гостеприимно пустила меня в кабинет: профессор был человек деликатный.

Кабинет был старомоден, с огромным, заваленным бумагами столом, с книжными шкафами, иностранными журналами, пейзажем в золоченой раме и сейфом в углу. Дверца сейфа была открыта, в ней торчал ключ, а другой свисал на длинной цепочке, как серьга.

Я прошелся по комнате, постоял у окна и, не представляя, зачем мне это нужно, заглянул в сейф. Там лежали два яблока, завернутый в "Известия" бутерброд, и я как–то сразу понял, что и профессора не боги.

Я снова оглядел кабинет и увидел, что это просто комната, где работает обычный пожилой человек, которого вознесла над коллегами не власть над болезнями и смертями, а приказ министра. Наверное, он хороший врач, лучше других. Но он врач. А мне был нужен бог…

Профессор оказался умным, совсем еще не старым и, при всей своей маститости, хорошим мужиком. Но из разговора с ним вылущилось не много: что в Швеции как раз сейчас испытывается препарат, который якобы даст некоторый эффект.

"Якобы" и "некоторый"…

Но ничего лучшего у меня не было.

- Да, но это в Швеции, - сказал профессор, и я понял, что даже он мудр лишь в пределах собственной специальности.

Я записал название препарата и пошел к нашему редактору. Я спросил:

- У вас есть кто–нибудь в Швеции?

В Швеции у него никого не было. Но он тут же позвонил в "Правду" какому–то Льву Вячеславовичу и потом сразу же заказал Стокгольм. Мне понравилось, как он говорил со стокгольмским корреспондентом. Он сказал, что болен отличный парень ("тридцати лет", - подсказал я), отличный парень тридцати лет, талантливейший работник, просто необходимо его спасти. Он продиктовал по буквам название препарата и заранее поблагодарил.

Теперь у корреспондента "Правды" будет еще одно дело в Стокгольме.

Выйдя от редактора, я встретил Д. Петрова, мы с ним немного поговорили о шведских лекарствах и сошлись на том, что в Европе они безусловно лучшие. Потом Д. Петров рассказал кое–что о стокгольмском корреспонденте, и я понял, что нам с Юркой повезло: если можно хоть что–нибудь сделать - он сделает.

К концу дня позвонила Рита и робко спросила, нет ли чего нового. Она всегда верила в могущество печати и хороших новостей ждала именно от меня.

Я сказал, что надо бы встретиться, и мы договорились на половину девятого, когда она вернется из больницы.

Она до сих пор толком не знала, что с Юркой. Меньше всего мне хотелось говорить правду - ей и без того паршиво. Но ведь когда–нибудь она все равно узнает - через неделю, через десять дней. Так уж лучше рассказать сейчас, когда есть хоть какая–то надежда, когда можно хоть что–то пообещать.

Мы встретились в скверике. Рита сидела на краешке скамейки, повернувшись ко мне. Она выглядела, как обычно: строгий костюм, озабоченное лицо, черная сумка на коленях… Замужняя служащая женщина.

Я начал со шведского препарата, а потом уже рассказал об остальном. Рита слушала почти спокойно, я даже подумал, что опять передипломатничал и она ничего не поняла. Но вдруг она уронила сумку, уткнулась лицом в колени и заплакала, сдавленно закричала, жалуясь бог знает кому.

- Ну почему? - кричала она. - Почему?

Я взял ее за плечи и довел до стоянки такси. Она продолжала плакать, но тихо. Уже в машине она проговорила сквозь слезы:

- Ну почему? Столько людей! И именно к нему привязался этот проклятый Ковач!

- Болезнь Ковача, - поправил я.

- Ну, все равно…

Я довел ее до подъезда.

…Все–таки странная судьба у великих, врачей. В награду за все труды их имена вечно служат пугалом и проклятьем…

Юрке я про шведский препарат ничего не сказал. Впрочем, официально считалось, что он и о болезни своей ничего не знает…

Я к нему ездил каждый день и всякий раз заставал Иру. Она тут же стушевывалась, замолкала, только смотрела на нас своими тихими глазами, улыбалась иногда - она здорово слушала, и вообще было хорошо, когда она рядом. Странно, но я не смог бы вспомнить женщину, которая лучше, чем Ира, выполняла традиционную женскую обязанность: облагораживать мужскую компанию самим фактом своего присутствия. Часто мы с Юркой спорили - не потому, что была причина, а из–за моей дурацкой привычки сводить к спору любой разговор: о книгах, о фильмах, о футболе и даже о слонах. На пятой фразе я забывал, что Юрка болен, и мы орали друг на друга (Юрка больше огрызался), пока в какой–то очень подходящий момент Ира, которую тоже зажигал наш азарт, не спрашивала:

- Юр, можно я скажу?

И вмешивалась в спор с забавной дипломатичностью, но всегда на стороне Юрки.

Я приходил в больницу по–разному, вырывал время, в обед или когда попало - но Иру заставал непременно. То у нее был отгул, то брала за свой счет, то еще что–нибудь: кто их знает, как они устраиваются, женщины, каких в Москве миллион…

В больнице к ней уже привыкли, сестры и нянечки держали за свою, а врачи, по–моему, просто не замечали - у нее было лицо женщины, которая не приходит без дела.

Всегда при ней была сумка, большая, но приличная, универсальная сумка, сразу и выходная и хозяйственная, позволяющая по дороге в кино забежать в овощной, а на обратном пути еще и в сапожную мастерскую. Сумка была неисчерпаема, порой мне казалось, Ира носит в ней все свое имущество, от пудреницы до маленькой сапожной щеточки. В сумке она таскала яблоки для Юрки и пирожки с повидлом для себя. Если же Юрку уводили на процедуру, она пристраивалась у окна в каком–нибудь незаметном тупичке и доставала из сумки книгу. Пару раз я заглянул в текст - женщина, каких в Москве миллион, книги читала хорошие.

У нее теперь был свой белый халат - не обтрепанная больничная ряса, общая и ничья, а аккуратный халатик с пояском, похожий на домашнее платье. Ведь больница стала Юркиной жизнью, и Ира быстро и естественно стала частью больницы, прижилась, примелькалась и принесла с собой в Юрки ну палату тихий и спокойный уют. Я даже поймал себя на дикой мысли: заходить к Юрке в больницу было приятней, чем раньше к нему домой.

Когда приходила Рита, Ира исчезала, терялась где–то в больничных коридорах, сливалась с сестрами и санитарками, с белеными стенами. А через пять минут после ухода законной жены она уже сидела на стуле рядом с Юркиной койкой и читала ему вслух "Комсомолку" или "Советский спорт": вечерами у него стали побаливать глаза. Когда Ира уходит, я не знал: как–то засиделся у Юрки до одиннадцати, и все равно она осталась после меня…

Во вторник меня вызвал редактор, велел взять машину и гнать в Шереметьево. Нам с Юркой еще раз повезло - посылка из Стокгольма пришла с попутным дипломатом.

Пакет был завернут в шведскую газету, и пока наша "Волга" жала к Москве, у меня перед глазами подрагивала реклама: голая девушка у зеркала. Что рекламировалось, я так и не понял - может, колечко у нее на тонком мизинце?

У Белорусского я хотел взять такси. Но Алексей, наш шофер, сказал, что не надо, сам забросит меня в Измайлово. Редактор велел обернуться часа в два, а где два, там и два с половиной.

Мы прокрутили Садовое кольцо и через Разгуляй вылетели на Бакунинскую. Пожалуй, впервые за последнюю неделю я с удовольствием глядел по сторонам. Когда застряли у светофора, я показал Алексею шведскую рекламу и спросил:

- Ничего девочка?

- В порядке, - оценил он, после чего выполнил долг семейного человека и гражданина, осуждающе пробормотав: - Совсем совесть потеряли… И что дальше будет?

Я пожал плечами. Что будет? Да ничего, наверное. По крайней мере ничего страшного. Больше–то снять нечего - кожу не сдерешь… Скорей всего начнут помаленьку одеваться…

У ворот больничного парка Алексей спросил, не подождать ли меня, - сегодня у него был приступ великодушия. Но я сказал, что не надо, - бог его знает, когда я выйду.

- Ну, гляди, - сказал он. - Поправится твой друг - ставь пол–литра.

Пол–литра… Да если бы Юрка выкарабкался…

Я шел парком к корпусу, и впервые за последнюю неделю было радостно глядеть по сторонам - на чистые асфальтовые тропинки, на тугую, еще летнюю листву, которую взгляд не пробивал насквозь, на синее небо над красными больничными корпусами. Бог его знает, почему, но я опять поверил в медицину. Ведь начнут же когда–нибудь лечить эту проклятую болезнь! Так почему бы не сейчас?

На лавочках перед входом негусто сидели посетители. Некоторых я уже видел: толстую грустную тетку, молодую женщину с мальчуганом, высокого старика, одетого со старомодной интеллигентной чопорностью. Замечал я и девушку, сидевшую рядом с ним. Ей было лет восемнадцать, не больше. И приятно было, проходя по парку, увидеть ее светлую косу и нежное лицо, склоненное над книгой, приятно было случайно поймать ее кроткий близорукий взгляд.

Сегодня мне в первый раз захотелось с ней заговорить.

Я быстро накинул халат и взбежал на второй этаж. В корпусе ко мне уже привыкли, сестры считали чем–то вроде практиканта, а больные - чем–то вроде врача. Сашки в ординаторской не было, и я пошел искать его по отделению.

В одной из палат я увидел его аккуратный чепчик и серьезный сухощавый нос. Сашка сидел на стуле между койками и обстоятельно отвечал на вопросы. Среди больных он был личностью популярной: постоянная серьезность производила впечатление.

Я подождал, пока он выйдет, и отдал пакет. Сашка спросил:

- Это что?

Я сказал, что прислали из Швеции.

Мы прошли в ординаторскую, и Сашка, развязав ленточку, аккуратно развернул газету - он вообще ничего не делал наспех. Потом открыл коробку из синего веселенького пластика.

Я глядел, как из коробки появлялись на свет божий пакетики и ампулы. Их было довольно много.

Потом Сашка уткнулся в письмо. Оно было написано по–английски. Кое–что Сашка не сумел разобрать, я ему помог. Я смотрел в письмо через его плечо, но там было слишком много латыни.

Потом Сашка с минуту шевелил белесыми бровями.

- Любопытно, - сказал он. - Просто даже интересно.

Снова уткнулся в письмо, пару раз задумчиво хмыкнул и сказал мне:

- Чертовски сложная методика.

Я спросил:

- Что там написано?

- Там написана любопытная штука, - сказал Сашка и опять пошевелил бровями. - Это, пожалуй, могло бы подтвердить вирусную теорию лейкоза…

Он был невменяем, и я попытался сам разобраться в письме. Но на третьей же фразе меня остановила латынь - мертвый язык, оставленный в устрашение живым.

Тогда я взял Сашку за плечи:

- Старик, очнись. Скажи хоть что–нибудь!

Он улыбнулся и сказал:

- Понимаешь, методика чертовски сложная. Но мыслит он здраво.

- Кто?

- Этот швед.

- Юрке поможет?

Он ответил:

- Вот это как раз надо проверить.

- А когда выяснится?

- Дней через десять. Препарат опытный, дальше собак у него не шло.

Я сказал:

- Мне сейчас в редакцию. Давай встретимся вечером? Хоть объяснишь толком!

Он мотнул головой:

- Вечером не могу, я ночевать тут буду. Понимаешь - чертовски сложная методика. Уколы через два часа, возможны аллергические явления…

Я предложил:

- Давай я с тобой ночью подежурю. Можно?

Он малость помедлил:

- Можно–то можно… Только знаешь чего? Ты лучше сегодня не приезжай, ладно? Ну просто настолько сложная методика…

Он был похож на автомеханика, осторожно и азартно приступающего к машине неведомой марки.

- Ладно, - сказал я. - Действуй, старик, счастливо тебе!

Он улыбнулся - но не моим словам, а чему–то своему.

- Понимаешь, - сказал он, - наконец–то работа! Я же врач, мое дело лечить.

Вот уж никогда не подумал бы, что этот парень может изъясняться так возбужденно и торжественно…

Уже в дверях я спросил, стоит ли рассказать про лекарство Юрке, и он ответил, что стоит: психологический фактор…

У Юрки только что кончился обед. Он сидел на кровати, а Ира, как всегда, на стуле рядом.

- Ну, чего там, на свете? - сказал Юрка.

Я ответил:

- Аристократия проклятая! Зажрались, сволочи, - мало вас давили в семнадцатом… - Это ж надо додуматься: лекарство им на самолете доставляют из Стокгольма!

- Это кому? - спросил Юрка.

Я с возмущением уставился на него:

- Кто у нас зажрался? Ты, естественно! Посмотри на себя - опух ведь от манной каши.

Ира засмеялась. Она еще не поняла, в чем дело, но почувствовала, что новости хорошие.

- Погоди, - сказал Юрка. - Что случилось–то?

Я объяснил:

- Ничего особенного, обычный в наше время случай. Из Стокгольма самолетом доставили тебе лекарство. В общем, считай, что твой радикулит при последнем издыхании,

- Правда? - сказал Юрка. - Это было бы здорово.

Учитывая его сдержанность, можно было считать, что он изныл от восторга.

Я показал им с Ирой рекламную девчонку перед зеркалом, и Юрка согласился, что лекарство, завернутое в такую газету, поднимет даже из гроба. Теперь, когда появилась надежда, смерть со всеми своими атрибутами снова стала понятием юмористическим.

Уже на лестнице меня догнала Ира и сразу спросила:

- Это правда?

Я ответил:

- Сказано, что дает некоторый эффект. По крайней мере есть на что надеяться.

Она все смотрела на меня своими добрыми, по–женски озабоченными глазами. И я вдруг ясно понял, что особенно радоваться нечему. Некоторый эффект… Возможно… Не исключено… Мне ли, газетчику, не знать, во что ценятся столь уклончивые обещания!

- Если бы помогло, - сказала Ира, вздохнув, и я в который раз подивился женской трезвости. Женщины легко обманываются только в религии и в любви. Зато во всем остальном… Величайшие полководцы истории, водившие за нос миллионы людей, никак не могли перехитрить домохозяек: человек, рассчитывающий зарплату от получки до получки, вынужден мыслить трезво…

Юрке надо было много есть, особенно фруктов, и я отдал Ире половину вчерашней получки.

Она сказала:

- Он столько не съест. Да и тебе нельзя же голодать.

Но я ответил, что мне, как фельетонисту, полезно: на голодный желудок непримиримость к порокам удваивается…

Я вышел на улицу. Девушка со светлой косой больше не читала, потому что с ней разговаривал высокий старик. Книга, заложенная длинной травинкой, лежала рядом на лавочке.

Пожилому интеллигенту здорово повезло: единственный шанс спокойно и неторопливо вложить свою лепту в воспитание молодежи - это напасть вот на такую девочку. Она слушала очень внимательно и очень вежливо кивала. А интересно ей или нет - это я не понял: девочка, воспитанная хорошей мамой и хорошими книгами, будет внимательна к любому собеседнику.

У меня было мало времени - в четыре начиналась летучка, - но я все–таки сел на соседнюю лавочку. Мне вовсе не хотелось знакомиться с ней сейчас, мне вообще противны уличные знакомства - не неприличностью, конечно, а своей тупостью, набором обязательных банальностей или столь же обязательных неожиданностей, оставляющих в душе унизительное ощущение дешевки.

Но я боялся, что могу больше не увидеть ее.

Впрочем, боялся - не то слово. Я почему–то был почти уверен, что снова увижу ее здесь, как увижу и старика, и эту толстую тетку, и эту женщину с мальчуганом. Но я вдруг представил себе, как будет тяжело и жалко, если она вдруг уйдет, потеряется, растворится в шестимиллионной Москве, как я буду придумывать ее все лучшей и лучшей и, вертя головой, искать на улицах, и это будущее сожаление не дало мне уйти: тяжелее всего терять то, чего никогда не имел.

Я сидел на соседней лавочке и смотрел на нее сбоку. Сперва она показалась мне тонкой и слабой, но потом я понял, что это ощущение обманчиво: плечи ее вовсе не были узки, а руки даже великоваты, а дешевые туфли не грубы, что просто она человек из другого племени, и нельзя судить ее по своим законам.

По дурацкой привычке газетчика я тут же стал искать для нее хоть какое–то определение, и это бессмысленное занятие увело меня в прошлый век - ближе я не мог найти никаких аналогий.

Бог его знает, зачем мне это понадобилось, но я готов был подойти к ней и спросить, что она за человек, - я был почти убежден, что отвечать она станет старательно и серьезно. Хотя, наверное, она знает о себе так же мало, как и я…

Я сидел на соседней лавочке и смотрел на нее сбоку сквозь неторопливые жесты старика. Разговор разворачивался долгий, с широкими обобщениями и экскурсами в собственную молодость - собственно, даже не разговор, а монолог. Старик говорил, а девушка слушала, глядя на него.

Впрочем, в этом еще не было ничего удивительного: вежливо смотреть и глаза - это и мы умеем.

Но руки ее не ерзали на коленях, руки ее лежали спокойно - наверное, эту девушку с детства учили, что не выслушать человека так же неопрятно, как утром не почистить зубы.

Я смотрел па ее руки и радовался, что у нее руки, а не ручки и пальцы, а не пальчики, - так и должно быть. Такими и создали когда–то этих девушек две разных волны; прадеды–разночинцы дали им крепкое тело, здоровый румянец и большие руки, а душу в них вдохнули Тургенев и Блок…

Я сидел на соседней лавочке и все время поглядывал на часы, потому что летучка начиналась в четыре, а дежурным критиком был именно я. Метро мне уже ничего не обещало, а поймать такси в такое время нелегко.

Я уже начал ненавидеть чопорного старика, который вместо того чтобы достойно и тихо писать мемуары, нудно морочит голову восемнадцатилетней девчонке. Но я ничего не мог поделать: в наше цивилизованное время сам Иван–царевич, встретившись с Кащеем Бессмертным, уступил бы ему место в троллейбусе.

Назад Дальше