Я стал ждать завтрашнего дня. А пока, между прочим, обработал два письма в сатирическую подборку, посплетничал с Д. Петровым о смене правительства в Японии, съел эскалоп в редакционном буфете и договорился с одной знакомой встретиться вечером в Доме журналиста.
Ко мне заходили разные люди. Зашел, в частности, Володя Кубарев, классик. Его рассказ шел в нашей газете, и Володя приходил читать гранки.
- Нинка зовет в Киев, - сказал он. - Денег нет, пишется тут здорово, к осени кончил бы рассказ… А откажусь - обидится.
- Ну, и напиши, что работается здорово, не хочешь отрываться.
Он покачал головой:
- Она убеждена, что мне лучше всего пишется рядом с ней.
- Ну, напиши, что ты в ужасном психическом состоянии, потерял веру в себя, целый день играешь в шахматы сам с собой и так далее. А единственное лекарство от этой болезни - полное одиночество, на месяц зарыться в четыре стены.
Он задумчиво глядел уже сквозь меня, потом сел писать, прочитал мне два варианта, вычеркнул чересчур художественные детали и попросил конверт.
Он бросит письмо в ящик, и все будет хорошо. Он спокойно допишет свой рассказ, Нинка будет довольна, что ее любит человек со странностями, а лет через восемьдесят Володин биограф с трепетом поведает читающей публике, что летом такого–то года молодой Кубарев пережил период глубокой депрессии, вызванный неверием в свои силы и тяжелым психическим состоянием…
Назавтра в четыре я позвонил Леонтьеву. Он сказал, что анализ уже готов, сам он Юрку посмотрел, но лучше бы поговорить не по телефону.
Я спросил:
- Где и когда вам угодно?
- Я, к сожалению, не могу сегодня уйти из института раньше половины шестого, но если вы сейчас свободны…
Стоянка такси была рядом, почти у подъезда редакции. Через десять минут я был в институте.
Я пробежал асфальтированной дорожкой к подъезду старого аристократического особняка - даже обшарпанность его фасада словно бы имела историческую ценность. Но внутри все было разгорожено, все было по–деловому, и даже голая мраморная Афродита, стоявшая между двумя стендами, казалась женщиной на приеме у врача.
У Леонтьева был свой кабинет. Он вышел мне навстречу и не вернулся за стол, а сел рядом со мной на диван.
Мы сказали пару каких–то фраз (быстро ли я нашел и т. д), и я спросил:
- Ну, что там?
- К сожалению, ничего утешительного, - сказал он совсем как врач, как старый участковый доктор, и я вдруг сообразил, что он ведь и есть врач - кандидат наук, по все равно врач.
- Лейкоз? - спросил я.
- Не на сто процентов, но…
- Понятно, - сказал я. - Ясно.
Он не сразу проговорил:
- Вы знаете, всегда неприятно сообщать подобные вещи, но я не считаю себя вправе обнадеживать вас там, где надежды… где надежды очень немного…
Автоматическим слухом газетчика я уловил, как тактичен он в тяжелом разговоре, как осторожно подбирает слова, и тоже сказал все, что полагается говорить в подобных случаях: "Я понимаю вас, Николай Яковлевич", "Конечно, Николай Яковлевич", "Разумеется, Николай Яковлевич" - или еще что–то в этом роде. Банальное докторское "К сожалению…" ударило меня, как доской по голове.
Он сказал мне еще несколько фраз, я ответил - у нас получилось что–то вроде разговора. За это время я собрался с мыслями и, когда он опять помянул острый лейкоз, спросил:
- Николай Яковлевич, простите за дилетантский вопрос: что это означает в свете последних достижений медицины?
- К сожалению, то же самое, что означало пятьдесят лет назад.
- И долго это длится?
- Острая форма - около двух месяцев.
- Иной исход возможен? Он развел руками:
- Практически…
Мы, как два дикаря, избегали запретное слово.
- Ясно, - кивнул я и по лицу Леонтьева увидел, как трудно ему заставить себя промолчать, не дать мне хотя бы ложной надежды…
Оставалось задать еще несколько неприятных вопросов, и я их задал, потому что сделать это было больше некому. Не Рите же - ей и без того хватит…
Я спросил:
- Эта штука протекает тяжело?
Он пожал плечами:
- Как вам сказать… Вначале почти не ощущается - просто легкое утомление. А к концу… к концу довольно тяжело.
- Ему надо будет лечь в больницу?
- Да, разумеется. Во–первых, надо все–таки проверить диагноз. Сейчас мы с вами берем худший вариант. Но в принципе я мог и ошибиться.
Я быстро спросил:
- А такие случаи бывают?
Он вздохнул:
- Очень редко.
И осторожно добавил:
- В принципе ошибка возможна, но особенно надеяться на это не стоит…
Что ж, тут он прав - лучше рассчитывать на худшее. Юрку я постараюсь обмануть. Риту? Риту на первое время тоже постараюсь обмануть. Но себя обманывать не имеет смысла.
- Мы можем взять его к себе в клинику, - сказал Леонтьев. - Но я бы посоветовал другое. Если вы не возражаете, я договорюсь, чтобы его положили в Горчаковскую. По существу, это тоже наш опорный пункт. Но это больница. Там человек чувствует себя обыкновенным пациентом, которого просто лечат. А у нас все–таки институт, главное - исследовательская работа. То есть условия у нас, конечно, не хуже, но сама обстановка…
Я ему помог:
- Чувствуешь себя подопытным кроликом?
Он мягко согласился:
- В какой–то степени, конечно. У нас проходят специализацию, у нас аспиранты, а для аспиранта прежде всего тема - вы же понимаете…
Я кивнул:
- Аспирант есть аспирант.
- А там - нормальная больничная обстановка, - сказал Леонтьев.
Мы немного помолчали, и я спросил:
- Когда можно будет его привезти?
Юрка отлично ходил на собственных ногах, но я говорил о нем уже как о больном.
- Одну минуточку, - сказал Леонтьев.
Он при мне обо всем договорился по телефону и сказал, что Юрку лучше привезти завтра же, прямо к восьми утра, причем натощак, чтобы смогли сразу повторить анализ. Потом позвонил еще куда–то и попросил, чтобы Юрку устроили получше. Вырвал листок из календаря и написал мне адрес больницы. Я спросил на всякий случай:
- Ему там не скажут, что с ним?
Он возмутился:
- Ну, разумеется!
На его столе стояли круглые часы, впаянные в прозрачный кристалл. Во время разговора он не повернулся к ним ни разу, и теперь я посмотрел на них сам. Мы с ним говорили не меньше часа.
Я встал:
- Большое спасибо, Николай Яковлевич. К сожалению, я не умею благодарить…
В этот момент я действительно жалел, что не умею благодарить. Надо уметь, надо все на свете уметь…
Он неожиданно застеснялся, и лицо у него сразу стало моложе:
- Ну, что вы, Георгий Васильевич… Вот если бы я действительно сумел помочь вашему другу!
Он горько покачал головой и совсем просто признался:
- Вы знаете, так хочется надеяться…
Я знал. Ох, как мне хотелось надеяться!
У меня еще были дела на работе, и я вернулся в редакцию. Видимо, морда у меня была не особенно - даже не слишком внимательный Генка заметил. Мне было все равно, отвечать или не отвечать, и я рассказал ему про Юрку. Он чертыхался, ругал современную медицину, а потом высказался в том смысле, что, раз уж все равно помочь нельзя, лучше не думать об этом, а как–нибудь отвлечься.
Я спросил:
- А что я ему скажу сегодня вечером?
Генка немного помрачнел и глуховато, но твердо ответил:
- Лично мой принцип - говорить правду. По крайней мере, мужчинам. Настоящему мужчине всегда лучше знать правду.
Я поинтересовался:
- Ты с какого года?
- С сорок пятого. А что?
- А месяц какой?
- Октябрь. А что?
- Ничего. Просто завидую.
Мы с Юркой встретились прямо в "Парусе".
Я пришел немного раньше, сел за наш обычный столик к окну и стал думать, как мне ему все это сказать. В кафе было почти пусто, только какой–то морячок, привлеченный, видимо, названием, разглядывал сушеного краба да две девчонки медленно, растягивая удовольствие, ели мороженое. Им было лет по семнадцати, они запивали мороженое алой газировкой и безразлично поглядывали то на морячка, то на меня.
Я подумал, что чем дальше, тем трудней будет врать Юрке насчет его дел. Тем более что в подобных случаях все врут одинаково. Правда, и верят все одинаково - особенно если хотят верить…
Но Юрка умный парень, и он читал энциклопедию…
У меня в мозгу прокручивались предполагаемые диалоги, вариант за вариантом. Я не боялся, что какой–нибудь Юркий вопрос застанет меня врасплох - вывернусь, соображаю я быстро. Я боялся, что он не захочет верить…
Генка предложил - правду. Но Генке легче, у него принцип. К тому же, как сам он заметил, правда в ходу только у настоящих мужчин. А настоящие мужчины родились уже после войны. Настоящие мужчины вскормлены в детских садах безукоризненной манной кашей. А когда росли мы с Юркой, насчет манной каши было туговато.
Юрка опоздал минут на двадцать. Обычно он был точен. Он стал врать что–то насчет троллейбуса: мол, обрыв на линии…
Я сказал:
- Брось, старик.
Но он ответил, что это правда, и даже попытался привести какие–то подробности, а я их опровергал. Черт нас знает, зачем мы спорили? Как будто эти двадцать минут имели хоть какое–нибудь значение! Хотя если Юрке осталось два месяца, то и двадцать минут - время…
Мы так и не успели начать разговор: подошла Людочка брать заказ. Оба мы были голодны. Я посмотрел на Юрку, он пожал плечами, и я сказал Людочке, чтобы принесла еще бутылку вина.
Она отошла, и я вдруг задохнулся от горечи, потому что эта бутылка, может быть, последняя в его жизни…
Я вскочил, догнал Людочку, попросил еще что–то, кажется, спички, подошел к буфету и стоял там, тупо глядя на бутерброды с колбасой, сыром, шпротами и кетой, - только бы Юрка не видел моего лица. Мой друг Юрка, первый и последний друг. Последний, я это знаю, иных не будет: друзей заводят только до двадцати. Может, и не до двадцати, может, и в сорок. Но у меня иных уже не будет…
Я вернулся к Юрке, неторопливо сел за столик. Я сказал таким топом, словно разговор предстоял хоть и серьезный, но не лишенный хороших новостей:
- В общем, старик, был я в институте…
Я сделал паузу, но в это время Людочка принесла салат. Она ушла почти сразу, но разговор уже перебился - оптимистичная интонация была утеряна.
В конце концов Юрка сам спросил:
- Ну, и как - скоро безвременная смерть вырвет меня из наших рядов?
Я улыбнулся, на этот раз искренне: фраза была хорошая.
- Лет через пятьдесят, наверное… Но вообще–то дело довольно серьезное. Лейкоза они у тебя не видят, но что–то все–таки есть. Самое лучшее - недели на две лечь в больницу и выяснить наконец толком, что там с тобой творится…
Юркину усмешку я предпочел не понять.
- Я знаю, что две недели торчать в этом богоугодном заведении не так уж и весело. Но, ей–богу, это лучше, чем без конца гадать, каких у тебя шариков не хватает… Кстати, больница на окраине, великолепный парк, библиотека…
- А где на окраине? - спросил Юрка.
- В Измайлове.
Юрка вдруг сразу согласился:
- Когда надо ложиться?
- Сегодня у них освободилось место - лучше не упускать.
- Ладно, - кивнул он. - Не знаешь, там часто пускают навещать?
Я пожал плечами:
- В крайнем случае, договоримся. Буду ходить к тебе, как журналист. Могу проводить с собой любую помощницу, по твоему выбору. Сделаем бумагу с колоссальной печатью…
- Ладно, - сказал Юрка. - Тогда я тебя попрошу, сделай бумагу с колоссальной печатью одной женщине. Ты ее, по–моему, видел. Помнишь, когда прилетел из Иркутска? Ты тогда домой заходил?
- Заходил.
- Ну, вот это она.
- Хорошая женщина, - сказал я. - По крайней мере, когда спит.
- Она всегда хорошая, - серьезно ответил Юрка. - Фамилия нужна?
- Конечно. Бумага есть бумага…
Людочка принесла все, что мы заказали. Мы выпили. Мы выпили и стали есть. И тут Юрка вдруг заговорил.
- Понимаешь, я все время об этом думаю, - сказал он безо всякого повода и перехода. - Ну, а что делать? Вот уж полгода думаю.
- Настолько серьезный случай?
- Это не случай, - убежденно качнул головой Юрка. - Просто мне единственный раз в жизни по–настоящему повезло. Год назад пришла к нам работать - ведь могли и не увидеться никогда. Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. Знаешь, как с ней легко? Она все понимает прежде, чем успеешь сказать.
- Вот бы тебе такую жену, - вставил я, но с усмешкой, тем самым оставляя Юрке выбор: то ли говорить по сути, то ли тоже усмехнуться в ответ.
Он ответил по сути:
- Понимаешь - у нее принцип: никому не причинять зла… Но тут даже не в принципе дело. Ну вот скажи - как быть? Если бы Рита была сволочь… Но ты же знаешь, она хороший человек.
Я кивнул - это я знал точно.
- И потом - Ленка, - сказал он. - Буду бегать к ней каждый день. А взять ее к себе даже и думать не могу - ведь тогда у Риты вообще ничего не останется…
Я подумал о женщине, с которой так легко, которая все понимает, и спросил, что по всем этим поводам думает она. Юрка вздохнул:
- Говорит - пусть все остается, как есть.
В общем–то, все было ясно. Но я знал еще одну Юркину черту, поэтому поинтересовался:
- Врать не тяжко?
Он спокойно, даже вяло провел рукой по горлу:
- Вот так.
- Ладно, там видно будет, - попытался я утешить его. И тут же сердце мое словно окунулось в горячее облако: слишком мало времени вмещало в себя это "там"…
Девочки, сидевшие за соседним столиком, потребили свое мороженое и взяли еще по сто граммов. Они воспитанно подносили к губам ложечки и, разговаривая между собой, выразительно поводили плечиками - отрабатывали женственность. Та, что сидела к нам боком, поглядывала на Юрку, солидно закидывала ногу на ногу и торопливо одергивала взбегающую кверху юбку.
Девчонки не искали знакомства, не кокетничали. Просто им было по семнадцать, их колени уже стали неприличностью, их груди приподнимали платье, как молодые сыроежки лежалую листву… А молчаливый парень, сидевший за соседним столиком, был достаточно молод и достаточно взросл, чтобы принимать его всерьез…
Назавтра я проснулся рано, часов в шесть, и с минуту глядел на серый прохладный свет за окном - глядел без единой мысли, но уже с ощущением беды.
Ни само пробуждение, ни первая, еще бесконтрольная, похожая на позевывание игра проснувшихся мышц сегодня не радовали: сквозь эти утренние мелочи уже проступало все, что мне предстояло днем.
Поэтому я не стал цепляться за последний расползающийся лоскут сна - когда впереди неприятное, лучше идти ему навстречу. Я раз десять бросил вверх и в стороны гантели, съел кусок колбасы, уже дня три одиноко валявшийся в холодильнике, и пошел к Юрке.
На проспекте я мог взять машину, чтобы не искать потом, но не стал: охотиться за такси в сумятице сретенских переулков - не столько забота, сколько радость, и мне хотелось, чтобы сегодня Юрка разделил ее со мной…
Дверь открыла Рита и сделала предостерегающий знак губами. Я кивнул, не вдумываясь, потому что знал все, о чем она могла меня предупредить. Вот она–то откуда знает? Впрочем, да, есть же еще и районная поликлиника.
Я поздоровался с Ритой и поздоровался с Юркой, пожал ему руку, стараясь, чтобы пожатие было не крепче и не дольше обычного.
Рита быстро накрыла на стол и позвала нас. Я не хотел есть, но согласился, ибо она снова сделала тайный знак губами: видимо, мой аппетит тоже играл определенную роль в той атмосфере оптимизма, которой следовало окружить уходящего в больницу Юрку.
Но оптимизма все равно не получалось, потому что одновременно Рита укладывала Юрке вещи, и в их ограниченности, в их нищенской целесообразности так и орала беда. Бритва, мыло, зубная щетка, паста, три пачки папирос - только необходимое! - и еще банка варенья, чтобы подсластить этот безрадостный узелок. Так собирают только на войну, в тюрьму или в больницу, туда, где на всем готовом и где почему–то оставляется человеку эта жалкая нестандартность: свое мыло…
Мы с Юркой пошли искать такси и минут пятнадцать перебирали кривые сретенские переулочки, а навстречу нам попадались разные люди.
Попадались ребята, похожие на нас, рабочие или инженеры, может, учителя - бог знает. Трое шли и ругались на ходу. Поменяться бы с ними заботами!
Попались нам навстречу две форменные аэрофлотские девочки, профессионально красивые, строгие и уже не здешние, как бы отделенные от грешной Земли девятью километрами воздуха…
Я спросил Юрку:
- Кстати, как ты себя чувствуешь?
Он ответил:
- Пока ничего.
"Пока"…
Наверное, времени у нас оставалось не так много, потому что на улицу уже высыпали школьники и шли толпами со своими портфелями и ранцами. Одного мы приметили еще издали. Он был мал, рыж, веснушчат и счастлив. Проходя мимо, он осветил нас своей золотистой физиономией, и мы с Юркой разом улыбнулись и посмотрели ему вслед.
Такси попалось нам неожиданно, как белый гриб в лесу. Мы подогнали машину к дому, и Юрка, глядя в сторону, сказал:
- Вы там не ждите, пока меня возьмут. Довезите до больницы и уезжайте. Скажи Рите, что там такой порядок, ладно?
- Ладно, - кивнул я, - скажу.
Мы пошли наверх за Ритой. Она заторопилась, вытащила из кровати сонную Ленку и сказала:
- Поцелуй папочку и пожелай скорее выздороветь.
Ленка обхватила Юрку за шею своими мягкими розовыми ладошками, зевнула, поцеловала в щеку и сказала:
- Я тебе пожелаю скорее выздороветь.
Юрка поцеловал ее в мордочку, в пузо и сам отнес в кровать. Рита торопливо проверила всякие медицинские бумаги, схватила пакет с Юркиными вещичками, и мы сошли вниз. Даже не присели перед дорогой, хотя дорога предстояла дальняя.
Только в машине я вдруг понял, что вся наша нелепая спешка была неосознанно вызвана той единственной причиной, что на улице ждало такси.
У больничных ворот я велел таксисту подождать. Мы довольно долго искали в парке нужное отделение - парк был действительно огромный.
У входа в приемный покой сидели на лавочках несколько женщин и старик. Я зашел внутрь, а потом вышел и сказал, что дальше Юрка должен идти один, такой у них порядок.
Рита поцеловала Юрку, спросила, что ему принести в следующий раз, и сказала, что нужно аккуратно принимать все процедуры, что от него самого зависит скорей выздороветь и что она будет приходить каждый день сразу же после работы. Все это говорилось бодрым пионерским тоном, я даже отвернулся от неловкости.
Хотя сам я, в сущности, говорил то же самое, только врал потоньше…
Я отвернулся от Юрки с Ритой и увидел, что худенькая женщина, сидящая поодаль, смотрит на Юрку жалобными, горькими, ничего не прячущими глазами. Я узнал ее - это она спала в моей комнате, когда я прилетел из Иркутска.