Генрика - Василий Добрынин 6 стр.


Шорох, и легкое, едва уловимое в траве и листьях движение, выдало, что за Бэнксом давно наблюдали. Он увидел гибкий, чешуйчатый ствол поднимавшейся перед ним змеи. Он понял: Аконхо! И протянул ей руку.

Не сразу: по-человечески, пережив короткое изумление, холодным, упругим шлейфом змея обвила руку Бэнкса. В запястье впился кривой, дельтавидный, с разлетом, зуб Аконхо.

***

- Я здесь, любимая! Генрика, я вернулся к тебе, навсегда!

Сплелись, узнавая друг друга, их руки. Сомкнулись губы.

Рано он обретал покой. Без дрожи, без горечи, без сожаления. Счастье - глубинная мера, и познать его по-настоящему можно только достигнув такой глубины. В судьбе Генрики, случайно попавшая в руки пирата Бэнкса и оказалась мера.

Что ж, жизнь оставалась небесполезной: немного, но изменили они его с Генрикой. "Дьявол, подозревал ли ты? - усмехнулся печально Бэнкс, - Что захватив в плен Генрику, приговорил себя? Что рухнет на чашу весов твоя жизнь, - чтоб сохранить сотни жизней в городе, чтоб не остыл он пеплом, политым кровью невинных".

Но Бэнкс терял Генрику. "Тот, на кого молятся люди - подумал он, - взял на себя грехи, а Генрика приняла на себя нашу боль. Как тот же великий мученик - приняла на себя, чтоб избавить других".

Солнце, высветив мир на закате, остановилось. Угасающий мир, опустевший без Генрики… "Зачем такой мир? - сжимал губы Бэнкс. - Зачем он мне?!".

Металл, вчера еще обыкновенный, стал неразменным золотом. Жизнь была наивысшей ценностью. Она оставалась ею, но у нее было только одно, настоящее имя: "Генрика!".

В теле Бэнкса, вскипал тот же самый огонь. Вместо боли, легла на лицо светлой тенью улыбка. Такую же точно, улыбку увидел он на лице у Генрики, и понял, что можно закрыть глаза.

Повесть

Капитан уезжал. На запад, вниз к горизонту, с которого началась война, уходило солнце. Оно должно знать, оно видело: не покоробила души война заботой о собственной жизни и не отменила любовь.

В этом счастье - ведь если сумела бы отменить, то и победа бы потеряла смысл…

Аленка

Не смеясь, не любя, не слыша, бродит над нами вечное солнце. Видит все, не спросив: а всегда ли желанно? Дана ему злая воля: все видеть, потому, что оно выше всех. Видеть и оставаться глухим и далеким. Будь человеку такое свойственно, каждый бы пережил войну и остался в живых, но, солнце, познав нашу боль, - просто сойдет с небосвода, не переживет войны.

А на земле эта боль безмерна и не ведает посторонних. Легкой рукой, каждый день отбирает война, по одному и тысячами, людей - из списка живущих - в черный посмертный список. Эта легкость коробит души заботой о собственной жизни и отменяет любовь. Сделав шаг, даже только пол-шага, каждый, прямо сейчас, может бесследно уйти в черный список. Какая любовь?

Все понимает Аленка. Ей семнадцать лет, она в оккупации. Это ее реальность - шаг, пол-шага, и даже четверть шага - смерть. Но, узнав, что Алеша выжил, она посмотрела на солнце: "Он мой!". В тень отступила мысль о собственной жизни…

- Открой, тетя Лена, это Аленка… - постучалась она.

Тетя Лена, мама Алеша, открыла дверь. "Что ты хотела?" - помедлила, не спросила мама. Отступив на полшага, смотрела она сквозь Аленку. Что за спиной у девчонки?

- Войдем, тетя Лен,

- Зачем? - недружелюбно спросила мама.

"Иди себе, с богом!" - говорили глаза.

- Ладно, войди! - отступила мама.

"Откуда ты знаешь?" - хотела спросить она, и мерила взглядом Аленку.

- Ему плохо? - посмотрела в глаза Аленка.

- Да. Очень, Аленка… - глупо было скрывать.

Треснула в отдалении автоматная очередь: где-то остановил человека немецкий патруль. Так же могли остановить Аленку: ночь, комендантский час…

Запах гноящихся ран не могла в своем доме спрятать мама. Алеши, и, вздохнув, повела к Алеше.

- Вот, - остановилась она на пороге и отдала Аленке светящийся каганец.

Алеша почувствовал свет и открыл глаза.

- Аленка?! - он так быстро узнал ее.

Он открыл глаза, и свет каганца высвечивал удивление, с которым Алеша увидел мир.

- Аленка… - растерянно повторил Алеша.

Ему было неловко. Он даже руки не мог протянуть навстречу.

Он простонал и хотел отвернуться.

- Вот так, - горько сказал мама, - он с первых дней войны. С 22 июня позапрошлого года. Живого клочка не осталось…

- Извини, - виновато, тихо, сказал Алеша, не сумев поднять голову выше подушки.

Глазами, которые видели все и устали смотреть - стариком, бродягой, идущим последней тропинкой, смотрел в мир Алеша. В равнодушной, черной тьме, желтый свет каганца высвечивал лик Аленки.

"Война безнадежных не любит… Он мой!" - поняла Аленка.

Светящейся, маленькой точкой отражался свет каганца в глазах Алеши.

Он улыбнулся. "Ты о чем-то далеком думаешь?" - хотела спросить Аленка.

- Да… - тихо промолвил он, удивляясь, благодаря Аленку, зная, что не сумеет найти такие, какие бы надо, слова. И заговорил о постороннем: - А я, знаешь, чему научился? Хорошее, даже на пол-мизинца, маленькое, научился ценить…

Она понимала, чем удивляет: не дружили и не встречались, даже намека не было, до войны. Патруль мог бы остановить и ее - Аленку, но она ведь пришла…

- Я же о чем?... - вспомнил Алеша, - Мама вон говорит: с первого дня калека. Да ведь… Да ведь мне повезло, Алена. Ты знаешь, как началась война? У нас политрук, до последнего часа бегал, и пальцем тряс: "Провокации будут - не поддаваться! Молчать и терпеть! А огонь открывать - трибунал! Трибунал, - понятно?"

Поняли. Красная Армия все поняла! Нам было велено спать. И мы спали. Мы безоружными были, а началась война. Утро. Солнце всходило, а с неба посыпались бомбы. Пошло вперемешку: живое, мертвое, камень, железо. Клочья! Стонет в обломках солдат, а в стороне - рука его, или нога - срезаны, вырваны, выброшены наверх. Земля комьями падает с неба, а бомбы снова рвут ее вверх! Наши танки в лесу, а леса полыхают. Авиация, соколы наши, - горят на земле. Вот что понять невозможно: ну почему так?! Не ждали врага? Почему не ждали? Понять бы - да понять невозможно…

Слова отобрали силы. Он смотрел в небо сквозь потолок.

- А! Я же о чем? - собрал силы Алеша. - Мне ж повезло, Алена. В эту бомбежку меня и накрыло. Ударило в ногу. Да не оторвало. Я же здесь, - обвел он взглядом Аленку и маму, - не бросили. Вынесли на руках. Какие санбаты? Немцы все, в первый разбили. Петя, наводчик наш, шомполы пистолетные прокалил в огне и осколок мой вынул. Я в беспамятстве был, а пришел в себя, Петя мне говорит: "Шрам оставил я безобразный. Факт! Невесту потом за меня попросишь - пусть же простит. А клюка твоя покривится - да с ней ты на свадьбе спляшешь". Разве не повезло?!

- Сынок! - попросила мама.

Алеша закрыл глаза. Обессилел.

- Оборону взять не могли… - вспоминал Алеша, - В страну спящих, скотина Адольф, благополучно въехал. Бились, кто мог, и как мог. Умирая, наверняка. А линии фронта не было. Катилась армия к вам, на восток. И тут я, на руках. Мне застрелиться хотелось! И я просил об этом…

- Сынок! - тревожно одернула мама.

- Ну… - печально вздохнул Алеша, - ТэТэшки* (*Пистолет ТТ) не дали. Не застрелился. Нас потом, недобитых, собрал чужой капитан, из пехоты. Паника, а он "Беломор" себе курит. "Куда вы бежите? - спрашивает, - Под трибунал? Или так: пока вас Уральские горы не остановят?"

Знаете, это бывает: случайно, в другом, мы вдруг находим то, что потеряли. К таким тянутся люди. Танкисты без танков, летчики без самолетов, мы - прибились все к этому капитану. А он подсчитал нас, подытожил силы, и говорит:

- Немцам светить задницу хватит! - как Чапаев, в кино, показал рукой: - Туда смотреть надо! - закат отгорал: во все небо, как кровь на глазу. Во весь глаз!

- А туда, - капитан большим пальцем, через плечо: показал на восток, - туда не так смотреть надо. Там верят в нас. Чего там ждут?

- Победы, - хрипло ответил кто-то.

- А вот она, - услышал его капитан, улыбнулся - Она - в наших руках! Понятно?

Сибиряком был. Ходил на медведя - не знаю, да только это замполит! Мне так на душе полегчало! Подумал: "Все, я теперь- не обуза своим!" Больно мне, стыдно было: в лесах, болотах, десятками, сотнями, падали и оставались там, а меня - несли на руках…

Капитан подогнал нам горячий ужин, проверил оружие. Вот так было можно: нога в окопе не слишком мешает, а руки целы. Я при деле. Страх, как туман, потянулся обратно, к закату, на запад. У всех было так - я видел. А утром уже, - капитан еще глаз не смыкал, - мы увидели немцев. Три танка, танкетки и мотоциклы, и сами, - как мухи: броню облепили, в колясках; - пешком не идут. Орут, и - от пуза из "Шмайссеров". Привыкли!

- Но тут уж, - Алеша воспрянул, - посыпались мухи с брони! И танки у них запылали, и пятки у них запекло, и брюхом, зубами - к земле… Да я: "Гитлер капут!" от них слышал! Мы еще, мы…

- Алеш, тебе силы нужны! - он застонал, а мама, шагнув, развернулась к Аленке: - Уйди...

- Уйду! - побледнела Аленка.

Сердито и молча, она проводила Аленку. Перед тем, как защелкнуть щеколду, сказала:

- Ну, что, посмотрела? Он нужен тебе? - в сумерках смерила взглядом Аленку, от пола до глаз, - Нужен? Кому он, такой, теперь нужен!

- Чистотел, тятя Лен - оробела Аленка. - Подорожник, крапиву, наверное, надо собрать… Больше, как можно, всего. Заварить. Чистотел бы - как сок… Он раны, - как выжигает! А я принесу: есть простынка, довоенная - шелк. Марганцовки немного, - все есть, тетя Лен!

- Чистотел! - повторила мама и торопливо рванула щеколду.

Да только, оставшись одна, понимала - не легче… Две раны глубоких: одна в левой ноге, и вторая - над ней, - тоже слева, и самое худшее - в животе. Он устал. Он не мог больше с ними бороться. Война второй год, - почти два: а раненым был - с первых дней... Не мог - потому и вернула ей сына война.

- Обманули его, - пояснил Семеныч.

Ночью он, с партизанами из своих ржавлинских, пришли они к ней: на носилках - Алеша.

- Душа чудом держится, а места живого нет. Мы гангрены боялись, соврали, что ты нас просила его привести. Так бы он не согласился. Упрямый, не знаешь его ты, Елена! В бою, ему равных нет. Да только теперь-то, какая ему война? Его выходить надо, и чтобы забыл про войну! С тобой - есть надежда... А так... Не убережем тебе сына… А он должен выжить. Должен. Это герой! Выживет - с чистой совестью - твой! Только твой.

А Аленка? Понять ли ей все это? Ей знать, что такое предчувствие? Он маме, как раз накануне приснился. Река, а он на той стороне. Кричал что-то маме, и лодку пытался на воду столкнуть, а она потонула у берега. Он плот собирал, налетели бомбить. Не сыпали бомбы черные самолеты, а сами летели к воде - коршунами планировали, бревна хватали, - и в небо. А он, не зная, что делать, стоял, и ушел за высокий берег. Что сказал, прокричал - через речку, во сне, не расслышала мама.

Судьба - та же самая речка. Берег один - это берег ее, материнской любви. А другой - нелюбовь или ненависть: берег чужой. Не бывает не в двух берегах, ни одной реки. Аленка - она на каком берегу?

- … тогда мы, - услышала мама, вернувшись к Алеше, - их уже сотнями клали. Мы их воевать, как на празднике - разучили. Мы их научили ползать, и руки драть к небу. Вот так, Аленка! За месяц, пока оборону держали, нога зажила. С тех пор перестал и зарекся быть обузой! Извини, что не все получилось. Уж извини...

Он был без сознания. Боль, как кипящий навар, поднималась в нем выше и выше:

- Я не знаю, Аленка, что делать сейчас, извини…

"О боже!" - подумала мама. И вспомнила бревна, в когтях самолетов: а немцы узнают о сыне? А могут… "Тогда уже все!" - без Аленкиных слов, понимала она. Любви материнской не место, в военное время - она безоружна! Аленка права.

В Аленкином доме, с двадцатых годов, проживал, занимающий цоколь под мастерскую, стекольщик Андреич. Немцы его завалили работой, - еще бы, стекольщику, после бомбежек! Аленке Андреич сумел, из немецких запасов, наладить оконца, а после забрали его, он исчез и стекольное дело, как многие люди, и как дела их, на этом умерло.

Но, еще до того, как стекольщик исчез, немцы какую-то вывеску, на немецком, прибили к двери. Чтобы наши не подходили. Теперь и не подходили: одни - потому, что боялись; другие - зачем им стекольня без рук стекольщика? Дом, разваленный на половину, остался пустым.

В ночь, когда третьи сутки шел мелкий, холодный дождь, на тележке стекольщика: длинной, под рамы и легкой, на велосипедных, надутых колесах, Алена и мам перевезли Алешу.

Он лежал под дерюжкой, торчали наружу ноги босые. Лицо под дерюжкой, - как мертвый. Ночь - комендантское время, но если покойника, без церемоний, тихонько катят - бог с ним, и смотреть - да кому оно, к черту, надо? Прошли, повезло, - их ни кто не окликнул, дай бог.

- Аленка, смотри! Нет несчастия выше, чем пережить своего ребенка! Смотри... - попросила Алешина мама.

Не воля и совесть господа вершат ныне судьбы людские, а руки. Теперь судьбы, как вещи, легко переходят и так же теряются запросто - вещи случайные, в чьих-то руках. Она б не пускала Аленку, - да он бы не понял. И не отдала бы его, никому, - и Аленке. Но, если его: "Окруженца", больного, калеку, могли и не тронуть, могли бы… Да он ведь таким не считался. Он был "Окруженцем", давно, в первый год, а теперь - партизан. А это уже приговор!

На обратном пути, без тележки, без сына, встречал маму ветер. Сын, - теперь на другом берегу. "Не отдам! Только Вам, тетя Лена, отдам если надо. И даже не трону…" - не слушала б мама, да могла ли забыть самолеты? Когтистые, черные, - коршуны, воронье!

Ветер выстуживал струи гоня их, потоком, не вниз, а вглубь, в лицо. Вымывали соленый, горючий привкус из маминых глаз, и катились они к земле.

Аленке всего только двадцать, а вдруг она, мудростью древней, седой Изергиль, поняла: до войны не боялись счастья! В голову такое прийти не могло. А теперь случилось. Пряча, с оглядкой, сало, немного муки, самогона пол-литра, которые, ей повезло, - наменяла, отдав стеклорез и линейку Андреича, Аленка тяжелым пятном на спине, ощутила чужой, нездоровый взгляд. Это смотрел Осип Палыч, начальник полиции.

"Махорку, наверное, варит. - решила торговка. - Зачем, - неизвестно: теперь ведь и черта поварят - чтоб выжить! Но пальцы - чего будут желтыми? Не от махорки?"

Но нахмурился Палыч, - каким-то чутьем уловила Аленка, - не потому, что увидел ее пожелтевшие пальцы.

"А зачем это ей?" - оценил он закупку. Семья Воронцовых, с последним составом ушла на восток, но эшелон угодил под бомбежку. Аленка вернулась обратно в Ржавлинку, одна.

Ничего не сказал, да, похоже, и не собирался, начальник полиции Палыч. Он же не знал, что война, отобравшая все, не доглядела вдруг, и попала случайно в Аленкины руки, кроха-краюшка счастья. И за нее стало страшно Аленке...

"Нравилась же, пигалюшка, сыну…" - подумал начальник полиции. Перед войной, в выпускных это было, да так и прошло, бесполезно. Теперь - пигалюшка такая же, с желтыми пальцами, ростиком так же - подмышки. К чему она - думать о ней? Да вот сало, мука, а - небось, две зимы, берегла, - отдавала сейчас дорогие иголки для швейной машины и нитки… И, - брала самогон… Не понял ее Осип Палыч. Не нравилось это…

- Я тут, Воронцову сегодня видел…

- Угу, - буркнул сын.

- Не забыл? Вижу - нет! Ты, теперь-то ее потрепал хоть, по холке?

- Не-е, батя, не потрепал.

- А чего, не дается?

- Не-е…

"От "Зингера" иглы" - припомнил Палыч.

- Слышь, а сходи-ка ты к ней.

- Что, сейчас?

- Нет, пожалуй… потом, как скажу.

"Антонов огонь" - вот что пугало. Дрожь, сквозняком, как выстрел, хватала от пят до затылка. Не только в холодные, первые дни, но и после, когда засветило солнце.

- Самогон. Выпей Леша, так надо! - просила она.

Он слушался и забывался, убитый выпитым. А она, в самогоне же, вымочив палочку, обожженную лампой, становилась глухой и слепой, ко всему. И не понимала, совсем, что такое боль: ни в себе, ни в других. И - в нем!

Он был горячим и мертвым, вначале. Она в это время снимала повязки. Лучинкой тупой, почерневшей от крови, огня, самогона и боли, - влезала в раны. А если они, по ее недосмотру, за ночь зарастали натянутой, синей, с прожилками гноя, кожей, - лучинкой и пальцами, кожу Аленка рвала, вручную. Давила, ложась иногда, на ладони, всем телом. От этого он просыпался.

Кричал. Аленка сто лет не забудет - как! Прятал руки, боясь причинить ей боль. И никогда он, ни разу, не разомкнул своих губ. Связки рвались и гудели огнем, как в глухой паровозной топке. Беззвучно кричал! И руки - он прятал их от Аленки!

Сто лет, на всю жизнь, до последнего дня, не забыть ей такого крика!

Пала духом Аленка. Ну что же такого, смотрел, со спины на нее, Осип Палыч… И что? Ничего, только ноги, домой не несли. В крапиву густую, куда закатилось и заросло колесо от разбитой машины, шагнула Аленка, едва только выйдя с базара. Присела, вжимая в резину, нагретую, мертвую, пальцы. Страх подкатил, тошнотой невесомой, пугливой, - как в детстве, случилось однажды. Тогда успокоила мама, смеясь и жалея: "Аленочка, ты не волнуйся, теперь так и будет. Всегда, каждый месяц - растешь ты, Аленушка, все хорошо. Становишься женщиной, это, девочка, надо понять - это счастье!"

Тяжелым пятном лег на плечи и сердце, чужой, нездоровый взгляд. А внизу, на железном скелете колесного обода, были следы: пересохшей крови, вперемешку с землей и кривыми сгустками. Поняла Аленка, что боится счастья.

В этот день узнал Алеша, сколь солоны, сколь горячи и отчаянны губы Аленки.

- Аленка, ты что? - удивился он.

Но руки: как неокрепшие стебли, тянулись, как солнцу живому, - к ней. "Ох!" - изумилась, затихла, боясь обмануться, Аленка. Не как кипяток, - просто, теплыми были ладони. Всего лишь! Но вот что ведь значило это: "Антонов огонь", в котором вот-вот закипала Алешина кровь - отступал. Она целовалась, впервые в жизни. "Еще не умею…" - смущалась, видя искорки изумления, в близких, раскрытых глазах.

Она устыдилась, всплакнула, на кухне. Был, - они оба привыкли: всегда, над его головой, перед ним, - потолок и куски серых стен. А глаз не могла она видеть: там был капитан; там разбитая пушка; кровавый закат, куда уходили все те, кто шел раньше Алеши. Боль разбитого тела, "Антонов огонь", и вся боль, о которой достаточно знать только имя - Война. Аленку щадя, он держал это все под закрытыми веками. "Я же, - хотела иной раз, признаться, Аленка, - цвет глаз твоих, так, позабуду!"/

А теперь она видела их. И не только глаза: даже солнечный зайчик в них…

- Аленушка!

- Что?

Он звал. В глазах она видела - ждал ее. По телу легонько взбежал, до затылка, озноб - могла б не увидеть глаз! Ее поцелуй, первый, случайный и жаркий - он осилил "Антонов огонь". Замерло солнце, теперь будет жизнь. И, тени, которых Аленка боялась, теперь заскользят назад.

Он притянул ее руку, ладонью раскрытой прошелся, и мягко пожал у предплечия, в ямке,

- Алена! - сказал он.

Назад Дальше