Она наклонилась, и солнечный зайчик, и робость, чарующей каруселью подхватили и увлекли Аленку. На миг помутилось в глазах, - как не его, а ее, Аленку ранило.
- Эй, ты слышишь! - очнулась она.
В окно тарабанили с улицы резной рукоятью ногайки. Аленка метнулась к окну. А внизу, деловито, как сваи, расставив ноги, стоял полицай. "Хорошо, - спохватилась она, - что окна высоко, и больше никто не живет во всем доме…"
- Ты вот что, давай ноги в руки и живо на площадь! Герр комендант объявленье давать будут, ясно? Живей, я сказал!
- Я… конечно, сейчас!
"Без коня, а с ногайкой бродит…" - мелькнула нелепая мысль, а Аленка летела на площадь. Скорее, прочь уводя от Алеши, от дома, врага и нечистую силу.
Людей сгоняли на зрелище, к эшафоту. Извилистым жалом качалась, в безветренном воздухе, черная на небесном фоне, петля.
На сваях-ногах, точно так же, как тот полицай, под окном (у кого научился!), стояли квадратом, спиной к эшафоту, немцы. А, руки за спину: как циркуль в нелепо высокой фуражке, ходил на верху офицер. Внизу, по земле, почти точно так же, гулял, взад-вперед, полицай Осип Палыч. Грузный, в картузе и хромовых сапогах.
- Ведут! - встрепенулась толпа. И последнее слово, последний шорох, вспыхнув, коротко, спичкой, исчезли.
- Партизан! - закричал офицер. - Кто увидеть в лесу партизан, кто увидеть домой партизан, кто увидеть - рукой без шарнира, как палкой, назад, и направо-налево, качнул офицер, - Что там есть партизан, дольжен быстро сказать полицай, или кто-то, любой, из германский армия. Мне говориль! Всем поняль? Я сказал, всем поняль? Кто не поняль, - таким мы поставим вторая веревка! Теперь все!
Поднял над погоном руку, махнул ей, как щеткой сгоняя пылинку.
Отпрянули, как по команде, конвойные немцы, "Семеныч!" - узнали в толпе.
А тот пошатнулся, но тут же воспрянул, в последний миг жизни, поднявшись над всеми. Непонятым ими, пекучим как стыд, сожалением, выжгло слезу. Ничего, с высоты этой сделать нельзя!
Расторопные руки толкнули к последним ступеням:
- Товарищи, под Сталинградом их триста тысяч, и всех генералов пленили! Наши в Харькове были! И будут…
Приклад, без размаха, со стуком, ударил Семеныча в зубы.
- Они скоро будут... - и все, захлебнулось последнее слово.
"У товарища Щорса служил! - бросил окурок и усмехнулся начальник полиции, помня предмет гордости старого партизана. - Волчара старинный! Вот щас и подаст тебе ручку товарищ Щорс!"
- Что там было, Аленка?
- Все хорошо, я же здесь.
Как покинутый воин, которому не было шанса оставить последний патрон, или сломанный штык, ждал ее он сегодня. Страшно быть безоружным, когда возвращаешься к жизни и начинаешь ей дорожить…
- Ну, зачем так? - поймала она его руку, не дав приподняться. "Рана на животе, разойдется!" - мгновенно и мягко, рванулась Аленка навстречу.
Припав на колени, склонилась, неловко, но с чистой душой, притянула ладонь, прислонила к губам, пряча взволнованную бледность.
- Да, так, - обманула она, - объявление дали.
- Какое?
- В Германию, в Рейх, на работы…
- Опять! - простонал Алеша.
Ладонь его замерла, как человек, уловивший хорошую музыку. Часть тела - полянка, согретую солнцем …
Подушечки, складки, и пальцы… Она обнимала, сжимала их и отпускала, касалась губами и мягко вбирала в себя. Звала незнакомая, та же, которую слышал Алеша, музыка…
Потерялось сердце…: Сошло с места, и близко, как утренний сон, осторожно, - стучало под самую грудку. Там оживилась и мягким теплом пробежала волна, наполнила грудь. В легчайшей и сладостной боли, воспрял и напрягся сосок.
Не зная препятствий, волна пробуждала все тело. Пугливый и сладкий призыв, отозвался щемящим комочком внизу живота…
- Леш… - хотела позвать и очнуться Алена.
Но, жажда пылала на влажных, солоных губах. А тело Аленки тянулось навстречу…
"Он не может. Я делаю больно!" - пичугой попавшей в ловушку металась мысль. А пленитель таинственный звал еще дальше.
- Алеш, - прошептала Аленка.
Его тело просилось на волю, не боясь ни рук непослушных, ни огня, ни боли. Его близость, трепет его, ощущала Аленка. Из глубин сокровенных звали друг друга она и он. "Может, - не знала Аленка, - всего один раз так бывает?"
Отыскала сбитую ею, в порыве, Алешину руку. Вернула и прижала к себе. Ведомая ею, ладонь его, остановилась на талии. Замерла, как будто пальцы случайно и слепо коснулись таинственных струн. И скользнула по ним, будоражащей поступью, вверх. Прогнулось, ушло от шального тепла ее, тело Аленки, и тут же, обратным движеньем, тянулось назад. Чтобы стать еще ближе, теснее, желанней… Оно извивалось, и в русле изменчивом, гибком, скользила ладонь Алексея-Алешки, читая дорожки желаний по телу Аленки.
У сердца на миг затаилась, почувствовав новые струны. Раскрылась и бережно, тихо скользнув тыльной частью, замерла возле Алениной грудки. И накрыла, сжала осторожно, упругий и нежный холмик.
"Все!" - ахнула, падая в бездну, Аленка. Реки, казалось ей, остановились и солнце застыло глазком огонька в лампадке.
"Убью!" - испугалась Аленка.
И тут же очнулась:
- Не надо!
Задувши лампадку, скользнул неуютный, колючий туман-ветерок. Реки вновь потекли, засветилось солнце. И сердце из-под ладони Алеши, готовилось тронуться вниз. Где привычно стучало всегда.
- Алеша, боюсь, мы так рану откроем, Алеш…
Горячей щекой прижалась к груди:
- Я сама… Хорошо? Я же знаю…я видела все… Ты без сознания, а я каждый день умываю…
Сойти не могла, и его увести с потаенных вершин - не имела права. Рука, зову тому же, что в ней побудила мужская ладонь, и струнам таким же внимая, скользнула по телу Алеши.
Ладони ее, лепесточки живые - опускались Алеше туда, от чего замирало сердце. Он охнул, чуть слышно, он в это мгновение, чуть ли не умер! Там было совсем не такое, что видела раньше, когда умывала…
Каждую жилочку там ощутила Алена. Струнки их, твердые, тонкие, близкие - бились в теле мужском возбужденном, таинственном, страшном немного…
Готов умереть - понимала она, - он, мужчина ее, - затем, чтобы в это мгновение отозваться. Прийти к ней, войти, как велит это сделать природа. Понимала, и боялась позвать… А жилочки в теле мужском, трепетали в несмелых объятиях, в пальцах ее. Лишь двое, и то не всегда, могли отыскать потаенные струны. Но ведь нашли, и не понять, бросить их, уже не могли. Чарующей власти отдавшись, клонилась Алена все ниже, косой распушенной скользя в бугорках на щите живота Алеши. Горяча их дыханием и освежая касанием ласковых влажных губ.
- Нам с тобой, до конец война, теперь спать! - смеясь, показывал жестом ладоней под щеку, Карл Брегер - комендант станционной Ржавлинки.
- Ну, да - соглашался Палыч.
Теперь ни единой души партизанской, в живых не осталось. Всех положили в последнем налете. Тех, кто шевелился, зубами скрипел, обошли и добили на месте. Сожгли напоследок все то, что могло сгореть. А Семеныч, обозник, старик, уцелел, по дури. Снаряд залетевший поджег фуражи, и тот, запыхавшись, летал возле, птицей - тушить намогался. Пока его с ног не свалили, - вояка старинный!
"Ну да, - в сторону коменданта косил Осип Палыч, - все так, да не вовсе уж так…" Лешки Тулина там не нашли. Точно, того там не было, Палыч каждого пересмотрел. Не нравилось это, очень не нравилось.
А Щорсовец издевался:
- Пес паршивый! Чего захотел? Не видать тебе Лешки! А увидишь - плачь, - смерть твоя значит, пришла!
- В Москву улетел он, по делу военному… - бредил старик.
"В Москву? Да, скорее, гниет дай бог себе где-то. А что?" - обнадежился, слюну проглотил Осип Палыч. Как будто услышал Семеныч:
- Дождешься! Он немцев, уж если прижмет, два десятка один уложит! А такого дерьма, как ты …
Водой старика не поили, а плюнул в лицо, что едва не упал Осип Палыч:
Болтается, с богом, теперь! Ну а Тулина - нет так и нет, к черту их!
- Чего ты, герой, разогнался? - опешила мама Алешки.
Осип Палыч, без стука, без оклика, - точно в свой дом, - завалил в ее хату.
- Старая, вот что, давай, покажи-ка мне все в своей хате!
Не церемонясь, не глядя, как побледнела, как, может, едва устояла она на ногах, шарил он по всей хате.
- Лестница есть? Давай, на чердак полезу!
И в погреб полезть не забыл.
- Не шути мне! - рычал он, - Я немца тебе на постой хочу дать. Офицера. Колбаской тебя, со стола побалует! Скажешь, потом еще мне спасибо.
Он все осмотрел. Все проверил.
- Ну ладно. Пошел я…
А ждать постояльца, когда - не сказал…
"Вот, - онемела, оставшись одна, Алешина мама, - права ты была Аленка! Ох, божечки, девочка, как ты права!"
В глазах было красно от света. Слепящее солнце насквозь пробивало веки, как тонкие пленки. Семеныч, как будто еще не уйдя далеко, обернулся: "Видишь, Елена, убили меня, - это значит, Алешке теперь только жить. А на войну больше нет дороги!"
"Вот, жаль! А была б ты молочницей партизанской… Да, это было б…" - вздохнул Осип Палыч, думая о Воронцовой. Карл Брегер его бы не понял, а Юрка - вполне…
- Ты, Алевтина, не знаешь, чего я пришел? А подумай! Тебе, жить захочешь, думать придется. И крепко!
Знать, зачем пришел в дом полицай, невозможно. А если сказал, что придется думать, то это может значить: все - твоя песенка спета! Он хочет! А слушать и думать - не царское дело. Не будет! Он, весовщик сатанинский, - с удовольствием, понемногу любит навешивать страх: А захочет - и сразу к стенке!
- Ты не забыла, - высверлив взглядом, спросил Осип Палыч, - где твой-то?
- Осип Палыч, да ты ж…
- Я спросил, не забыла?
- Да нет, ну…
- Какой тебе ну? Какой ну!
- На фронте он, Осип Павлович, как и у всех.
- Вот! - пригнул первый палец, начальник полиции - А сынок? - второй палец пригнул Осип Палыч. - И до каких это пор, Алевтина? - еще один палец готов был залечь, - До каких, - говорю, - я терпеть это буду?
- Осип Павлович, Вы же… О, господи, Палыч, так что же? А как нам? У всех, ты же знаешь, все там - мужики! Осип Палыч…
- Я, Алевтина, все знаю!
- Ну, вот! А мы что…
- А Рейху, башка твоя дурья, ущерб от твоих мужиков. Они морды им квасят на фронте!
- Все же им квасят...
- Что? Чего ты бубнишь? - передернулся Палыч.
И через стол, тяжело, залепил Алевтине пощечину.
- Что? - подождав, спросил опять - Повторишь может, что они там, мужики твои с немцами делают, а?
- Да, но немцы, за это не трогают баб… - пряча лицо, и слезу на щеках, - не заткнулась, - сказала свое, Алевтина…
"Упрямая, знает ведь, что все равно обломаю! Чего добивается, курьи мозги? Чего лезет?" - зверел Осип Палыч. - Не трогают, курьи мозги, пока я не скажу. А скажу! Слухи дошли, что стучали в окошко к тебе, молочка партизаны просили. Просили, змеиные дети! Да ты вон, еще им яичек вынесла. А?
- Господи! -шепотом отозвалась Алевтина.
"Душа, может, в пятки, а злится: глянь-ка… Размазать ее… А злится!"
- Вот так, партизанский пособник! Ну, может, пойду я? Да пусть тебя немцы не тронут теперь? Дай-то бог им, сердечным, здоровья. Мне-то что? На все воля божья!
Глазами, над битой щекой, прошла Алевтина по кругу, в себя заглянула, подумала:
- Ты, Осип Палыч, ведь знаешь. В окно постучат: кто такие, - не скажут. А я вам не дай - вы убьете! Да так и они. Куда мне деваться? Дала молока им, давала… Но, ведь не враги же мы с Ниной для Рейха! Тебе не враги…
- Вот то ж, Алевтина! Вот то и болит голова, за вас, баб непутевых. Жалей вас, - да чего ради? Что мне с этого? Холодно, горячо?
Алевтина вытерла щеки, сложила руки на стол. Бледная, темень в глазах; молчит - ненавидит Палыча!
- Ну, по-доброму, вижу, не хочешь. Даже не понимаешь! Пойду я, а сказкам твоим: "дай - не дай", - комендант пусть поверит! А я посмотрю.
Это был приговор.
- Чего тебе? - глухо спросила она.
- Мне? Ничего! Тебя вздернуть - у немца рука не отсохнет. А дочка?
- Что, дочка? - ужаснулась Алевтина.
- А что? Да каюк без тебя ей! Сама должна думать.
Осип Палыч сложил ногу на ногу и покачал, не спеша до блеска начищенным сапогом. Мыкнул, и, снизив голос, спросил:
- Ну, вот и где же она? - и показал головой и глазами в комнату: - М-м?
- Да, - как неживая, ответила Алевтина.
- Пусть там и сидит. Значит, пусть... А вот там, - кивнул он на улицу, - Юрка мой ходит. Так вот, пусть пойдет, туда, к ней. Ну, и… Чтоб вышел довольный! Тогда, Алевтина, - забуду. Тогда все забуду. А ей не убудет! Ты поняла?
- Скотина! - услышал он шип змеиный сквозь зубы, - А я? Ты меня уж давай, слышишь? Меня! А ее-то - ребенка… Не тронь! Это мне все равно! А ребенок? Ребенок же, изверг ты, Палыч, - ребенок!
- Вот именно, что все равно! Ну а мне-то, какой же цимус? На тебя, извини, и не встанет.
Осип Палыч поднялся, готовый еще раз ударить, - и даже прикладом, - если та вдруг полезет в защиту "ребенка".
Но та не могла: "отплыла". "И то хорошо, - вздохнул Осип Палыч, - что под рукой ничего у ней нет! А плюнет - убью! Немцам обоих отдам!"
- Эй! - слышал с улицы Юрка, - Кому говорят? Давай, быстро, сюда!
Да Аленка вот, жаль, - "партизанской молочницей" не была. И никак, ни с какого боку: она сирота…
Чего-то же Юрка в ней видел? Козочьи ножки, и плечи - как плечики для пиджака. Детского, лучше сказать, пиджачка… Спинка - не дай бог, руку положишь, - прогнется. И щечечки пыхнут. А шейка высокая, с ямочкой между ключиц. Мягенькой, теплой ямкой… Рукой бы потрогать, губами прижаться - блажь…
"Старый бес!" - усмехнулся Палыч. Ведь ямочки между ключиц, он не видел, да почему-то угадывал, думал о ней.
- Шельма! Бес! - Осип Палыч тряхнул головой.
***
Другие глаза теперь видела перед собою Аленка. После этого, были другие глаза у Алеши. В первый миг, когда угасали последние волны. Когда, обессилев, застыла она, на его утомленном теле, - на плечи легонько ложилась стыдливость. Из-под пальцев ее ускользала, как тающий воск, утомленная страстью сгоревшей, Алешина плоть. "Может, что-то не так?" - едва не всплакнула Аленка, чувствуя, что не решается глянуть теперь, как ни в чем ни бывало, Алеше в глаза.
"Все теперь…" - всхлипнула тихо Аленка. Назад, где привычно стучало всегда, возвращалось сердце. И тело Алеши ослабло, уже не тянулось на встречу…
Где-то реки текли точно так же, - обычно, как до того. Солнце светило и рожь колосилась; и шла, по-прежнему, та же война, где горели свои и чужие танки. Где так же, обычно, одни убивали других; летели в огне под откос паровозы... Ничем они, кажется, сделав такое, не изменили мир …
- Алена, - позвал он чуть слышно, - тебе хорошо? Это счастье, Аленка! Ты знала?
Весь мир обойдя глазами, Алена вернулась к нему.
- Да! Я, наверное, знала…
Пусть текут теперь реки. Война? Есть еще солнце и рожь... А главное - с ними! Она видела эти глаза. А там - она отдавала, и много готова за это отдать - там теперь была жизнь. Боль, конечно, не отменялась, но после того, что они натворили вдвоем, только что, - боль потеряла власть.
Он целовал ее пальчики. Глаза он прикрыл, но она не боялась за это. Там царили теперь не война и не боль.
- Я знаю, отчего они, цвета… - стал он искать вместо "желтые" - слово другое, получше.
- Подсолнуха, да?
- Нет, - в глаза посмотрел и сказал ей Алеша, - цвета солнца!
- И от чего?
- От чистотела. Ты спасла мне жизнь.
- Да? - грустно, уголком губ, улыбнулась Алена, - Другим соком!
- Ах… - понял Алеша, - Права ты, Аленка. Я чуть было не задохнулся! Я помню. Я помню, Алена! Смерть отступает, когда есть такое!
- А кто бы меня научил целоваться?
Тень легла на лицо Алеши:
- Ален, извини, если что-нибудь было не так...
- А могло быть у нас по-другому?
Он согласился молча.
- Теперь, когда это случилось, любовь священна, так? Значит жить нам вместе, долго, и умереть в один день…
- Да, только, через очень и очень много лет после войны, Алена!
- Я с пятого класса, Алеша, вот так про тебя одного могла думать. С другим - и представить бы не могла. А ты в это время уже был в девятом. А потом: я же все понимала, когда и сама перешла в девятый - у вас с Клавой уже было то, что теперь у нас. Пусть не так, может быть: "Я не знаю!" - подсказывал внутренний голос, а внешний сказал, - Но примерно так.
- Не так! - возразил Алеша.
А мама, на третий день после этого, глядя на сына, мысленно не уставала креститься. "Семеныч, - душа твоя светлая, - ты вдалеке и в покое… Слов добрых, твоих забыть невозможно. Будем, конечно, теперь будем жить! Боже, какие глаза у Алеши сегодня! Чудо ведь, господи! Боли в глазах не скроешь, да счастья ведь - тоже".
"Может, Аленка? - подумала мама, - Натворила чего, а? Аленка?" - подумала и улыбнулась мама.
- Юрка! - позвал Осип Палыч, - Ты помнишь, я про Воронцову?...
Дай бог, не ошибалась мама: черная. Теперь сны - не провалы в беспамятство, приходили к Алеше. Он жил, становясь с каждым утром, сильнее.
"Это, девочка, надо понять - это счастье!" Теперь так и будет - помнила маму Аленка. Смелая, близкая и осторожная, приподнимала крылом она край одеяла. Оно, накрывая обоих, казалось не тканью, покоящей и согревающей их, - а судьбой. Она была так осторожна, Аленка, когда обнимала Алешу.
Дверь забилась, загрохотала. Никогда и никто не стучал к Аленке!
Не очнулась еще, не поверила, что где-то рядом мог быть посторонний. Накинула платье, открыла Аленка.
- Ты, что без трусов и по городу ходишь? Днем? - удивился Юрка.
Ладонью, из-под подола, еще раз пролез-проскользил он по ее талии, по ягодицам.
Онемела Аленка. А он, бесцеремонный, захлопнул дверь, и мгновенно, в два шага, вытеснил из коридора.
- А! - вдруг он остановился, - М-мм… А ты что, замуж вышла? Ну, извини, извини, я вижу! Аленка. Не знал!
- А, - он уже отступил, - это самое… я просто так заходил. Просто. Пойду, я, Аленка.
- Бывай, - сказал он, и захлопнул дверь с той стороны.
"Алеша!" - хотела воскликнуть Аленка.
Да только стон ее мог он услышать. Припала она, как от удара в спину, щекой прижалась к косяку. Покатили по нем, скользя через пальцы, на плечи, Аленкины слезы.
Ни слова ей не сказал, и не шелохнулся там, за спиной, Алеша.
А когда обернулась, увидела сразу: беда! Холодной росой блестел на лице его пот. "Он хотел встать!" - говорили слетевшие на бок подушки и одеяло. По следу, еще не остывшему, быстро, как пуля, вернулась безумная боль.
- Я с тобой! - забываясь от горя, шептала Аленка.
Пусть, если он уходил, - она холода не побоится - останется с ним! А старухе с косой уносить двоих, тяжелее...
А потом она тщательно вымыла окна. "Не ленись это делать, - всегда говорила ей мама, - так в доме намного светлее. Здоровью и настроению, проще войти через чистые стекла…"
- Алеша, - закончив, пришла и присела она, рядом с ним, - так как ты, никогда и никто, - никогда, понимаешь, - не трогал меня.