- Не особенно. Единственные, кто признаются, что им страшно выходить на старт, - это бобслеисты. Ведь стоит им прыгнуть в свой "боб", и они уже бессильны что-либо изменить. Они катятся, словно шарик в игральном автомате. При этом у них большой шанс загреметь. Я был университетским чемпионом по прыжкам в воду. Это не совсем одно и то же, но помогает мне понять их ощущения.
- Зачем же они занимаются этим спортом? - спросил я.
- Я догадываюсь, - сказал Жан-Клод. - Да, пожалуй, я знаю зачем.
На его лице мелькнуло выражение, какое часто бывало у него в молодости, - беззащитное и несчастное, именно оно рождало у всех желание опекать его.
К концу вечера, когда оркестр заиграл популярную когда-то американскую песенку, на эстраду влез журналист-англичанин - толстяк с квадратной головой - и запел, хрипя и подражая Луи Армстронгу. Это было не то "I can’t give you anything but love, baby", не то "Smoke gets in your eyes" - я уже позабыл. При этом сам певец испытывал такое удовольствие, что все с восторгом аплодировали ему.
- Пойдем спать? - предложил я Жан-Клоду.
- Мне хочется немножко пройтись, - ответил он.
- Да ты что? На улице такой холодина!
Я отговаривал его, как мог. Я подумал, что если он выйдет ночью, совершенно пьяный и упадет где-нибудь, то непременно замерзнет. Мы направились к себе. Когда мы пересекали холл, Жан-Клод подошел к большому окну, выходившему на улицу. В просвете между домами вдали на горе маячил ярко освещенный олимпийский трамплин.
- Надо как-нибудь ночью залезть туда, - сказал он. - И сверху крикнуть миру все, что я о нем думаю.
- Кричать - не твой стиль, - возразил я. - Тебе свойственно, скорее, моцартовское, мягкое - звучание.
- Откуда ты это взял?
- Я читаю твои произведения. Знал бы ты, какую радость приносит мне и многим другим каждая твоя новая книга.
- Не говори мне об этих паршивых книжках.
И с неожиданно решительным видом он направился к лестнице. Я молча шел следом. Я дал себе зарок никогда не ложиться спать раньше, чем уложу в постель Жан-Клода.
На следующее утро, когда я работал в редакционной комнате, кто-то вошел и крикнул:
- Снег!
Перестук пишущих машинок разом прекратился. Я выдернул из машинки лист, который печатал, так как именно в этот момент описывал жалкий вид лыжных трасс, покрытых травой и гравием. Несколько журналистов подошли к окну. В самом деле, в воздухе порхали снежные хлопья и неторопливо, будто с сожалением, падали на землю.
В полдень снова показалось солнце, и я повел Жан-Клода смотреть слалом для мужчин. У начала трассы образовалась толчея, и в этом водовороте выделялась грузная фигура в спортивном костюме из золотой парчи.
- Не иначе как Элизабет Хэртлинг, - сказал я. - О ее приезде сообщали в печати. Явилась сюда ради рекламы. Ведь в последнее время она почти не снимается.
Когда актриса проходила перед барьером, ограждающим трассу от зрителей, раздался хохот и свист. И надо же было ей вырядиться в парчу! Она ретировалась. Рекламное выступление окончилось провалом.
- До чего же она раздобрела! - сказал я. - Не задница, а прямо арабский сундук. Лучше бы ей не надевать брюки.
- Как это грустно! - сказал Жан-Клод. - А помнишь ее первые фильмы? Она играла девушек из хорошей семьи - ей было тогда не больше шестнадцати. Мне особенно нравилось, что у нее такой добропорядочный вид.
- Американская девушка у деревянного дома с садиком, а рядом обалдуй-поклонник, прислонивший свой велосипед к ограде, пока мамаша печет пирожные, а снисходительный папаша с улыбкой взирает на все это из-под золотых очков.
- Так и хочется войти в эту семью! А между тем все тут далеко не просто. Ведь Элизабет не настоящая американка, она немка из Курляндии или откуда-то из Прибалтики. Ее фиалковые глаза… Они не принадлежат ни к какой стране, ни к какой национальности., Других таких просто не существует.
Жан-Клод впал в мечтательную задумчивость, словно встретил свою давнюю любовь.
- А теперь у Элизабет Хэртлинг огромная задница, так и кажется, что бог в его беспредельной жестокости решил нанести мне личное оскорбление.
Соревнования закончились. Симеон Олетта, проходя мимо нас, задержался:
- На мою компанию за обедом не рассчитывайте. Я иду диктовать статью по телефону. О чем вы тут беседовали?
- Об Элизабет Хэртлинг. Она только что была здесь.
- Ну и что?
- Она - частица мифологии нашей жизни.
- Да ей же сто лет.
- И мы уже старые, - сказал Жан-Клод. - Тебе этого не понять.
Олетта покинул нас. Жан-Клод изничтожил его двумя словами:
- Дубина стоеросовая!
За обедом мы вернулись к разговору об Элизабет.
- А помнишь, - сказал я, - как мы расписывали ее романы, когда работали в этом паршивом еженедельнике? Сначала ее брак с известным немецким дирижером, потом ее развод. А позднее ее роман с летчиком-испытателем, разбившимся у нее на глазах… Мы сами присочиняли подробности… Наш простодушный читатель любил созерцать картину незыблемого мира - вселенную, где вращались двадцать неизменных кинозвезд - прототипов добра и зла. Помнишь, в те годы наша дирекция решила раз и навсегда, что Элизабет Хэртлинг - роковая женщина, навлекающая беду.
- Когда говорят о ней, я всегда вспоминаю Поля, - сказал Жан-Клод.
Поль был одним из друзей нашей юности. Он умер несколько лет назад. Когда его провожали на зловещее кладбище Баньо, мне предоставился еще один случай повидать Жан-Клода. Я был тронут тем, что он не счел за труд прийти и хранит верность старой дружбе. Ведь прошлое забывается так легко.
- Она была его страстью. Как только объявляли, что вышел на экран очередной фильм с ее участием, он бросался в кино, не дожидаясь рецензий. Смерть по крайней мере избавила его от огорчения: тяжело присутствовать при развенчании кумира.
- Какой это был бы удар для него - увидеть ее сегодня.
- На экране она еще смотрится, - сказал Жан-Клод.
Тема нашего разговора казалась неисчерпаемой. Мы перешли на другое, а потом снова вернулись к Элизабет Хэртлинг.
- В ее карьере был еще один замечательный период. Это фильм "После конца", где она бродит среди руин Берлина в светлом плаще, туго перетянутом поясом, засунув руки в карманы, то и дело спотыкаясь о выбоины на разбитом шоссе… или когда Висконти снимал ее на фоне старой Праги - Карлов мост и зелень еврейского кладбища… или когда Макс Офюльс снял ее в Венеции в истории Гуго фон Гофмансталя…
- Кстати, о кино. Пошли со мной на телефонный узел, и кое-что увидишь. Там есть одна телефонистка с большим ярко накрашенным ртом - ну просто копия Джоан Кроуфорд.
Мы отправились полюбоваться Джоан Кроуфорд, но, наверное, вели себя не слишком галантно.
- Вы нравитесь моему другу, - сказал Жан-Клод. - Но вам не нужно бояться - он джентльмен.
Мне не оставалось ничего иного, как направиться к выходу.
Этот вечер прошел так же, как предыдущий и как все последующие. Мы опять встретились в баре. И снова вели допоздна нескончаемые разговоры, пока толстый журналист-англичанин не взобрался на эстраду, где играл оркестр, и, завладев микрофоном, не начал петь гортанным голосом "These foolish things" или "No regrets".
- Вообрази, - заметил Жан-Клод, - что тебя приговорили к такому наказанию: каждую ночь ты проводишь, стоя в шумном и прокуренном зале, поднося ко рту стеклянный сосуд с жидкостью. И так до конца дней. Это же невыносимо. Это сущая пытка, а ведь именно так мы и живем.
- Ну, это, скорее, относится к тебе, - возразил я. - И мы здесь, кстати, сидим, а не стоим. - И я добавил на свою беду: - Ты имеешь хоть какое-нибудь представление о том, что напишешь в своей статье?
Жан-Клод Каде насупился и стал пить стакан за стаканом. Я не решался предложить ему идти спать. Когда Жан-Клод совершенно опьянел, он вдруг, пошатнувшись, встал.
- Вот теперь я пойду писать свою статью.
Олетта ухмылялся. Я решил проводить Жан-Клода в его номер. Проходя через холл, он снова остановился, увидев вдалеке, сквозь широкое окно, ярко освещенный трамплин, и указал мне на него пальцем.
- Как-нибудь вечером я заберусь наверх и выскажу все, что я думаю. Я буду савойским викарием.
Я потащил его дальше. Остановившись перед дверью своего номера, он повторил:
- Я иду писать свою статью.
Он свалился поперек кровати, невнятно бормоча:
- Свою статью…
Наутро яркое солнце пробудило у нас желание прогуляться перед террасой "Гранд-отеля", где остановилось большинство знаменитостей. Среди этих важных персон, которые привыкли демонстрировать публике свои покрытые ровным загаром лица, мы заметили Элизабет Хэртлинг, она сидела за столом одна.
- Раз ты ею так восхищаешься, почему бы тебе не подойти и не заговорить? - сказал Жан-Клоду Олетта. - В конце концов, ты ведь не простой смертный, ты известный писатель. Она будет польщена.
- Известный писатель! - передразнил его Жан-Клод.
Но Олетта, не дожидаясь, пока он поднимется, направился к столу актрисы и, сказав ей несколько слов, подал нам знак. Элизабет Хэртлинг улыбнулась нам и, не вставая с места, протянула руку - шест, так хорошо знакомый нам по знаменитому фильму "Прощай, Миссисипи".
- Очень рада, - сказала она по-французски.
И, обращаясь ко мне, произнесла:
- Я читала почти все ваши романы.
- Нет, это он писатель, - я указал на Жан-Клода.
- Ах, простите, - поспешила извиниться она.
- Это мне следовало бы просить у вас прощения, - сказал Жан-Клод. - Такая нелепая профессия! Впрочем, я уже больше не пишу.
- А я больше не снимаюсь. За два года ни одного фильма.
Последовало короткое замешательство, грустная пауза, которую актриса поспешила прервать.
- А не выпить ли нам, получившим отставку, по стаканчику? - предложила она.
Мы присели к ее столу. Терраса была залита солнцем. Очаровательные любовницы миллиардеров нежились в шезлонгах. За каменным парапетом глазу открывалась глубокая долина, покрытая снежной пеленой, кленовые и лиственничные рощи, бурная горная речка и на склоне горы - гигантский трамплин, похожий на стартовую площадку межпланетного корабля, готового устремиться ввысь. Кинозвезда была любезна с нами - я имею в виду Олетту и меня, - но не более того. Мы удостоились лишь нескольких ее знаменитых улыбок. На минутку она сняла солнечные очки, и ее фиалковые глаза - единственные в мире глаза - взглянули на нас. Вся ее благожелательность досталась одному Жан-Клоду Каде. Ну что ж, сказал я себе, это справедливо. В молодости он был обворожительным, и что-то от прежнего обаяния в нем еще сохранилось. Но вот она задала вопрос, который сразу же все объяснил, и мы поняли, почему она перед ним тает.
- А не случалось ли вам писать сценарии?
- Случалось. Халтурил, чтобы подзаработать.
- Я много думала. В моей творческой жизни наступил критический момент, теперь я уже не могу себе позволить сниматься без разбору. Если я начну принимать любые предложения из страха, что останусь без работы, мне станут предлагать фильмы один другого хуже, и тогда моей карьере конец. А хороший фильм мог бы стать началом нового взлета. Нет ли у вас для меня на примет хорошего сюжета? Может быть, тема одной из ваших книг или же какой-то новый замысел…
Извинившись, Элизабет Хэртлинг покинула нас. Ее ждал обед с итальянским продюсером. Возможно, он сделает ей интересное предложение. Впрочем, пока об этом говорить преждевременно.
- Нам обязательно надо повидаться еще, Жан-Клод, - сказала она. - Обещайте, что дадите мне знать о себе.
Мы посмотрели ей вслед. У выхода с террасы толпились какие-то люди. Они протягивали листки бумаги и карандаши - видимо, это поклонники окружили какого-то чемпиона, желая получить у него автограф. Элизабет Хэртлинг прошла мимо них, и мы потеряли ее из виду. На улице вновь зазвучал клаксон "бентли", исполнявший марш из фильма "Мост на реке Квай".
- Эти типы начинают действовать мне на нервы, - сказал Жан-Клод.
- Ты просто завидуешь им, - отозвался Олетта. - Тебе тоже хотелось бы быть таким, как они, - состоять из одних мускулов.
- Ну, я хоть и не бывший университетский чемпион по прыжкам в воду, но, если надо, дать сдачи сумею, - огрызнулся Жан-Клод.
У меня создалось впечатление, что Олетта умышленно старается вывести его из себя.
В тот день я получил телеграмму от Милдред Планкет, которая спрашивала, как обстоят дела с Жан-Клодом и позаботился ли я о том, чтобы он написал свою статью. Учитывая то, что произошло накануне, когда я напомнил ему о статье, я решил впредь действовать более осмотрительно. Впрочем, мне удалось увидеть Жан-Клода лишь вечером, в баре, незадолго до ужина. Он подошел ко мне с заговорщическим видом.
- Если б ты знал, какое открытие я сделал!
Он огляделся вокруг, словно опасаясь, что его кто-нибудь случайно услышит, и продолжал:
- Я решил заглянуть в отель, где разместилась французская команда. Но там жуткая скучища. Оказалось, что наши чемпионы либо крестьяне-горцы, либо таможенники. Они постоянно торчат в погребе, смазывая лыжи или играют в карты в холле. Я уже собирался уйти, когда вдруг заметил, как один тип подмигнул своему приятелю. Тот молча кивнул головой в ответ. Потом оба встали и потихонечку вышли. Мне захотелось проследить, куда они пойдут. Шагая не спеша, как ходят жители гор, они поднялись по улице. Затем повернули в какую-то улочку на окраине, где еще остались хлевы и пахнет коровьим навозом. Я увидел, как они вошли в маленькую таверну. Там обслуживают не туристов, а местных жителей. Чуть выждав, я вошел вслед за ними. Оба чемпиона уже сидели за столом, на котором стояла литровая бутылка. Я подсел к ним, клятвенно пообещав сохранить все в тайне, и мы выпили за их успех очень славного красного винца.
- Такие спортсмены тебе по душе!
- Да. Они еще не перестали быть людьми.
В моей памяти запечатлелось несколько эпизодов соревнований. Я помню детское выражение, которое вдруг появилось на лице горнолыжника-победителя после отчаянно-напряженного спуска… До сих пор у меня перед глазами француз, участник соревнований по бобслею, который сорвался с вертикальной ледяной стены и едва не разбился о сосны… А прощание американского фигуриста, для которого этот чемпионат был последним… Он медленно вращался на одном месте, и мне вдруг показалось, что вместе с ним закружилось все вокруг: горы, и небо, и время, - словно это тоненькое и хрупкое, похожее на стрелу тело вдруг стало осью мира… И все эти картины, как я потом понял, ассоциировались в моем сознании с образом Жан-Клода, с тем представлением, какое складывалось у меня о нем.
Как-то в полдень я застал Жан-Клода в редакционной комнате. Он писал. Я подошел к нему и задал дурацкий вопрос:
- Занялся статьей?
- Нет, надписываю почтовые открытки.
- Ну-ну. Увидимся позднее.
- Подожди, я почти кончил. Пойдем вместе обедать.
Разложив перед собой открытки, он принялся разглядывать их.
- Вот эта, с трамплином, очень красивая. Я, пожалуй, отправлю ее самому себе.
И, перевернув открытку, он начал писать - как обычно, старательно, не спеша и в то же время очень уверенно. Я следил за тем, как рука его выводит слова, и у меня создавалось впечатление, будто я присутствую при рождении мысли, вижу, как эта мысль выливается в фразу - мелодичную, стилистически отточенную. Он заполнил открытку, поставил свою подпись, написал адрес.
- Готово, - сказал он, протягивая мне открытку.
Я прочел:
"Дорогой Жан-Клод!
Меня послали в горы на Олимпийские игры. Погода холодная. Впрочем, мне всегда холодно. Только трамплин здесь (смотри на обороте) очень красивый. Я познакомился с Элизабет Хэртлинг - это должно напомнить тебе мечты моих юных лет. Увы, теперь у нее толстый зад. И от ее улыбки осталось одно воспоминание. Я встретил здесь друзей, которые присматривают за мной. С ума сойти, до чего все любят меня опекать! Не беспокойся, за мной тут смотрят в оба. Преданный тебе
Жан-Клод".
- Намек понял, - сказал я.
- Не обижайся. Пошли обедать.
Собрав открытки, он встал. Проходя через зал, мы заметили группу журналистов, которые собрались перед телевизором, чтобы, не выходя из отеля, посмотреть лыжные соревнования - скоростной бег на длинные дистанции. Жан-Клод отправился в почтовый зал купить марки. Желая доставить мне удовольствие, он обратился к Джоан Кроуфорд, но та с сердитым видом отослала нас к другой телефонистке. Впрочем, если хорошенько присмотреться, она была не так уж и похожа на Джоан Кроуфорд.
Мы вошли в ресторан. Олетта был уже тут и помахал рукой, приглашая нас за свой столик. Жан-Клод предложил нам на этот раз отказаться от своего неизменного белого вина и попросил принести местное красное, которое пил ночью в таверне с французскими лыжниками.
- Где ты открыл это вино? - спросил Симеон Олетта.
- Секрет.
Олетта рассказал, что провел утро у советских спортсменов, которым выделили специальный отель в нескольких километрах от центра. Его поразил рацион питания, который у них разработан для конькобежцев.
- Я его даже записал. - Он вытащил из кармана записную книжку. - В шесть утра они встают, чтобы съесть простоквашу, свиную отбивную с овощным гарниром, два крутых яйца, фрукты и чай. Не знаю даже, как назвать этот первый прием пищи. Может быть, первый завтрак? Потом они снова ложатся спать. В девять у них завтрак с мятным чаем. В шестнадцать часов обед: винегрет, гороховый суп, мясо с зеленым салатом и десерт. В восемнадцать тридцать ужин: рыба, морковь под белым соусом, фрукты и чай. В двадцать два часа стакан простокваши на ночь.
- Я всегда считал тебя хорошим журналистом, а ты позабыл узнать одну существенную деталь, - сказал Жан-Клод.
- А именно?
- Когда они посещают отхожее место.
Жан-Клод налег на красное вино. Он уже заказал вторую бутылку. Олетта, обидевшись на него, не произносил больше ни слова, и мы ели и пили в абсолютном молчании. К концу обеда Жан-Клод основательно захмелел. И тут Олетта неожиданно предпринял атаку:
- Ты что-то совсем перестал писать. Давненько мы не видели твоего очередного опуса. Исписался, что ли? Или тебе больше нечего сказать?
Жан-Клод наклонился вперед. Потом слегка отвернулся, и его вырвало прямо в проход между столом и стеной. Рвало его долго. Наконец он выпрямился. Лицо его было мокрым, глаза полны слез. Он снял очки.
- Давно со мной этого не случалось, - сказал он. - Вот уже много лет. Полезная штука.
И, взяв бутылку красного, он налил себе по новой. Я удивился.
- Неужели ты снова будешь пить? Обалдел!
- Отвяжись.