Он залпом выпил бокал, и у него тут же снова началась рвота. С какой-то отчаянной решимостью он выпил еще один бокал, и его опять вывернуло. Он все пил и пил и был похож на заядлого драчуна, который бросается в атаку, несмотря на то что его явно избивают. Каждый раз, как он осушал бокал, его рвало и он плакал. Он перестал пить только тогда, когда совершенно обессилел. Похоже, Олетту это зрелище забавляло, и мне захотелось дать ему по морде.
Элизабет Хэртлинг и Жан-Клод Каде вместе отправились на большое озеро, где проходили соревнования конькобежцев. Озеро это находилось километрах в десяти от курорта. Туда можно было добраться на такси, но они решили позабавиться и прокатиться в санках с упряжкой из двух оленей. Возница укутал им ноги меховой дохой. Элизабет Хэртлинг принялась рассказывать о своем детстве в Литве, затем о войне. Двенадцатилетней девочкой она попала в лагерь для перемещенных лиц. Родители погибли. Потом дядя, эмигрировавший в Америку, вызвал ее к себе.
- Когда я была маленькой, я всего боялась. Возможно, в этом причина моего успеха - хорошенькая девочка с большими испуганными глазами. Я так и не сумела отделаться от этого выражения лица. Впрочем, теперь я тоже боюсь. Боюсь, что недалек тот роковой день, когда меня уже никто не захочет снимать. А вы… что происходит с вами?
Жан-Клод неопределенно махнул рукой. Очевидно, с ним дело обстояло сложнее, и он не любил об этом говорить. Знал ли он, почему пьет, или же тайная причина, толкавшая его на саморазрушение, была неясна ему самому?
- Меня тоже, - сказала Элизабет Хэртлинг, - часто корят за то, что я пью. Когда я снималась в своем последнем фильме, в Риме, подонок оператор сказал мне: "Я измучился с твоим лицом. Снимать тебя становится все труднее и труднее". Он повел меня в монтажную и, зарядив кусок пленки, резко остановил мотор. Мое лицо, снятое крупным планом, легло стоп-кадром на матовое стекло. И тогда этот мерзавец взял желтый фломастер и подчеркнул на матовом стекле те места, где наметились пока что едва заметные изменения, главным образом внизу, у подбородка. "Видишь, - сказал он мне, - крупный план уже нельзя использовать. И если ты не прекратишь поддавать, очень скоро от твоего лица ничего не останется". Не понимаю, как и не покончила с собой в тот день!
- Нас окружают болваны, движимые лучшими намерениями, - сказал Жан-Клод. - Мы сами давным-давно отказались судить о том, что для нас хорошо, а что плохо, так как же могут судить об этом они?
Упряжка подъехала к большому замерзшему озеру. При виде этой красоты все тревоги рассеялись. Озеро, вытянутое в длину и не очень широкое, но удивительно правильной формы, напоминало арену стадиона. На одном берегу росли лиственницы - целый лес. С противоположной стороны расстилалось большое снежное поле. Воздух был морозный, легкий, прозрачный. Чистейшую воду озера затянуло гладким льдом, что позволяло конькобежцам развивать здесь небывалую скорость. В тишине слышался только непрерывный шорох коньков, касавшихся льда. Двое конькобежцев, один в сером, второй в черном костюме, шли рядом, пытаясь выиграть друг у друга дистанцию. Темные фигурки плыли на фоне лиственниц. Согнувшись чуть ли не вдвое, мерно размахивая руками, они вместе вошли в поворот, и их дыхание стало слышно почти так же хорошо, как скрип коньков, чертивших на льду длинные стрелы.
Когда черный и серый конькобежцы, пробежав свой последний круг, исчезли в дальнем конце озера, на лед сошел спринтер в костюме небесно-голубого цвета. Вскоре он набрал скорость, и его тело стало раскачиваться из стороны в сторону в такт движению ног. Напрягая все силы, он мчался все быстрее и быстрее. Вблизи было видно страдальческое выражение его лица, полузакрытые глаза, устремленные вдаль. Он был одинок, очень одинок…
Некоторое время спустя цвет неба изменился: оно стало опалово-молочным, и повалил густой снег. Когда они возвращались обратно, возница радовался, что идет снег, - ведь он был так нужен для лыжных трасс.
- Jingle bells, - пропела Элизабет. - У меня такое впечатление, будто я сижу в санках Деда Мороза, запряженных оленями, как в мультяшках Уолта Диснея. Жаль только, что ни вы, ни я уже не верим в Деда Мороза.
Громадный "бентли" остановился перед пресс-центром, как всегда проиграв свой марш. Великаны выгрузились и направились в бар выпить по стаканчику. Мы узнали, что это и в самом деле команда бобслеистов.
Жан-Клод слез со своего табурета. Обычно в это время дня, выпив первый стакан, он становился задирой. Позднее, добавив еще немного спиртного, он вновь обретал относительную безмятежность. Он сделал несколько шагов и, внезапно остановившись перед четырьмя гигантами, спросил:
- А это правда, что вы дрейфите?
- Еще как, - добродушно ответил один из них.
- И все-таки садитесь в свой "боб"?
- Садимся, конечно. Однако бывали и такие случаи, когда мы отказывались стартовать.
- И вас никогда не называли трусами?
- Думай, прежде чем говорить!
- Каждый день вы устраиваете балаган на этой своей дурацкой машине, а вот чтобы выйти на старт, так вас нет!
Один из бобслеистов, протянув руку, отбросил Жан-Клода к стойке бара так, что тот закружился на месте. Я вмешался:
- Извините его, вы же прекрасно видите, что он…
Однако Жан-Клод уже ринулся в драку один против четырех великанов. Его отшвырнули еще раз. Беда в том, что в подпитии Жан-Клод мгновенно терял всю свою интеллигентность и жаждал физической расправы. Я пытался утихомирить его всеми доступными мне средствами, а бобслеисты применили свои. Они всегда потешались, когда кто-нибудь из тех, кто был далек от спорта, задирал их. Кончилось тем, что они сказали мне:
- Уж вы нас извините. Мы не выдержали, потому что ваш приятель задел нас за живое. Олимпийская трасса, которая нас ждет, - чертовски опасная штука, Мы и сами не знаем, стоит ли ломать себе кости ради того, чтобы ублажать болванов, которые даже не потрудились как следует рассчитать ее.
- Вам когда выступать?
- Послезавтра.
Жан-Клод подошел к нам.
- Я угощаю, - сказал он. - Давайте выпьем в знак того, что вы на меня не в обиде.
Они согласились. Я выразил свое удивление:
- Других спортсменов держат взаперти. Как же это вас выпускают на улицу и позволяют шляться по барам?
Один из них ответил:
- Прежде всего мы участвуем в Играх для собственного удовольствия и за свои деньги. Бобслей - дорогой спорт. И мы оплачиваем его сами, у нас есть на это средства. А если наш образ жизни не устраивает Олимпийский комитет, мы сделаем ему ручкой.
- Кроме того, - добавил другой, - наш тренер - вот такусенький человечек. - Он опустил руку на уровень своего пояса. - Вы можете себе вообразить, как это он запретит что-либо четырем громилам, общий вес которых составляет чуть ли не полтонны?
Жан-Клод спросил, где они приобрели свои лисьи шапки: он хотел бы купить такую сынишке. Затем разговор снова перешел на бобслей. Мы говорили об опасной трассе, о страхе.
- Вы себе это просто плохо представляете, - сказал один из бобслеистов, тот, что носил большие усы. - Знаете что, садитесь-ка с нами в машину, и мы отвезем вас к старту. Увидите все своими глазами.
- К сожалению, я не смогу, - сказал я. - На мне еще висит репортаж о торжественном ужине и бале в "Гранд-отеле".
- А я хочу посмотреть, - сказал Жан-Клод. - Поехали.
- Мы подбросим вас в "Гранд-отель", - предложил один из бобслеистов.
- Спасибо, на улице идет снег, а я должен прибыть в таком виде, чтобы с меня не текло. Я лучше поищу закрытое такси. А вы позаботьтесь о моем приятеле. И никаких фокусов, умоляю.
- Это мой папа, - сказал Жан-Клод. - Он вечно боится, как бы я не простыл.
В "Гранд-отеле" я сновал между столиками вместе с другими журналистами и фоторепортерами, беря на заметку имена присутствующих на ужине известных особ. Вот где чувствуешь себя в какой-то мере лакеем! Я отметил, что на торжество прибыл двоюродный брат королевы Англии, но не сама королева, брат иранского шаха, но не сам шах, племянник экс-короля Италии, но не сам экс-король, вице-президент компании "Дженерал моторс", но не сам президент, грек-судовладелец, но не самый знаменитый… Затем следовал перечень послов, деятелей кино, неизменно присутствующих на светских раутах. Я решил, что все это не представляет ни малейшего интереса, и ждал открытия бала, чтобы, взглянув на эту церемонию, вернуться в свой номер и лечь в постель. Все это - огромный зал, освещенный большой люстрой, скромный оркестр на эстраде в углу - смахивало на провинциальный бал в префектуре. Впрочем, я заметил тут и местного префекта, танцевавшего нечто среднее между фокстротом и ча-ча-ча с полной дамой в длинном старомодном платье цвета недозрелых яблок. Они проплыли по краю площадки, и я разглядел даму - то была Элизабет Хэртлинг.
На улице по-прежнему шел сильный снег. Ослепительно белой пеленой он покрыл дороги и тротуары. Возвращаясь в отель, я промочил ноги в тонких туфлях. Как только я добрался до пресс-центра, принялся разузнавать, вернулся ли Жан-Клод. Ключ от его номера все еще висел, на стойке у портье. Я спустился в бар. Это был час, когда рыжий журналист-англичанин исполнял свой обычный номер: взобравшись на эстраду, пел "Alexander’s ragtime band". Жан-Клода здесь не было. Бармен сказал мне, что он исчез вместе с четырьмя бобслеистами и больше он его не видел. Я поднялся в холл и стал мерить его шагами, время от времени выглядывая на улицу, которая спала под снегом. Полчаса спустя я услышал громкий шум мотора, а вскоре темноту прорезали лучи фар, в которых плясали снежинки. Это был "бентли". Он остановился перед отелем. Я поднялся на подножку, чтобы расспросить пассажиров о моем друге, и тут увидел Жан-Клода, трупом лежавшего на заднем сиденье. Один из великанов, взяв его на руки, отнес прямо в номер. Второй бросился будить ночного портье, чтобы тот вызвал врача.
В ожидании доктора, пока Жан-Клод недвижно лежал на своей кровати, все еще не приходя в сознание, бобслеисты объяснили мне, что произошло. Они хотели показать ему трассу, как и договаривались. Поднялись на машине к стартовой площадке. Там они показали ему тобогган, изобразили старт, когда, разогнав снаряд, они прыгают в него на ходу. И тут Жан-Клод, который не очень твердо держался на ногах, вдруг шлепнулся на задницу. Размахивая руками и пытаясь встать, он поскользнулся и упал в ледяной желоб, и тут уже ничто не могло его задержать. По убеждению одного из четверых, он сделал это нарочно, но трое других думали иначе. Он пролетел рывками метров сто, взметая тучи пушистого снега. К счастью, на вираже его выбросило прямо на склон. Бобслеистам понадобилось немало времени, чтобы извлечь его оттуда.
Врач долго ощупывал пострадавшего, но переломов нигде не обнаружил. Возможно, Жан-Клод отделался лишь кровоподтеком на правой скуле. Однако врач сказал, что было бы все-таки лучше положить его в больницу. Раз он потерял сознание, возможно, у него сотрясение мозга. Надо, чтобы больной находился какое-то время под медицинским наблюдением. Врач посоветовал назавтра его госпитализировать. Мы же думали, что на самом деле никакого сотрясения мозга у Жан-Клода нет - просто он мертвецки пьян. Решили подождать, утро вечера мудренее.
Внезапно погода изменилась. Снег прекратился, небо очистилось от туч, и температура снова упала до десяти градусов мороза. Я оставался возле Жан-Клода всю ночь, прикорнув в кресле. Утром пришла вторая телеграмма от Милдред Планкет, она требовала статью. Жан-Клод мирно спал. Проснувшись после полудня, он объявил, что чувствует себя вполне хорошо и намерен встать. И стал искать свои очки. Я высказал предположение, что, должно быть, он потерял их, когда летел по ледяному спуску. К счастью, у него оказалась запасная пара. Я пошел за кофе.
Убедившись, что он проснулся окончательно и находится в довольно приличной форме, я рассказал ему обо всем, что произошло накануне вечером, когда он потерял сознание, о том, как его привезли в отель. И объяснил, почему врач хотел, чтобы он лег на некоторое время в больницу. Разумеется, он отказался, и я не стал настаивать. Я не верил, что у него может быть повреждение черепа.
- И вот еще что. Нам нужно серьезно обсудить вопрос о твоей статье. Я получил вторую телеграмму от Милдред.
Жан-Клод насупился и стал похож на упрямого ребенка. Глядя на него, такого сердитого, с кровоподтеком на правой скуле, можно было легко вообразить, будто он упал в школьном дворе на переменке.
- Ответь ей, что она получит эту статью через два дня.
Мне надо было идти смотреть последний тур фигурного катания - произвольную программу. Жан-Клод рассказал мне, как он провел послеобеденное время с Элизабет Хэртлинг на берегу озера, где соревновались конькобежцы. Прежде чем уйти из отеля, я прошел в почтовый зал и отправил Милдред Планкет телеграмму:
"Жан-Клод был болен. Теперь поправился. Статью получите через два дня".
Сидя на трибуне, я рассеянно смотрел, как одних участников соревнования сменяют другие. Мыслями я был не здесь. Но после каждого выступления, когда умолкала музыка (эти ужасные попурри из "Седьмой симфонии", "Сельской чести" и произведений Гершвина и Чайковского, которые фигуристы выбирают себе в качестве музыкального сопровождения), я словно завороженный не мог отвести глаз от судейской коллегии, расположившейся у самого края ледяного поля. Тепло укутанные судьи были похожи на чучела, которые время от времени поднимают таблички с цифрами, означающими число присуждаемых очков. Это судилище, в котором участвовали немые, безжалостные, лишенные человеческого облика призраки, вызывало у меня дурноту, точно страшное видение, точно ночной кошмар, и кончился он только тогда, когда я покинул стадион. Впрочем, за пределами стадиона меня, тоже ждали судьи: Олетта, Милдред Планкет. И Жан-Клод был не последним среди них.
На, обратном пути в толпе мне встретилась Элизабет Хэртлинг, которая поинтересовалась, где мой друг. Я ответил, что он заболел и остался в пресс-центре.
- Какая жалость! Я уезжаю завтра утренним поездом, а мне так хотелось бы увидеться с ним еще разок.
Ночью столбик термометра упал до минус двадцати. Рано утром - машина "Гранд-отеля" отвезла Элизабет Хэртлинг, закутанную в меховое манто, на маленький вокзал. В бледном свете дня на перроне маячила худощавая фигурка Жан-Клода. Он подошел к ней.
- Я решил с вами проститься во что бы то ни стало.
Он дрожал с головы до ног в своей тоненькой зюйдвестке. Посыльный отеля расставлял чемоданы кинозвезды в купе.
- И вы поднялись в этакую рань, в этакий холод!
Они молча прошлись туда и обратно по платформе.
- А теперь возвращайтесь в отель, - сказала Элизабет Хэртлинг, - иначе вы простудитесь.
Жан-Клод отказался, но тут как раз послышался свисток - сигнал отправления. Не снимая перчаток, актриса кончиком пальца тихонько погладила его распухшую скулу и поднялась в вагон. Последним видением, запечатлевшимся в памяти Элизабет Хэртлинг, была эта неподвижная фигурка продрогшего подростка - можно было подумать, что Жан-Клод, внезапно ставший строгим ревнителем этикета, не в силах повернуться и пойти к выходу раньше, чем поезд исчезнет из виду.
Мои телеграфные заверения не успокоили Милдред Планкет, и она прислала третью телеграмму. Жан-Клод Каде решил сопровождать меня на хоккейный матч "Канада - США", начинавшийся в семь часов вечера. Вечерние игры обычно собирали уйму народа. Как правило, ежедневно проводилось два матча: в семь и в девять тридцать. По слухам, встреча канадских хоккеистов с американскими обещала быть интересной. Жан-Клод поджидал меня в холле. Он держал в руке детскую лисью шапку с хвостом.
- Наконец-то я раздобыл эту шапку для сына, - сказал он мне.
Стадион с его великолепным ледяным полем, сверкающим в свете прожекторов, и высоко вознесенным олимпийским огнем, горевшим в чаше на треножнике, был до отказа набит зрителями, которые неистовствовали: вопили, свистели, топали ногами и хлопали в ладоши, ибо это был единственный способ согреться. Справа от нас, в ложе для журналистов, репортер японского радио, не обращая ни малейшего внимания на оглушительный шум, передавал свой комментарий тоненьким и певучим, как флейта, голоском, а тем временем болельщики, разделившись на два лагеря, громко скандировали то "Сэ-Шэ-А! Сэ-Шэ-А!", то "Ка-на-да! Ка-на-да!". Эта встреча напоминала схватку футболистов двух соседних деревень, которая неизменно заканчивается потасовкой и сведением счетов. Итак, красно-синие против бело-зеленых. В своих ярких костюмах, облаченные в хоккейные доспехи, эти верзилы имели устрашающий вид, но, если внимательно присмотреться к ним, в конечном счете они внушали доверие, поскольку грубая сила сочеталась у них с мальчишеским добродушием. Жан-Клод обратил мое внимание на одну особенность в поведении американцев. То ли для бодрости, то ли заклиная удачу перед броском, они по очереди подкатывали к своему вратарю и стучали клюшкой по его ногам или заду - как обычно стучат по дереву.
Справа от нас сидел хрупкий японец, а слева - три здоровяка, которые нисколько не испортили бы общей картины, если б на них надели щитки и шлемы и выпустили на лед. То были русские журналисты. Игра началась. Одного из канадцев повалили на лед. Едва поднявшись, он тут же, размахивая клюшкой, обрушился на американца. Судья немедленно удалил его с поля и отправил немного остыть на скамейку штрафников. Но тут двое других игроков налетели друг на друга. Хоккеисты используют малейшую возможность, чтобы прижать соперника к борту, словно желая раздавить его, а тот в свою очередь отбивается клюшкой. Игроки падают, вскакивают, сбивают друг друга с ног. От клюшек только щепки летят. Несколько раз я замечал, как хоккеисты пытались подставить сопернику подножку.
Американцы забивают гол, шайба влетает в сетку, и тут же вратарь и несколько игроков, которые сплелись в тугой клубок, опрокидывают ворота. Весь стадион как один человек издает вопль, болельщики вскакивают со своих мест. Я тоже, встаю, чтобы лучше видеть, что происходит на поле. Жан-Клод теребит меня за рукав. Я оборачиваюсь. Он протягивает мне бутылку виски, к которой только что приложился сам. Откуда он извлек ее? По-видимому, принес во внутреннем кармане плаща.