- Правда! - подумал Миша. - Правда. В том то и дело, что война - это одно и то же. Я был на фронте 28 месяцев, они отпечатались в памяти, как скверный, нудный фильм: только отдельные картины сами встают перед глазами, без усилий. Все остальное надо разматывать из клубка, а что я помню без усилий? Дрянь какую-то. Спор с интендантом в Харькове, на разрушенном вокзале. Нам полагалось полселедки на брата, а он делил две на пятерых. В Осташеве я пришел в госпиталь с воспалением легких, у меня блокировало память, температура лезла под 40, а дуреха санитарка дала мне чай с солью. А первую свою атаку я почти забыл; если вспомнить, получится неинтересно, скучно. Был дождь, немцы сидели в Ростове, мы их выколачивали. Глина липла к ногам, у меня развязалась обмотка, я упал. Потом посыпал снег, начало морозить. Мы бежали полем, немцы стреляли; потом на поле вышли их танки, мы побежали назад, прятались в подвалах. Ночью нас вывели и посадили в эшелон, увезли на переформировку.
Хорошо я помню атаку летом. Там была асфальтированная площадь перед вокзалом, по краям площади росли кипарисы. Пекло, асфальт сочился черным потом. Немцы сидели за кирпичной оградой школы, а от школы остался один первый этаж, так что снайперам неоткуда было стрелять. Мы пошли в рост. Было ужасно жарко, нам выдали каски; политрук у нас был прямо помешанный на касках, кидался с пистолетом, если кто снимал каску. Было ужасно жарко, и у меня от пота ело глаза и шею. Это очень больно, когда шея потная, заросла щетиной, а об нее трется ремень от каски. Мы шли в рост и не стреляли, потому что у нас было мало патронов. И они не стреляли. У фрицев тоже не было патронов. А пыль была красная, кусучая. Вокруг почти все было разбито, а дома там каменные, кирпичные. От кирпича пыль страшная. Солнце и пыль, совсем не как в Риге. Солнце было, как кварцевая лампа, беспощадное, а ветер, как из духовки. Все было рыжее и черное, пыль на плечах, на ресницах, на губах…
Эту атаку я помню хорошо; я хорошо видел кирпичную ограду, каски немцев, автоматы. Я даже точно знал, какой немец целится в меня и какого я должен убить. Мы начали стрелять метров со ста, шагов с тридцати - бросать гранаты. У нас было мало убитых. Убило политрука, который был помешан на касках, и моего взводного. Его звали сержант Скичко, сколько помню, столько он был сержантом, с января 42-го… Хозяйственный мужик, из председателей колхозов. После смерти у него в вещмешке нашли горсть гороха (какой-то сортовой, особенный горох), подкову, гвозди… Тащил человек на себе, что мог для мира. Сталина он обожал, говорил: "Правильный мужик! С нами нельзя без палки! Почему немец прет и прет и побеждает? У немца порядок! Приказ! Сказано делать - делают. А мы, дай волю, такие митинги разведем! Славян надо бить, силком тащить к добру!" Но по части антисемитизма не могу не похвалить. Строжайше не позволял даже разговоры о "жидах" и "кривой винтовке".
У немцев за оградой оказался сборный пункт раненых. Мы, как увидели носилки, бинты, раненых, прямо растерялись. Командир роты, лейтенант, только из училища, сказал:
- Ну их к … матери. Не наше дело. Двигай, орлы, вперед, там еще телефонка у них в руках.
А старшина схватил немецкий автомат и выстрелил. Я знал, что фрицы повесили его брата на оглобле посреди базарной площади, но я ударил старшину по автомату.
- Ты, жид пархатый! - заорал он. - Немцев жалеешь?
Не знаю, что на меня нашло, я выставил свой ППД, сказал:
- С Гитлером вместе коньяк пью! Не дам убивать пленных!
Лейтенант подбежал, расклинил нас:
- Молчать! Обоих сдам под трибунал! Под 58-ю лезете?! И приказал: "Пленных, кто ходит, - в штаб. Кто лежит, пускай валяются. Они наших не подбирают".
Под вечер, когда мы лежали в яме, в степи, а сзади горели наши танки, а впереди горели немецкие грузовики, лейтенант приполз ко мне, шепотом отругал:
- Чего тебе немцев жалко стало? О себе подумай! Что, ты не знаешь, наш старшина - стукач? Не связывайся с ним, я точно говорю: он гнида, в Вержболове попал в плен, выдал своих командиров. Один ефрейтор убежал оттуда, рассказал под секретом. Но нет свидетелей… Того ефрейтора убило под Шепетовкой.
Я был молодой, 22 года. Я начал кричать:
- Как это он служил у немцев? Его надо сейчас же сдать в Особый отдел! Может быть он вообще шпион!
- Хрен его знает! - сказал лейтенант. - Не кричи так. На фронте тоже есть длинные уши. Ну ты сдашь его, а он на тебя наклепает, что ты Сталина ругал, что его хочешь уничтожить, потому что он тебя в трусости выследил. Тебе крышка, а ему медаль. В Особом, у нас - капитан Валуйко, лучший друг. Евреев еще больше не любит, чем фрицев.
10
Миша сошел на Таллинской. У него была еще одна слабая надежда, очень слабая, но все-таки…
Он прошел домов пять по Кришьяня Барона, вошел под арку, увидел двор и в глубине двора еще дом с четырьмя подъездами, как описала Белла, Марькина жена. Над подъездами по белой известке красной половой краской были выведены номера квартир. 72-я значилась над крайним слева. Внутри оказалась лестница, которая вела наверх, и другая - вниз, а на стене той же красной краской было написано: 70, 71, 72, 73. Миша спустился по второй лестнице, оказался в коридоре, похожем на туннель, свернул направо и увидел третью лестницу, которая и привела его к дверям с табличкой (черное по золотому) - "Д-р Вольф".
- Как они сюда втаскивают мебель? - удивился Миша. В этом отношении их старый, безобразный деревянный дом куда удобнее. Хозяин строил его для себя, сделал лестницу широкой, с большой площадкой между первым и вторым - последним - этажом. Не его вина, что в 1940 году дом превратили в коммунальную берлогу.
Звонок в 72-й был из модных - с перезвоном. Сразу же за звонком раздался женский приятный голос:
- Кто там?
- Моя фамилия Комрат. Меня послал к вам Марик.
Дверь отворилась, Миша увидел длинный, узкий коридор с большим зеркалом на стене, оклеенной тиснеными обоями, большую лампу матового стекла, вделанную в потолок на манер иллюминатора, и под лампой элегантную даму лет 45 в, безусловно, импортном костюме из кремплина.
- Прошу вас.
За коридором была комната с паркетным полом, разноцветными стенами красного оттенка. Здесь стоял темного ореха буфет, полный хрусталя, такого же дерева журнальный столик, на котором лежала стопка иллюстрированных журналов из ГДР на немецком языке. Был диван "углом" на шесть персон, две люстры чешского хрусталя с подвесками. Миша видел такие в магазине "Электрон", на улице Петра Стучки, бывшей Дерптской; люстры стоили не меньше 900 рублей каждая.
- Готовимся! - сказала мадам Вольф. - В Израиле очень модно иметь по две люстры в комнате.
В ее голосе слышалась нескрываемая, но скромная гордость патриотки еврейского государства.
- По две люстры?
Миша знал от таких же патриотов, что в Израиле совершенно нет деревянной мебели, а только жалкие фанерные поделки, что туда обязательно надо везти спички, мыло и туалетную бумагу; про люстры он слышал впервые.
- Это обязательно, две люстры?
Мадам Вольф улыбнулась:
- Ну что вы…
Слава богу, в отличие от Аси Брониславовны, она не была категоричной.
- Я вас слушаю.
- Не знаю, даже, как объяснить. Дело в том, что у нас разрешение на выезд и два диплома. 8600 рублей…
- Ах, да! - сказала мадам Вольф и показала великолепные зубы в улыбке, - Белла говорила мне. Вам придется посидеть у нас, пока придет муж. Я включу для вас телевизор. Деньги - компетенция мужчин.
Она сочла свои слова остроумными и снова показала великолепные зубы:
- Хотите лимонада? Нет? Вы меня извините, мне нужно закончить перевод.
Она взяла со стола один из журналов и ушла в другую комнату, на ходу щелкнув включателем телевизора.
Аппарат, само собою, был с экраном 61 см, на ножках.
Время было детское, передачу вели из зоопарка. Ученый рассказывал о зверях Африки. Телевизор включился на том месте, когда ученый сообщил зрителям, что в прошлом году ездил в Конго и Мозамбик. И снова Мишу с неудержимой яростью ударил в сердце вопрос: почему он, гражданин самого справедливого и самого прогрессивного государства в мире, должен быть, по крайней мере, профессором, чтоб повидать Африку; а какой-нибудь негр из Пуэрто-Рико, которого советская печать оплакивает и жалеет, почему он - несчастный - может пойти и купить билет на любой самолет и улететь в любую часть света, никому не сообщая, кем была его бабушка и с кем спал его дедушка до, во время и после революции?!
А ощутив в себе застарелое и все-таки всегда новое чувство личного оскорбления, Миша вспомнил разговор с Аликом Беляутдиновым и возвратился на 15 месяцев назад.
…Шел июнь 1971 года. Миша поехал в Москву навестить стариков. Он бывал в столице не часто, даже не каждые два года, и если уж выбирался, стремился вкусить как можно больше удовольствий: посещал Большой театр, выхаживал километры по Третьяковской галерее, платил и переплачивал, чтобы послушать Райкина, Ойстраха и повидать Плисецкую. Но уже в прошлые разы Миша возвращался с концертов с чувством обманутого ожидания, будто нажевался пробки.
На этот раз он долго кочевал по переходам метро "Курская", стоял, перечитывая афиши на киосках театральных касс. Всюду были "Огненные годы", "Пламенные сердца", "Пылающие факелы", так что хотелось не билеты покупать, а звать пожарных; либо же предлагалось посмотреть виденное-перевиденное: "Любовь Яровую", "Перелом", "Кремлевские куранты". По каждому из этих спектаклей Миша мог написать монографию, изобличающую авторов в чудовищной лжи. Не было залпа "Авроры", возвестившего революцию. Выстрелила одна пушка и та холостым снарядом, подавая матросам сигнал атаковать Зимний дворец. Не было доброго Ленина и Рыцаря Революции Дзержинского. Ленин собственноручно приказал Белла Куну физически истреблять пленных белогвардейцев в Крыму. Дзержинский отправлял русскую интеллигенцию в психиатрические лечебницы. Инженер Забелин мог, конечно, пойти к большевикам, увлекшись планом ГОЭЛРО, мог удостоиться аудиенции у Ленина (когда большевикам нужен буржуй, они и руку поцелуют у буржуя), но что было потом с Забелиными? в 1937 году их убивали без суда, в 1949 по суду ссылали на каторгу за "космополитизм", а сколько русской интеллигенции порешили во время великих чисток 1929-го, по "делу шахт" и "промпартии"?
Тогда не стеснялись, еще в 1936, на XVIII съезде партии Сталин бахвалился: "И я руку приложил к ликвидации контры!"… а потом спохватился. Великая социалистическая страна, провозвестник Царства Труда на всей земле, удивительно страшно походила тюрьмами и процессами на фашистскую Германию. И повелел Мудрейший из Мудрых, вождь всего человечества "изображать ЧК не только мечом, но и щитом". Погодин сочинил "Кремлевские куранты", Тренев "Любовь Яровую", пошли фильмы "Мы из Кронштадта", "Ошибка инженера Кочина". И стало непонятно, как это всепонимающая ЧК, умеющая так вникать в сумятные души интеллигентов, как это она устроила резню 1937-го? И если сам Ленин, и лично носился с трудоустройством неприкаянной души инженера Забелина, как же матросня и мужики при полном одобрении Советской власти погубили миллионы русских интеллигентов?
Миша не мог больше смотреть советскую классику. Оставалась классика русская, в начале революции охаянная, в середине - запрещенная, а под конец поднятая на щит, благо она принадлежала Великому Русскому народу, а русский народ долженствовал олицетворять самую богатую культуру страны, чтобы никто: ни латыши, ни грузины, ни армяне не смели сомневаться в плодотворности и даже спасительности русификации СССР. Но и русская классика в последние годы стала для Миши в тягость. Режиссеры преподносили Островского и Чехова в такой интерпретации, будто великие на самом деле писали кровью и слезами лишь для того, чтоб показать, что Россия нуждается в революции, притом большевистской. Боли и муки, сомнения, ошибки, прозрения прекрасных людей, воплотивших образ России, ее величие и нищету, ее загнанность и окрыленность - все умирало на советской сцене, и оставались только ходячие штампы, разделенные на "плохих" и "хороших", "наших" и "ненаших". Плохие метались, пели "Очи черные" и не понимали Маркса, хорошие провозвещали революцию и выходили замуж за матросов. Это деление на хороших и плохих, наших и ненаших начиналось в школе.
Миша не мог забыть, как его дочь после урока русского языка в пятом классе спросила:
"Папа, Пушкина уничтожили фашисты?"
Оставалась эстрада, но и любимый Райкин больше не облегчал душу. Смех его отдавал плачем. Театр миниатюр годами клеймил одно и то же: хапуг и бюрократов, головотяпов и вралей, рангом не выше управдома. Великая партия, организатор всех побед советского народа, по логике вещей, как правящая партия, повинная во всех неудачах, также была вне критики. Да и как могла быть подлежащей критике партия, чьи вожди сами себя назвали Умом, Честью и Совестью эпохи?
Достаточно и этого, но вспоминая Райкина, Миша не мог не вспомнить ходивший по всей стране рассказ о том, что в Киеве, во время концерта артисту по сценарию полагалось спрашивать у зала: "Вот, скажите, скажите, кто я?" А из зала ответили:
- Жид ты пархатый, вот кто!
А через неделю поползло: "А Райкин-то! В больнице лежит! Оказывается, умерла его мать, так он ее в гроб и велел отправить хоронить в Израиль. А ОБХСС давай проверять, и что же? Все зубы у покойницы - золотые, в животе защиты бриллианты! Тут Райкина и тяпнул инфаркт!"
(Знакомая дама, бывшая жена еврея, с 1963 года в разводе, клялась, что ей про Райкина под секретом поведали офицеры МВД)
Миша долго сидел перед киоском театральной кассы, так и не решаясь купить билет (можно было пойти в Большой, где шла "Жизель", но и она была виденна-перевидена), когда услышал знакомый голос:
- Милый, это ты ли?
11
Перед Мишей стоял Алик Беляутдинов в серой милицейской форме с погонами подполковника. Они обнялись и расцеловались.
- Ты почему в Москве?
- Приехал к старикам.
Слава те господи, а я уж думал поселился. Что-то не помню стариков.
- Ты их не знаешь. Отца моего родичи.
- Строгие? На ночь смыться можешь? Или с супругой здесь?
- Один. Это у меня отпуск учительский - 48 дней и выходные.
- Телефон у стариков есть? Ладно, от меня позвонишь. Я тебя арестую до утра. Шагом марш! Считай, так бог велел; я ж завтра улетаю.
Они встали на эскалатор, поехали вниз, сели в голубой вагон и сошли на Университетской.
- Зайдем в "Гастроном", - сказал Алик. - Горючего захватим.
- Стоп! - заявил Миша. - Плачу я. С меня причитается, погоны твои обмывать.
- А! Так это давно. Третий год с двумя большими.
- Но я-то тебя видел капитаном!
- Время! - вздохнул Алик. - Время старит вино и любовь, удлиняя мечты и разлуки. Бери коньяк, если хочешь. А я тем часом встану за колбасой.
Алик ушел занимать очередь в колбасном отделе, Миша встал в винном, спросил у дяденьки впереди себя:
- Какой коньяк самый приличный?
- Да никакого у них нет! Сербский виньяк туда-сюда, другое все паленая солома.
- А что, армянского нет?
- Те! Где ты сейчас найдешь армянский?
- В ресторане! - сказал продавец.
- С наценкой 50%? - язвительно спросил мужчина, стоявший за Мишей.
- Для советского человека и рабочего коньячку хватит. 90 копеек - три четверти литра, - вставил мужичок в кепчонке с пуговкой, по виду не то слесарь, не то работяга с трамвайных путей.
- Сделали цены! - сказал мужчина сзади. - 12 рублей за бутылку коньяка! Не захочешь, пойдешь рабочий коньяк пить. От него только что не слепнут, а так - денатурат чистой воды.
- А хоть бы и 12! - рассердился дядька впереди Миши. - Так ведь и того нет!
- Побаловались! - рассудительно сказал кто-то невидимый за спинами. - Нельзя больше торговать в убыток. В Европе цены на питье высокие.
- Вранье! Я был. В Вене бутылка водки на наши деньги 2 рубля, а наш коньяк - самый лучший - 6 рублей.
- Господи, и когда это проклятое зелье запретят?! - запричитала старушка в черном плюшевом жакете. Она стояла уже почти у прилавка, передвигала по полу большую сумку с пустыми бутылками.
- Все пишут, пишут про вред алкоголю, а в она какую очередищу стоять! Жены, небось, дома разрываются меж детками и кухней… а мужики все здесь.
Продавец с интересом свесился через прилавок, оглядел старуху:
- А твой-то где, бабка?
- Да помер мой-то, печенью помер. Опился.
- Теперь сама туда же? Мужиков ругаешь, а вон какую сумочку принесла бутылок! Да тут рублей на десять тары!
Бабка чмокнула и развела руками:
- Свадьба! Сына меньшого выдала. Студентку взял. А сам шофер.
- Ну? - спросил продавец. - И пьет, заливает? Тебе бы надо безалкогольную, комсомольскую, в клубе.
- И-и! - сказала бабка. - Думаешь, не пьють? Сама уборщицей в Доме Культуры при Заборной. Как после свадьбы - полон тувалет осколков. Столько добра бьють, ящиков пять бутылок!
- А ты, значит, решила на дому, чтоб тару не терять?! - под общий хохот спросил продавец.
12
Миша думал, что Алик приведет его в гостиницу, а оказалось - в дом, такой же безликий, как все дома на той улице, застроенной по типовому проекту. И квартира была типовая, стандартная: прихожая, туалет, ванная, кухня и две комнаты с общей дверью. И мебель была без лица: вездесущий темного дерева с полировкой "Юбилейный" набор, в витрине тоже обязательный хрусталь - вазочка, графинчик. И телевизор "Электрон" на ножках.
Сколько видел Миша двухкомнатных квартир в новых домах, столько же видел "Юбилейную" мебель и "Электроны", и вазы "челноком". Только по книгам и можно было отличить хозяев, да по запаху.
В этом доме на полке стояли хилые тома, потертые от чтения: Лев Толстой (18 книг за 3 рубля), Некрасов в мягком переплете, но больше всего было переводных: Хэмингуей, Фейхтвангер, Фолкнер.
- Толика книги, - сказал Алик. - Сестры моей, Нельки, муж. Уехал отдыхать в Болгарию, по путевке.
- Да? И Нелля с ним?
- Как же! Пускают у нас с женами! Работает Нелька. Вторую смену. Ты о себе давай, все в школе?
- В школе.