Но тогда, чуть больше года назад, Андрей Иванович столь основательно не думал об этом - и на дне рождения Паши, неприятно, недобро возбужденный выпитой водкой (он редко и мало пил), в ответ на спокойное, снисходительное даже замечание Марины (явно вошедшей в роль хозяйки если и не богатого, то хорошо обеспеченного дома - а давно ли бегала в лаборантках? за десять лет диссертацию не смогла написать!), что "в России идет нормальный процесс первоначального накопления капитала" (слышала звон, да не знает, где он), вспыхнул и резко сказал: "В России идет спекулянтский пир во время чумы" - и при этом выразительно (хотя, наверное, и непроизвольно: не мог же он до такой степени потерять власть над собой) посмотрел на заставленный дорогими бутылками и закусками стол. Среди гостей были все свои, и Марина сказала только: "Ты, Стрельцов, безнадежно отстал от жизни", - но больше они не виделись. Андрей Иванович несколько раз звонил - Паша был его стариннейшим другом, со школьной скамьи: тридцать лет вместе! - Паша разговаривал с ним как ни в чем не бывало (он всегда был, положа руку на сердце, лицемер), но сам не звонил и в гости против обыкновения не приглашал. Он позвонил только однажды, за несколько дней до традиционной совместной встречи Нового года, - в том, что она состоится, Андрей Иванович был так же уверен, как в том, что вообще будет Новый год, - и извиняющимся, лживым, елейным тоном сказал, что они с Мариной решили в этом году ничего не устраивать (собирались обыкновенно у них), а выпить по бокалу шампанского и сразу лечь спать - безумно устали от дел… Андрей Иванович обиделся смертельно, до ненависти, - несмотря на все недостатки Павла, он его очень любил, - и больше ему ни разу не позвонил.
Второй старый друг, Славик, по роду занятий был социологом и в новой жизни подвизался везде, где за социологию платили хоть какие-то деньги: проводил опросы по заказу торговых фирм, участвовал в избирательных кампаниях низшего уровня (на высший его не приглашали), составлял рейтинговые (вот еще одно мерзкое слово) листы для малотиражных газет - причем ему было решительно всё равно, к какой партии принадлежит кандидат и какого направления придерживается газета. Причиной такой неразборчивости была не жадность - Славик никогда не был жадным, - а просто нужда: заказы случались редко, а в институте, где Славик числился и временами сидел подобно Андрею Ивановичу, платили гроши, - и всё же Андрей Иванович относился к этому неодобрительно. Однажды Славик позвонил и сказал, что намечается работа: предвыборная кампания (как он выразился, раскрутка) одного провинциального губернатора, и предложил в случае, если ему самому удастся пристроиться, попробовать подыскать место для Андрея Ивановича. У Андрея Ивановича и в мыслях не было заниматься подобной чепухой, - и потому, что это отвлекало бы его от науки (а тогда он еще в полную силу занимался наукой), а более потому, что такой способ получения (язык его не поворачивался сказать: зарабатывания) денег он считал ниже собственного достоинства, - но он всё же спросил: "А сколько тебе обещают?" Славик назвал весьма заурядную даже для "среднего" класса, но очень значительную (да что там - просто огромную!) для Андрея Ивановича сумму: за две недели работы ("оболванивания людей", недобро подумал Андрей Иванович) ему заплатили бы столько, сколько Андрей Иванович получал за полгода. Это глубоко уязвило Андрея Ивановича - тем более что он в глубине души осознал: по своему самолюбивому и застенчивому характеру он просто не способен опрашивать на улицах и тем более агитировать незнакомых ему людей. Желая скрыть свои чувства, он бодро спросил: "А какой он партии, ваш кандидат?" - "Понятия не имею", - сразу ответил Славик - и Андрей Иванович не выдержал и несколько даже, наверное, резко сказал: "Нет, Славик, это проституирование. Если уж совсем прижмет, я лучше землю пойду копать". На это Славик - добрейшей души, бесхитростный человек - непривычно, неожиданно сухо сказал: "Ты хоть подожди до весны, сейчас земля мерзлая…" Славик не был способен не то что на долгую, но и хоть сколько-нибудь продолжительную обиду; это уже несколько месяцев спустя, в ответ на раздраженную филиппику Андрея Ивановича, перекинувшуюся, как это часто в последнее время бывало, на близких ему людей, Славик беззлобно, немного печально, быть может (или даже скорее всего) желая ему помочь, сказал: "С тобой стало очень трудно общаться, Андрей. Ты подумай об этом…"
Третий друг, Игорь, прошлым летом отказался (не смог - сейчас забылось уже, почему) отвести Настю на своей машине в пионерлагерь: Настю сильно укачивало в автобусе, а машина тестя была в ремонте. Причина показалась Андрею Ивановичу недостаточно веской; он усмотрел в этом не просто равнодушие, а совершенно неуважительное, наплевательское отношение старого друга к себе (от равнодушия ему было больно, пренебрежение - оскорбило его). Он сразу же вспомнил, сколько раз он помогал Игорю в его домашних делах - бежал по первому зову: перетащить мебель, собрать на даче гараж (а хоть бы кто из них помог ему на участке!), хоронить тещу, составить математическую модель для Игоревой пассии, аспирантки… - он сразу вспомнил всё это и, кипя (впрочем, тоскливо, из последней силы кипя), высказал всё это - и, кажется, еще много лишнего - Игорю по телефону. И всё равно происшедшее, как и в случае с Пашей и Славиком, было таким пустяком, который в прежние времена забылся бы через неделю - мало ли они ссорились? - было просто предлогом, горько думал Андрей Иванович, чтобы расстаться с ним: он им надоел, он их раздражал, утомлял - по разным причинам. Павел с Мариной забились в свою затхлую мещанскую скорлупу, после долгих поисков наконец-то нашли друг друга - в безудержном приобретении барахла; Игорь всю жизнь любил только покой и себя, а Славик… ну что же, Славика, при его душевной вялости, граничащей с тупостью (ну хорошо: при его незлобивости, добродушии), действительно угнетало нервическое состояние друга - но тогда что это за дружба?…
IX
Да, друзья его оставили, отсекли от себя - и вместе отсекли от него целую жизнь, неисчерпаемо полную воспоминаний: воспоминаний, благодаря которым каждая поездка на шашлыки, каждая встреча нового года, каждый телефонный разговор дарили ему не скудные впечатления одного дня, нескольких часов или нескольких минут, а долгих, счастливо окрашенных расстоянием лет детства и юности… Андрей Иванович вспышкой вспомнил всё это, вновь с прежней силою пережил свое тогдашнее унижение, разочарование, боль - и, подняв глаза, угрюмо и вызывающе посмотрел на жену.
- Да. Бросили. Что дальше?
- Ничего, - заражаясь его враждебностью, резко сказала Лариса. - Дальше то, что я не желаю по твоей милости лишиться своих друзей.
- Эти раскрашенные куклы - твои друзья? Хороших друзей ты себе выбираешь.
- Это не твое дело. У тебя никаких нет.
Опять она ударила в то же место, в ту же боль. Андрей Иванович стиснул зубы. Лариса стояла перед ним - в блестящем черном облегающем платье, прямая, высокая - на каблуках она была одного роста с ним, и потому Андрею Ивановичу казалось, что она выше его, - с острой вызывающей грудью, с золотистой, как будто отлитой из бронзы копной волос, с голубовато-серыми, в густой оторочке ресниц, холодно поблескивающими глазами… неожиданно он - в первый раз в жизни - подумал: "А вдруг… она мне изменяет?!!" - и вслед за этим - что в последнее время он редко бывает с женой… У него потемнело в глазах; он хрипло сказал, задыхаясь:
- Может быть… у тебя есть друзья и мужского рода?!
Он был так потрясен, что сказал вместо "пола" - "рода". Лариса усмехнулась - презрительно-зло.
- Дурак.
И вышла из комнаты.
Андрей Иванович испытал огромное облегчение. Жизнь, казалось, переломилась - он смотрел на мир совершенно иными глазами. Да что, собственно, произошло? Из-за чего перед ними чуть не разверзлась пропасть? Из-за Евдокимовых, из-за подлой власти, из-за чеченской войны? Да горите вы все синим пламенем! Он бросился вон из комнаты.
- Ларочка, миленькая… Ну прости ты меня, дурака… я так тебя люблю… ну ей-богу, ну что ты…
Он вбежал в гостиную; Лариса, стоя спиной к нему у стола, - стройная, с капельными обводами бедер и струнными ногами фигура, - гремела ножами и вилками; Настя, сидевшая на стуле обхватив руками коленки, мельком взглянула на него и снова обратилась к попыхивающему ядовитыми красками телевизору. "Возьми от жизни всё!!!" - кричал телевизор.
- Ларочка…
- Если что-нибудь подобное произойдет, - не поворачиваясь, очень спокойно сказала Лариса - и его сразу отбросило в прежнюю жизнь, - …будь покоен, я тебе тут же скажу. А пока - я прошу тебя не трогать моих друзей.
- Я не трогаю твоих друзей… я не буду трогать твоих друзей, - тихо сказал Андрей Иванович, обессилев под тяжестью навалившейся на него прежней жизни. - Я могу уходить из дома, когда у тебя гости. Я не…
- Кр-р-ра!… - резануло вдруг за окном. - Кр-р-ра! кр-р-ра! кр-р-ра!…
Лариса вздрогнула - и швырнула ножи и вилки на стол. Андрей Иванович заозирался. Ах да, конечно… окно открыто, рядом балкон… Лариса резко повернулась.
- И имей в виду: мои знакомые во всяком случае ничуть не хуже тебя. Да, они не ангелы, они не думают о мировой справедливости, они занимаются собственным обогащением, как ты говоришь. Но они растят детей, помогают родителям, они хоть кому-то делают добро - это ведь твой пунктик: надо делать добро, спешите делать добро. А ты только злобствуешь, всех проклинаешь, все у тебя воры и подлецы… и пока единственное добро, на которое ты способен, - это принести в дом эту мерзкую грязную птицу… У меня дочь! - вдруг чуть не закричала она; Андрей Иванович отступил, потрясенный этим "у меня дочь".- Вороны разносят заразу! Ты хочешь, чтобы Настя заразилась? Я знаю, тебе всё равно: ребенок заикается, а ты даже ни разу не поинтересовался, что говорят врачи. Тебя волнуют чеченцы со своей независимостью, киргизы, на которых кто-то напал, учителя, которым не платят зарплату…
- Я не заикаюсь, - обиженно сказала Настя.
- Ты рискуешь здоровьем дочери и моим, эту птицу ты всё равно завтра выкинешь на помойку… я не понимаю, дура, почему я не заставила тебя выкинуть ее сразу! Кому ты делаешь добро? Да Евдокимов - этот Сахар Медович, как ты его называешь, - в сто раз лучше тебя!
- Кр-р-ра! кр-р-ра!…- надрывался птенец.
- О, будь ты проклят!… - вне себя воскликнул Андрей Иванович и опрометью бросился в свою комнату.
Выскочив на балкон, он увидел птенца - и, что с ним нечасто бывало, выматерился. В коробке, на дне которой еще час или два назад лежала чистая, аккуратно разостланная газета и тихо сидела сытая маленькая ворона, бурлило разноцветное мокро-блестящее месиво. Газета была изодрана, скомкана, сплошь залита изжелта-белым, с тусклыми зелеными червячками пометом; впрочем, назвать это извержение словом "помет" не вдруг приходило в голову: в обыденном представлении птичий помет можно было накрыть пятачком, здесь же, казалось, была вылита поллитровая банка. Среди всей этой пестрой, кисло пахнущей нечистоты бесновался и дико, с хрипом и визгом кричал птенец, жестоко перемазанный собственными испражнениями; вокруг него с низким, натужным гудением вилась туча огромных тяжелых мух… Лицо Андрея Ивановича исказила мучительная гримаса; он быстро вышел с балкона, закрыл за собою дверь - крик поглушел, - схватил со стола сигареты и закурил.
Он сидел на краешке кресла - сгорбившись, локтями опершись на колени, - и медленно, устало курил, роняя пепел под ноги в ветвистую раковину. Чувство было - кончается жизнь… кончается его долгая, привычная, наполненная радостями, огорчениями, работой, любовью жизнь, и впереди его ждет или смерть (как и почему в тридцатисемилетнем возрасте к нему придет смерть, он не знал: инстинкт самосохранения в нем был силен и о самоубийстве он никогда серьезно не думал, - но чувство близости, возможной близости смерти было), или - что было тоже непонятно ему в динамике (как это произойдет?), но ясно, образами синюшных бродяг на площади Трех вокзалов, виделось им, - его ждет малочеловеческое, голодное и бездомное существование, когда его, Андрея Ивановича, уже, вообще говоря, не будет - будет какой-нибудь "Дрюня" или "Ученый", совсем другой человек… Ему стало страшно, и, наверное, это хоть чуть-чуть встряхнуло его. "Зачем ждать до утра? - угрюмо подумал он. - Зачем я вообще принес эту птицу?…" Он докурил, поднялся и открыл балконную дверь.
Уже смеркалось, и неподвижные листья деревьев были цвета темно-зеленого бутылочного стекла. Птенец продолжал хрипло, противно кричать, выпадая в сторону Андрея Ивановича головою. "Как его такого нести? Крик на весь дом… крик, грязь, вонь, мухи…" Андрей Иванович постоял с полминуты, страдальчески сморщив лицо, и пошел, едва передвигая ноги, на кухню. Когда он миновал открытую дверь столовой, Лариса раздраженно спросила:
- А мы с Настей будем сегодня спать?
- Сейчас…
На кухне он взял полбатона хлеба и возвратился к птенцу.
- Кр-р-ра! кр-р-ра! кр-р-ра!…
- Да заткнись ты, черт бы тебя забрал!
Опустившись перед кричащей коробкой на корточки, Андрей Иванович взмахом руки отбросил несколько крупных, тяжелых, как ягоды, мух, отломил от батона кусок и грубо сунул его в трепещущий влажный горячий зев. Крик захлебнулся. Андрей Иванович, не обращая внимания ни на размеры кусков, ни на частоту своих однообразных движений, продолжал механически, даже не глядя вниз, с каким-то злобным, мстительным удовлетворением отрывать и совать кусок за куском - как в пустоту, - а птенец, взлаивая и по-человечьи икая, глотал, глотал, глотал, глотал… Андрей Иванович искрошил бы все полбатона, но в очередной раз хлеб в его пальцах, вместо того чтобы привычно сорваться вниз - как будто его увлекло разрежением, - на что-то наткнулся. Андрей Иванович посмотрел: вороненок сидел (или, вернее, лежал, и Андрей Иванович сразу вспомнил, что он не может ходить) с раздутым по-пеликаньи подклювным мешком и разинутым клювом, из которого торчал рыхлый сегмент хлебного мякиша. Андрей Иванович остановился. На коробку тут же слетелись мухи, и он начал их отгонять.
В невидимом за балконным парапетом дворе было по-вечернему тихо. Приглушенно звучали одиночные голоса, тренькал звонок детского велосипеда, где-то по соседству негромко газовала машина… Птенец полежал с минуту, видимо, передыхая, потом вытянул шею и задвигал взад и вперед головой. Торчащий наружу кусок упал, остальные, поочередно выталкиваемые в клюв, один за другим проглотились. Клюв схлопнулся; по его уголкам пролегли аристократические надменные складки. Андрей Иванович сел рядом с птенцом на порог и достал сигарету.
Он курил и смотрел, как зыбкие кольца дыма медленно уплывают в угасшее красновато-серое небо. Из-за перил балкона он видел одно только небо в широком створе облицованных рустом стен, которое время от времени бесшумно пронизывали одиночные ласточки. "И чего я мучаюсь? - медленно думал Андрей Иванович, провожая взглядом очередную иглистую ласточку от стены до стены и поджидая следующую. - Мало того, что в мире вообще ничего не ясно… нельзя даже доказать, существует этот мир на самом деле или только у меня в голове… если поверить в это - вот уж действительно решение всех проблем! Да, но зачем тогда жить? Ладно, брось ты эту чепуху… Ведь ты посмотри хотя бы на ближайших соседей, сколько вокруг несчастья! - И Андрей Иванович начал привычно перечислять: - В квартире над нами парень девятнадцати лет умер от передозировки наркотиков. В следующей - похитили эмигранта-чеченца, скоро уже год, как нет никаких вестей. На той стороне - одну квартиру обокрали, что в другой - не знаю: по-моему, там никто не живет. Теперь наш этаж: сына Галины Михайловны насмерть сбила машина, осталось двое детей; у Валентины умер брат; у Миши с Катей Андрей спивается, в двадцать пять лет. Этажом ниже: под Мишей с Катей женщина пятидесяти лет умерла от рака, в двух квартирах не знаю, под нами - Аркадия Петровича разбил паралич. И это только три этажа, наш и соседние; в подъезде есть еще и одноногий, и парень, который еле ходит после желтухи, а ведь я почти не знаю остального подъезда. А в соседних - и женщина-алкоголичка, и умственно отсталая девочка, и коммерсант, которого убили в прошлом году… Вот это - несчастья, а что у тебя? Ну хорошо, пусть я эгоист, пусть я не способен… в полной мере сопережить чужое страдание, - хотя все эти разлитые в мире несчастья мучают, давят меня, - хорошо, пусть я эгоист, но у меня же есть разум… и должен же я понимать, что пренебрежение общества, низкий оклад, вообще вся моя "униженность и оскорбленность" - пустяки по сравнению со смертью ребенка, потерей ноги или похищением мужа. Должен - и понимаю, как же этого не понять, а всё равно мучаюсь; вот уж действительно - ум с сердцем не в ладу… Стыдно".
Андрей Иванович поднялся и облокотился на парапет. Во дворе уже зажгли фонари, и в сумрачной черно-зеленой толще деревьев пролегли золотистые просеки. Перед домом близких строений не было; с высоты своего этажа Андрей Иванович видел узкую кремовую полоску шоссе, по которой неслись, попыхивая боками, маленькие одиночные автомобили, подсвеченную высокими шоссейными фонарями бледно-лимонную гряду тополей и ртутно поблескивающий рельсами, помигивающий семафорными огоньками железнодорожный пустырь. За ним расстилалась искрящаяся розовая туманная даль Москвы; поначалу различимые коробчатые силуэты домов на расстоянии как будто тонули в безбрежном фосфоресцирующем озере… Андрей Иванович докурил, выстрелил вниз светящимся угольком и пошел в гостиную.
Стол был уже прибран, скатерть снята; Лариса расставляла в серванте посуду. Посуда уютно позвякивала.
- Ларочка, не сердись, - сказал Андрей Иванович виновато, но с теплым, светлым чувством в душе. - Я, конечно, не прав. Всё образуется.
- Папа больше не будет, - сказала Настя, отрываясь от телевизора, и тоненько засмеялась. Андрей Иванович подошел, обнял ее за тонкие плечики и поцеловал теплую, шелковистую, сладко пахнущую макушку.
- Ты картинку собрала?
- Ну не совсем… наполовинку. А почему нельзя говорить - "пазл"?
- Ну почему нельзя, можно, только зачем коверкать язык? Ведь слово-то какое дурацкое - "пазл".
- Нормальное слово…
Андрей Иванович повернулся к Ларисе.
- Ларочка…
- Хорошо, - сказала Лариса, закрывая сервант. Она была уже в своем старом, вылинявшем до потери цвета халате. Андрей Иванович любил этот халат и ненавидел черное платье. Гнусное платье. - Ты есть будешь? Ты ведь за столом почти ничего не ел.
- Я чаю попью.
Они вышли из комнаты. В коридоре Андрей Иванович обнял Ларису и поцеловал ее в щеку.
- Не подлизывайся, - сказала Лариса, ускользая на кухню.
- Я не подлизываюсь, - сказал Андрей Иванович, идя вслед за ней. Он испытывал почти позабытую за последнее проклятое время нежность. - Я очень тебя люблю.
Закричала ворона.
Андрей Иванович вздрогнул. Лариса поморщилась.