Остров: Михаил Васильев - Михаил Васильев 10 стр.


В лесу все же стемнело, тени стали гуще и прохладнее. Мамонт нащупывал ногами, недавно появившуюся здесь, тропинку, стараясь не задевать стволы деревьев, от смолы которых на коже оставались волдыри. Деревья эти здесь успели прозвать горячими. Горячие деревья.

"Институт казенного человека. И ты снова просто ходячий организм…"

Вот он в зековском строю. Под ногами - грязь и бесконечно тянущаяся колея в ней. В колее иногда - желтая, настоянная на глине, вода. Долгое время только грязь и колея. Два этих слова, все вертящиеся в голове, почему-то начинают казаться странными. Все нелепее и нелепее. Постепенно он перестает понимать, что они означают. Непонятно для чего, откуда и зачем все это. Что-то сломалось внутри. С трудом он еще видит и осознает то, что у него под ногами. Если бы можно было поднять голову… Мир выше исчез куда-то, он не помнил, что было там - выше. Там что-то непознаваемое, чужое, опасное. Оттуда, из тумана, можно ждать только чего-то враждебного - толчка, удара. По смутным, не ясным ему, причинам.

Ослабевший мозг вдруг стал неспособен осознавать усложнившийся мир. Осталось только идти по каким-то непонятным фантастическим кочкам, грязи, лужам на чужих ногах в странных незнакомых сапогах - прохарях.

Очнувшись в бараке, он понял, что не сможет встать утром. Ночью с ужасом ждал побудки, удара в рельс, когда кто-то попытается поднять его. Тогда нужно доказывать, что он заболел, что это энцефалит, А подняться было невозможно. Той ночью, уткнувшись лицом в подушку, он еле поднял голову, чтобы не задохнуться, Еще через день сумел перевернуться на другой бок. Периоды бешеной дрожи утомляли, будто тяжелая работа. Лежа под тонким казенным одеялом, он ощущал как мало осталось в нем жизни. Он и не знал, что бывает такая слабость. Слабость, иногда достигающая какого-то края, почти уровня блаженства, когда отходит озноб и тело будто заполняется горячей водой. Тогда он ощущает блаженное фальшивое тепло, наконец-то согреваясь в нем. И такое же по уровню блаженства чувство жалости к себе. Украденное для тела удовольствие, которому можно предаваться, не опасаясь разоблачения. Кто-то, не сознавая, по оплошности, предоставил условия.

Мамонт взошел на холм и замер. Бессознательно собравшийся войти в лес, он остановился, ошеломленный грандиозной панорамой побоища деревьев. Леса перед ним не было. Неожиданно оголилась длинная перспектива, насколько охватывал глаз, все лежали вкривь и вкось поваленные деревья. Где-то там, далеко-далеко, шевелилась маленькая фигурка Аркадия, отсюда почти незаметная. Отчетливо доносилось только завывание бензопилы.

"Во, размахнулся, мудила!"

"Дача" Аркадия напоминала домик какого-нибудь Наф-Нафа из сказки. Длинный, уходящий в бурелом, сарай под тростниковой крышей. Кривые стены сложены из плоских камней, кое-где скрепленных известью.

Внутри сразу оглушил мощный спиртовой запах большой массы кофе. Мешки с кофе лежали вдоль стены и уходили вдаль, во тьму.

Под ногами лежал толстый слой свежих щепок и стружек, Мамонт осторожно двинулся в темноту. Пространство, не занятое мешками, густо заполняло какое-то железо, банки с солидолом и краской, кувалды, лопаты, мотыги. Дорогу перегородил, заваленный всяким хламом, верстак. Среди железяк - серая шкурка с коротким хвостом. Мамонт осторожно погладил благородный, мягкий и гладкий мех. Свет из окна освещал, грубо сколоченный из досок, обеденный стол, уставленный грязной посудой, - единственной здесь приметой жилья. Мамонт поднес к глазам чашку хрупкого китайского фарфора, неизвестно как попавшую в подобное жилище. Сзади, В дверях, вдруг возникла керосиновая лампа, красный свет проник сквозь тонкий фарфор: "Я на зов явился. Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан."

- Пришел, бугор?.. Давно ждешь?

- В газете меня недавно губернатором назвали. Можешь без титулов.

- Да ты эту кружку поставь пока, сейчас налью, - Аркадий с головой ушел куда-то под верстак. - Бутылку запрятал так, что сам не найду. Ханыги кругом… На тот бункер, что ты отдал, тоже замок надо повесить…

- Да не суетись ты, - Мамонт поставил чашку.

Вверху кто-то завозился, на голову посыпалась древесная труха. Мамонт перехватил лампу, поднял ее вверх. На пальмовой балке сидела небольшая толстая обезьяна в полосатой майке, внимательно смотрела на него.

- Ленинианой Псоевной ее назвал, - пояснил Яков. Из-под верстака высунулась его красная ухмыляющаяся рожа. - Жену мою бывшую так зовут, очень на нее похожая.

Обезьяна, сидящая наверху, тоже с готовностью весело оскалилась, обнажая бледные десны, заверещала, завертелась, шлепая ладонями о дерево.

- Это тебе не рисовый самогон. Будь здоров!.. Ну вот… а ты говорил, говно.

Мамонт нашел стакан, с готовностью вытряхнул из него какие-то гайки и мелкие гвоздики. Он искоса наблюдал за Аркадием: не имея шеи, тот не мог пригнуться к стакану и опрокидывал в себя ром, откидываясь назад всем туловищем.

- Я всякую скотину люблю, - От жующего чеснок Аркадия распространялся аммиачный запах. - Если уж не повезло скажем, ей, - Яков мотнул головой вверх. - Если не повезло Псоевне родиться человеком, то это не ее вина.

- Я тоже зверей уважаю, - сказал Мамонт. - А людей нет. Не люблю. Противный народец.

- Раньше пчеловодством увлекался. Принцип пчеловодства, он, - в наебываньи пчелы. Пчеле человек вообще не нужен, а он лезет, чтоб урвать чужое… Пользуясь их неграмотностью. Много пчел было у меня.

- А Кент говорил, что крысу дрессировал.

- Врет!

- Вот договориться бы всем и не плодиться больше. Пускай одни звери на свете живут. Они правильнее нас.

- Бабы не позволят.

- Бабы, да!..

- Видишь какую пушнину тут рядом разводят - вот с материка привез, - Аркадий хвастливо тряхнул серой шкуркой. - Шиншилла, понял, американские артистки носят. Страшно дорогая… Надо заняться. Ты наливай!..

Яков запихал в рот горсть арахиса:

- И закусывай! Это орех такой чудной. Он у них в земле растет. Укуси вот батат- это картошка местная. Ананас жри. Странная какая-то это земля, непривычная.

- Заграница! - Мамонт забыл, что не доверяет неряшливым людям, подозревая в них опасную грубость души.

- Чего только нет! И достается легко… Даже стыдно, - Яков дробил арахис разноцветными металлическими зубами. - Лишь бы сорняк не заглушил. Ведь дуром все прет.

Обезьяна с тревожным вниманием наблюдала сверху за жующими людьми.

- Только хлопок не сажай, - предупредил Мамонт. - Он долго на одном месте не растет. И вообще, хлопок - роковая культура. Обязательно губит те державы, где произрастает.

- Я, Мамонт, землю понимаю. Раньше ведь я председателем работал. Неоглядные поля родины. Государственные закрома. Все мы председатели - катись к ебеной матери. Старался, бился, из людей тоже соки давил. И все прахом. В заключении золото мыл. Мыл, мыл. Сколько золота через эти руки прошло. Вышел голый. Как сокол, даже хуже. В общаге жил, в Доме Моряка. Уже спился почти, хорошо, что Белоу вытащил. Повезло!.. Теперь уж я из шкуры вылезу, но своего не упущу: жизнь себе устрою настоящую, стану, наконец, по-человечески жить.

- А сейчас ты не по-человечески живешь? - Мамонт разлил ром по стаканам. - У синего моря сидишь, сладкой шишкой закусываешь. Считай, коммунизм. Ты свободен, Хрущев, делай, что хочешь, живи, как хочешь. Знаю я вашу деревенскую жизнь, насмотрелся: закопал-выкопал-сожрал, закопал-выкопал-скормил какому-нибудь скоту- зарезал-сожрал. Это и есть настоящая жизнь?.. Жрать-то хватает здесь? Жри! Зачем закапывать?

- Что же теперь дикарем в пещере жить? Говорят, раньше люди жили.

Мамонт со стыдом вспомнил о своей попытке жить в бомбоубежище.

- Бог на этом острове работать не велел. Это мне один умный человек сказал, - В голове зашумело от выпитого. Мамонт слышал свой голос будто со стороны. Помню, все твердили в той жизни: построй дом, посади дерево…

- Я много их, деревьев и домов… - гудел где-то Аркадий.

- А я домов не строил. Гальюн построил, помню… Хороший, кирпичный… С одним барыгой, у него на даче.

- Нет, Мамонт, на земле бог твой всех работать заставляет. Это в церкви поп говорил, я слыхал. В раю, говорит, трудиться нельзя. А на земле рая нету. Нету рая здесь… Даже птицы работают. Одна Лениниана вон, - Аркадий указал вверх, - просто так живет, да еще с родственниками-дармоедами меня объедает. Я сажаю - они выкапывают. Орех сажаю, а они…

- Это их национальное блюдо, считай. Придется смириться.

Обезьяна, услыхав свое имя, вдруг спрыгнула с балки, легко ступая своими четырьмя руками по вертикальной стене из мешков, спустилась и уселась на столе перед Аркадием.

- И хиппи вот тоже… - неуверенно добавил Мамонт. - По радио говорили…

- Говно твои хиппи! Никудышный народ… - Аркадий почесал темя обезьяны корявым пальцем.

По обратной стороне оконного стекла бежал жучок - черная плоская изнанка, быстро семенящие ножки. - "Полуночный жук", - Лампа на подоконнике освещала фрагмент зарослей. До сих пор было странно видеть фикус, растущий за окном, а не наоборот: здесь, в кадке.

- Не так это окно открывается, - пояснил Аркадий. Мамонт отодвинул лампу, поднял необычную раму вверх. Далеко на берегу двигались красные точки факелов. Чуваки опять рыбачили, сейчас он будто увидел их сквозь темноту, бродящих по колено в воде, черную, и будто мятую, неподвижную поверхность моря.

"Странно, - вот земля и вот люди и ни одной могилы, - пришло неожиданное. - Будто бессмертные мы тут живем. Мир до сотворения смерти."

Издали донеслись чьи-то нетрезвые крики.

"Напились уже, теперь корма добывают… Память- это ощущение. По крайней мере, иногда. Обострение воспоминаний."

Он трясется на навозной телеге по дороге, усыпанной мерзлыми ягодами рябины. Он - это ничтожная деревенская пария: конюх с молочной фермы. Сверху медленно падают редкие мелкие снежинки, еле-еле опускаются под действием почти несуществующей тяжести, а от коровьего навоза в телеге еще идет тепло. Он едет мимо пирамид лиловой картошки по развороченному полю. Недавно, на собрании, председатель назвал все это картофельными плантациями. Слово уже несколько дней не выходило из головы. Плантации! В эти дни в воображении все являлись какие-то смутные фантастические тропики, надсмотрщики, черные полуголые рабы с корзинами на головах. - "Пеоны", - пришло в голову при виде нахохлившихся фигурок в серых телогрейках, разбросанных по полю. А дела были плохи. После последнего наступления соседки огорода не осталось совсем. Берег, на котором стоял дом, все больше подмывало, и дом этот грозил окончательно сползти в реку. - "Вот и в колхозе… - думал он. В колхозе почти не платили: доходов конюха не хватало не только на мало-мальски сытую, но даже на пьяную жизнь. - Все говорит о неизбежном конце деревенского периода… Деревенского периода в моем существовании", - так думал он, трясясь на навозной телеге.

- Скоро дом тебе поставим, - говорил Аркадий. - Настоящий, хороший. Рейсовый катер будет на тот берег ходить. Развернемся… Такое здесь будет, такое построим.

- Конечно. Отели с блядями, аэропорт. Тюрьму…

- Точно! Будешь галстук носить. Будто человек!

- Баран ты, Аркашка! Общество тебя давило, прессовало, а теперь ты ожил и повторения захотел, - Мамонт не мог справиться с раздражением, он не привык чувствовать себя правым: ему всегда успешно доказывали, что он глупее кого-то, стоящего рядом. - Зачем тебе все это… В наши годы понимаешь, как мало радости выделено человеку. Я теперь каждую такую радость так ценю, так ощущаю!.. Всем организмом. Бабочку увижу, запах почувствую… Хорошо живу: без злобы, без тревоги.

Лениниана Псоевна, поворачивая голову, сосредоточенно и серьезно следила за каждым глотком Мамонта.

"Так говорят только женщины и герои Мопассана", - подумал он.

- Ближе к старости, к расстрельной статье, конечно, сентиментальней становишься, - добавил вслух. - Особенно, когда выпьешь.

- Да что ты все про старость, про смерть твердишь? Я ни стареть, ни умирать пока не собираюсь, я теперь жизнь сначала начну.

- Все здесь об этом говорят, как они жизнь сначала начнут. Будто сговорились…

- Да нет, точно. Я сына выпишу сюда. И рояль! Видишь, барабан купил уже. Что ему неграмотным здесь расти? Пусть человеком станет, не как я. Конечно, работать, землю ковырять, и лошадь может… Да! Может кофе налить тебе?..

От одного взгляда на черный, крепкий до густоты, кофе болезненно заныло сердце.

- Это кофе, Ленка, безалкогольное, ты не любишь, - пояснил обезьяне Аркадий. Та обиженно заверещала, с размаху ударила обеими ладонями о стол, так, что зазвенела посуда. - Вот не верит.

Лениниана Псоевна тоже получила свою чашку, медленно обхватила ее бурыми руками. Взгляд притягивали эти страшные, изрезанные морщинами, ладони, будто обезьяна одела перчатки из толстой грубой кожи.

- А негры, говорят, обезьян очень уважают, - сказал Мамонт. Обезьяна сосредоточенно пила кофе, шевеля бровями. - За людей, за своих, считают.

- А я, когда в первый раз Псоевну увидел, думал, черт. Сидит на дереве, смотрит.

- Ну, я когда-то настоящего черта видел.

- И я, когда председателем работал, тоже много их видал. Много пил тогда. Еду как-то на газике, смотрю, сидит на дороге и чекушку мне показывает, дразнит. Я, конечно, из машины выбежал, хотел у него чекушку отнять. Он в поле, гад, я за ним… Так и пробегал хрен его знает сколько… - Аркадий помолчал. - Что-то дурной разговор у нас пошел. Ладно, пора расходиться. Работы много, сегодня рано встану. Озернение пашни, сбор тоже, конечно. Не успеваю урожай снимать. Ох и урожайная эта земля. Взбесилась будто.

Мамонт сидел на песке, опустив ноги в, закопанный тут на берегу, обеденный котел с еще горячей водой. Заканчивался банный день. По светлому над краем океана небу двигались темные птицы.

"Отдохновение".

От банного запаха земляничного мыла как-то автоматически появлялось ощущение выходного дня, чувство облегчения.

"Теперь каждый день входной", - Выпитая банка пива неожиданно развеселила его. Оказывается, можно веселиться и так, неподвижно, закрыв глаза и лежа на песке. Странное чувство согласия с окружающим - какая-то ностальгия, перенесенная в настоящее.

"А ведь будь я несвободен, не смог бы также вдохнуть этот же воздух. Что-то помешало бы, мне ли не знать."

Как-то не осталось людей, куда-то делись они, способные сейчас прогнать его, вообще сдвинуть с места.

"Неужели все это, допустим, зона, где я был, не только в памяти, но и в реальности существует. Где-то прямо сейчас, со всеми звуками, запахами, вкусом даже, только далеко-далеко."

Кто-то там, потерявшийся во времени и пространстве, сейчас злится, бессильно скрипит зубами, оттого, что он, Мамонт, внезапно оказался вне строя, исчез. Сейчас где-то в другой темноте идут, топают ногами, кричат дурацкую песню какие-то другие болваны, среди которых вдруг нет его.

Одновременно хотелось и не хотелось спать. Жалко было уходить в сон из этого мира. Все тянулись темные силуэты птиц, иногда устало взмахивая крыльями. Представилось отсюда далекое: слякотная осень, грязь, замерзшие лужи.

"Уже Новый Год скоро. А мое лето все не кончается. Отречение от зимы, - глядя на отливающее металлическим блеском небо, подумал: - Это моя страна. Моя маленькая страна." И вдруг почувствовал внезапный прилив какого-то родственного чувства к этому миру, теплому, уютному, словно собственная, примятая собою, постель. В этой постели его уже никогда не разбудит звон будильника. Оказывается, желание спать может быть приятным, когда есть возможность заснуть в любую минуту.

"Далеко зло осталось, далеко… А там что? Опять гуси. Дальнозорким стал. Рождественские. Охотились на них недавно."

Под ногами дрожит рубчатая палуба. Это они, втроем, плывут на охоту. Островитяне недавно открыли не очень далеко крохотный островок, плоскую, торчащую из воды, скалу, осклизшую от птичьего помета.

- Там этой птицы - сплошь облеплено! - рассказывал Кент. - Друг у друга на спинах сидят. Лебеди, гуси, утки. Как в магазине!

- Колбаса есть? - мрачно спросил Козюльский.

- Что ты, деревня, понимаешь! Вот у нас в Риге - обычай: к Новому Году, непременно, - гусь! Потому, культура!.. К тому острову только на моем мехплоту можно подойти. На другом каком судне - бесполезно, нет никакой технической возможности. Готов поставить бутыль шампанского против банки пива, что это именно так, сэры!

За предохранительной сеткой выл воздушный винт, будто огромный вентилятор. - "Там грубый механизм с помощью бензина превращает время в пространство", - мысленно произнес он.

Мамонт стоял, оперевшись грудью о турель: "Не успеваем, стемнеет скоро…" Здесь еще осталась она, эта турель, на которой когда-то был установлен пулемет. Этот, выкрашенный зеленой краской, стальной плот еще недавно принадлежал американской армии и оставалось непонятным, как он попал к Кенту.

Кент сидел в глубоком пластмассовом, как в кафе, кресле, положив на задранное колено массивный армейский винчестер, изо рта у него далеко вперед торчала сигара:

- … Он даже лицо сменил. Пластиковая, то есть эта… Пластическая операция.

- Врешь, - равнодушно отозвался Козюльский.

- Точно. Вот не верит! На его яхте и я сначала не понял ничего, несколько дней его не узнавал… Да! Я может тоже, как Белов… свою яхту заведу. Для начала вот плот… Двигатель "Чевис", - Голос Кента звучал рывками. Плотный ветер уносил куски его речи. - Arm-deler. Кому он его возил, оружие? Вьетнамцам? Нет, сколько валюты на дно ушло. Доездился!.. Я так думаю, что он, Белов, ведь Вьетконгу должен был оружие из Союза возить. Должен был на Север его таскать, а таскал на Юг, так полагаю. Таскал, таскал и дотаскался.

- А ты откудова знаешь?

- Оттудова!.. Догадываюсь кое о чем. Когда котел варит, обычно догадываешься. Мне почему-то так кажется… Я ведь Белова еще в Риге знал. Тогда пацаном был. Но о нем все знали - король фарцовки! У нас в Риге Белова помнят, самый фарцовщик был. Круто фарцевал, страшно богатый был, жуть!.. Да, хорошее дело - arm-business, выгодное, очень выгодное, - Кент торопился договорить, сжимая в зубах свежую сигару и нетерпеливо потрясая спичками. - Клянусь Нептуном, джентльмены! Готов сам перерезать себе глотку, если это не так.

- У него и другая кличка была, еще в том времени, в Риге, - начал и тут же прервал сам себя Кент. - Слушай, Мамонт, вот забыл, а как тебя звать по-человечески?

- Онуфрий. Онуфрий Николаевич. Говорил, вроде.

- Ничего. Это ничего. Меня в младенчестве Богуславом назвали почти. Но обошлось.

- Так батя придумал. Батя почему-то считал себя славянофилом. - "Знал ли он, что это такое?"

Вот лето. Отец гуляет по деревне босиком и в синих кальсонах. Наверное, с удочкой. Детство, самое раннее, самое туманное, было деревенским. Потом детдом. Детдом уже яснее. Отцовского лица он не помнил. И сейчас видит его без лица.

- У меня отец очень странный был, - заговорил Мамонт. - Николай Сидорыч. Удивительно… Удивительно, что он еще умудрился стать чьим-то отцом. Помню его, почти всегда, на берегу, с удочкой. А вообще-то мало помню… Помер он рано. Потом- интернат, - Кажется, его никто не слушал.

Сзади слышалось что-то нелепое: - Говоришь, что сапожником был, а денатурат не любишь. - Как не люблю! - возмущался Козюльский.

Назад Дальше