Что я мог ей сказать? Как она мучается, глупая маленькая птичка.
- Ты тоже не знаешь? - допытывалась она, и тогда я тоже вконец расстроился.
Закрыл руками лицо и не мог вымолвить ни слова.
Кати отошла к окну, плечи ее затряслись.
■
За всю неделю я всего лишь раз появился на тренировке. Только беда не в этом. А в том, что нет у меня уверенности в себе. И настроить себя не могу - в общем, не в форме. Перед стартом в раздевалку зашел дядя Геза, тренер. Он спросил меня об успехах и заметил, что давно не засекал мое время. А я стоял и пожимал плечами; он был недоволен, но ругать не стал - он никогда не бранится перед соревнованиями.
Я сделал небольшую разминку, пытаясь стряхнуть странную свинцовую скованность, охватившую мышцы, - кажется, удалось.
Чабаи, сбросив халат, уже стоял у бассейна.
- Давай быстрее, давно вызывали на старт, - сказал он.
Подойдя к стартовой тумбочке, я удивился, что мне досталась шестерка. И еще удивился, что это меня ни капельки не волнует. Чабаи ждал у восьмерки - в этом заплыве нашу школу представляли мы двое.
Но вот в громкоговорителе прозвучала моя фамилия, и меня почему-то стал бить озноб.
Зрителей на трибунах было немного, лишь одна компания шумела на весь стадион. В ней был и Жолдош - восемьдесят пять килограммов веса; сложив руки рупором, он орал изо всех сил:
- Давай, Хомлок! Жми!
А я подумал: нельзя выходить на старт, когда ноги от страха подкашиваются.
Тут опять появился тренер. Если б он в меня верил... и то бы не помогло. А он и не верил.
- Все эти ребята аутсайдеры, - сказал дядя Геза. - Если нажмешь, придешь первым. - Он смотрел на меня, и оба мы знали, что все это, так сказать, педагогика, а если всерьез, то делать мне здесь совершенно нечего; мало быть фаворитом, для победы нужно еще кое-что.
Я поставил ногу на тумбочку - она здорово дрожала; тогда я вскочил на обе ноги, а Чабаи, не спуская глаз, следил за каждым моим движением. Он был не на шутку расстроен, видя, что я совсем расклеился.
До команды оставались считанные секунды, а меня бил озноб, и я зябко кутался в халат.
Наконец прозвучала команда, и теперь - это точно - за мной никто не следил.
- Внимание, приготовиться... - И хлопнул выстрел.
Бросок - я стремительно рванулся вперед, но скоро заметил, что ритм отвратительный: не плаванье, а беспомощное барахтанье. Я вел заплыв совсем недолго; был, правда, один отличный момент, когда другие пловцы меня догоняли, - я едва сдержал рвавшийся из груди ликующий крик и несколько метров скользил очень легко, надеясь, что ритм вот-вот выровняется; но внезапно почувствовал, как сводит мышцы, руки и ноги словно немеют, и тогда мне стало все безразлично. Я даже не очень старался...
К финишу я пришел после Чабаи, пятым. Моментально выбрался из воды и хотел потихоньку убраться, но дядя Геза, как осатанелый, ринулся вслед за мной.
- Что случилось? Говори!
- Не пошло, дядя Геза! - сказал я. В другое время я бы просто сгорел со стыда, но сейчас мне было не до тренера.
- Вот как! Не пошло! На тренировки не ходишь, все растерял: и форму, и волю. Знаешь, как это называется? Плаванье ради галочки! Не нужен мне такой пловец!
- В следующий раз... будет лучше, - промямлил я, не в силах выносить его истошные вопли.
- Болтовня! - заорал он фальцетом, чуть не захлебнувшись от злости. - Думаешь, я ничего не вижу? Ты же весь зеленый, как жаба, круги под глазами, рожа измочаленная. Рано начинаешь...
- Что? - спросил я с недоумением.
- Сам знаешь!
Он въедливо всматривался в мое лицо. Я молчал.
Тут подошел Чабаи и, виновато тараща глаза, стал рядом со мной.
- Чего стали? - рявкнул старик. - Убирайтесь к чертям! - И он умчался, не переставая ругаться. - Попробуй сделать из таких пловцов. Черта с два сделаешь! С этих лет развратничать! Дохляки истасканные!
- Погорели, и с треском! - сказал Чабаи, теребя мой халат.
- Хоть ты-то не лезь! Не дергай, а то схлопочешь!
Он сразу притих и поплелся за мной в раздевалку. Я оделся в одну секунду.
- Ты что, нездоров? Зачем ты поплыл? У тебя даже ноги трясутся.
- Бабка твоя трясется...
- Уж мне-то не заливай... Нахватал двоек, на уроках сидишь как потерянный, дрожишь, словно лист осиновый.
- Отстань! - сказал я, а сам готов был сквозь землю провалиться, потому что зубы у меня опять застучали.
- Разве это дружба?.. Ты что, онемел? - Голос его на миг прервался, потом он выпалил: - Говори, дружба? Я скажу тебе, что это такое. Дерьмо это, а не дружба! - И он выскочил из раздевалки, с шумом хлопнув дверью.
Я натягивал тренировочный костюм и думал: ладно, с Петером я после улажу, пока мне не до объяснений. И не до состязаний: проиграл - что поделаешь? Потом... когда жизнь войдет в нормальную колею, займу и первое место. А сейчас я спешу. Уже шестой час.
■
Мост Маргит я все же прошел пешком. Кто подсчитает, сколько километров я отмерил ногами? Надо было собраться с мыслями, а для этого нужно время. Может случиться, что я не застану папы дома, то есть у дяди Пишты. Как это странно... Но я не боюсь. Что поделаешь, если слова наших отцов далеко не всегда непреложны. Ты веришь, веришь до исступления, вдруг все летит кувырком, и тогда выясняется: то, что было, уже не действительно. Объяснений не требуй, а потребуешь, тебя же обвинят в нахальстве, развязности и еще черт знает в чем. Ну ладно, увидим.
До Вышеградской улицы я тоже хотел пройтись пешком. У кинотеатра "Совет" околачивалась орава стиляг, пестрых, как попугаи: крикливо-яркие шарфы, торчащие ежиком волосы. Время от времени кто-нибудь один, нарушая позицию круговой обороны, вдруг отваливал в сторону и отпускал шуточки вслед проходящим девчонкам. Зубоскалили самым пренебрежительным тоном, но где-то проскальзывало затаенное волнение. Мне это знакомо. Трусливые подонки, со злостью подумал я и вдруг с удивлением понял, что просто завидую.
Живодер, разумеется, ошивался тут же; я хотел пройти мимо, но он заметил меня еще раньше и, должно быть, следил исподтишка. Оставив своих дружков, он направился ко мне, а я, и так уже выбитый из седла, подпустил его и даже не сбросил руки, когда он по-свойски положил ее мне на плечо.
- Чао, Хомлок! Пойдем, долбанем в "чижики"!
- У меня дела!
Я хотел поскорей от него отвязаться и у Театра Комедии свернул в переулок, но он упорно шагал рядом.
- А у меня новость - ахнешь! - сказал Живодер. - От Фараона бабенка сбежала!
- Какая бабенка?
- Жена. Не понимаешь, что ли?
- Врешь! - сказал я, но ноги у меня задрожали, как перед началом соревнований.
-- Да я своими глазами видел! - загремел он мне в самое ухо. - Погрузилась в машину и отчалила!
- Врешь! Ты ведь ее и не знаешь!
- Я? Такую роскошную женщину? Ты бы видел, старик, какой у нее зад!
- Ты ее с кем-нибудь спутал, - сказал я беспомощно, чувствуя, что бледнею от бешенства.
- Да ты все проворонил. Фараон с тех пор как больной паук ползает. Погоди, сам убедишься. На ногах не стоит, шатается, будто вдрызг нализался.
Я молчал, стиснув губы, чтоб они не дрожали.
А Живодер трещал как заведенный.
- Она, знаешь, тонкая штучка. Завела себе субчика на улице Кекгойо. К нему и рванула.
- Заткнись! - совершенно убитый прошептал я, глядя прямо перед собой.
Живодер с любопытством уставился на меня и, как видно, хотел сказать что-то такое, чтоб нельзя было подкопаться.
- Умная баба. Чего ей мучиться с этим лысым хмырем! Скажи - нет?
Я видел только его подбородок с пакостно пробивающейся щетиной. Развернулся и врезал. Привалившись к стене, он зажал рот рукой, и между пальцами у него просочилась кровь. Потом свистнул - кровь и слюна брызнули изо рта фонтаном. Дружки его, должно быть, были поблизости, потому что сразу откуда-то выскочили четверо. И на меня. Мне бы надо удрать, да ведь... все равно далеко не уйдешь. Я защищался отчаянно. Молотил руками, ногами и какое-то время держал их на расстоянии. Отпрыгнув к стене, я невольно оказался рядом с Живодером. Одного, черномазого, я лягнул, и он сразу скрючился. Трое оставшихся дрались, как бешеные, а я больше не мог прикрывать лицо. Пиджак на мне был разорван по шву, чей-то кулак раскроил скулу. Я отбивался уже инстинктивно, когда передо мной внезапно выросла могучая фигура, и человек в синем фартуке раскидал моих врагов. Слов его я не слышал - после чьего-то прицельного удара в скулу меня окружила глухая тишина. Пошатнувшись, я привалился к стене; из рассеченной щеки струилась кровь. Тот, в синем фартуке, немного проводил меня в сторону Западного вокзала. Глухота наконец прошла, я зажал рану носовым платком и пробормотал слова благодарности. Он же старался меня ободрить: пусть те парни скажут ему спасибо, он сам видел, как я отделал двоих из пяти. Махнув на прощанье рукой, он сел в грузовик рядом с шофером. Я тоже помахал рукой и попытался улыбнуться - он, конечно, заслужил намного больше. Не приди он на помощь, я бы наверняка оказался в больнице.
Но даже во время драки я ни на минуту не забывал, что у меня дела в Зугло.
■
Прежде чем позвонить в квартиру дяди Пишты, я постоял на лестнице, пытаясь прикинуть: поможет или повредит мне эта неприглядная декорация. Ну ладно, решил я, пока дребезжал звонок, сейчас все станет ясно и, в конце концов, суть не в этом.
Ключ в двери повернулся, и папа уставился на меня с таким видом, будто еще не опомнился после сна. Сперва глаза его округлились, потом он схватил меня за плечо.
- Андраш... Что за дьявольщина? Ты попал под машину?
- Да нет, небольшая драчка, - сказал я.
Никакого замешательства, как тогда в управлении, он даже улыбнулся слову "драчка".
- Здорово тебя отделали, - сказал он сочувственно.
- Матч был сыгран вничью.
- Что? А, понятно. Досталось и тем и другим. Ну, пойдем... где-то я видел йод.
Он обнял меня за плечи и повел в ванную...
- Прекрасно помню, что где-то был йод, - сказал он, как будто сейчас было очень важно говорить о чем бы то ни было.
Он взял вату, промыл рану, отрезал пластырь, ощупал разбитую скулу - она уже слегка посинела - и перевязал. И без умолку говорил:
- Все чисто... Ты умылся?.. Это не простой удар... Кулаком такой раны не нанесешь... Теперь пощиплет немного... Голова кружится? - И он отпустил меня, как куклу, когда проверяют, устоит ли она на ногах.
- Пустяки, папа. Хватит. Я ведь пришел не за этим.
- Я знаю. Хорошо-хорошо.
Он повернул мою голову к себе, как бы разглядывая повязку. Я вынужден был смотреть ему прямо в лицо: его пересекали морщины, доходившие до углов рта, такие глубокие, что казались новыми; но я знал, что они старые. Воротничок у рубашки был неприлично грязный, в такой несвежей рубашке даже я постеснялся бы ходить.
- Так что же случилось? С кем ты подрался?
- Это неважно, - сказал я совсем тихо.
Приведя меня в комнату, он прошел в нишу и захлопотал возле кухонной плиты. На тахте валялись стеганое одеяло и измятая подушка - как утром он встал, так все и осталось. На письменном столе лежали знакомые бумаги.
Он принес на тарелочке несколько бутербродов - неужели сам намазал масло на хлеб? - сифон, бутылку вина, два стакана и лимон.
Я набросился на еду, не дожидаясь приглашения, и с наслаждением выпил лимонад. Он снова стал спрашивать, с кем я подрался. А я снова ответил, что это неважно и что пришел я сюда не затем, чтоб говорить о драке.
Он расхаживал взад и вперед, потом присел, налил вина, выпил и опять зашагал.
- В последние дни я много думал о тебе, - сказал он и остановился.
- Обо мне?
- Да, конечно. Ведь ты мой первенец. Не правда ли?
Я ухмыльнулся, и рана засаднила от натянувшейся кожи. Папе, должно быть, алкоголь вреден. Первенец! Еще одна дичь!
- Я много думал. В памяти всплывало то одно, то другое. Помнишь, я как-то спросил: где ты был? На летенье, сказал ты. Знаешь ли, что это значит? Это значит, что до церковной службы тебе нет никакого дела! Что б ты ни говорил, церковь для тебя пустой звук! Вот что значит твое летенье. И сейчас я спрашиваю: с кем ты подрался? А ты отвечаешь: это неважно. Что из этого следует? Что у тебя есть тайна! У меня тоже есть тайна - значит, мы квиты.
Я молчал, упрямо уставившись в скатерть. Интересно, во что это выльется? Возможно, в новую проповедь на тему о моей скрытности!
Но папа лишь загадочно улыбнулся, опять налил в стакан вина, поднес его к лампочке, разглядывая темно-красный "Бикавер", и залпом выпил.
- Как мама? - спросил он с любопытством. - Что она делает?
- Лопается от радости, - с раздражением сказал я. Нашел, о чем спрашивать!
- Она знает, что ты здесь?
- Нет!
- Наверное, сидит в моей комнате. Плачет... обедов не варит. Жизнь остановилась. А вы едите хлеб с жиром. Да? - Глаза у него заблестели, и лицо становилось все веселее.
Несколько минут он ходил вокруг стола, не ожидая от меня ответа.
- Я ни разу не говорил с тобой по-человечески, - внезапно вырвалось у него. - Как же теперь начать?
Тут я вконец раскис и от волнения лягнул ножку стола. Папа уселся на ручку кресла.
- Мне хотелось бы знать, - начал он, медленно выговаривая слова, - что ты в сущности... об этой истории ты слышал достаточно... какого ты мнения?
Хитро же он поставил вопрос. И я знал: если заставить его объяснять, он, скорей всего, выключит меня из игры. Поэтому я сразу спросил:
- Насчет коррупции?
- Ну, конечно, - нетерпеливо сказал он.
- По-моему, многовато... трепа.
- Ага. Как прикажешь это понять?
- Напиши заявление, и конец.
Он помолчал. Выпил. И снова приступил к допросу.
- Дело это довольно трудное... Рискованное. Ты понимаешь?
- Да, да. Знаю. Сам черт им не брат..
- И, несмотря на это, ты все же считаешь...
- Считаю.
- Ты очень решителен. Может случиться, что меня переведут. В провинцию. Ты поедешь со мной?
- Что за вопрос! Конечно! Это совершенно неважно.
- Вот именно, - сказал он и повел себя очень странно. Ходил по комнате и разговаривал сам с собой, будто меня и не было. Поминал каких-то сообщников, статистов и каждый раз повторял: отлично. Прямо как в школе. Отлично. Потом вдруг повернулся и окинул меня веселым взглядом. - Умный ты, сын, - сказал он. - Жизнь - всегда риск. Да? А главное - совесть. Правда?
- Правда, - сказал я удивившись.
- Скажи это своей маме! - вдруг закричал он.
- Я ей уже сказал.
- Так и сказал? Слово в слово?
- Нет, не так. Ей по-другому надо.
- Вот это верно! Это ты тоже понял. С ней надо другим языком. Мама сама поднимает бурю, а потом спрашивает: откуда буря?
Остальное я припоминаю с трудом. Он говорил, что дома даже помолчать не может и что это смешно; помянул заодно красные пятна на мамином лице, а под конец заявил, что дома работать вообще невозможно.
Говорил он сердито, дрожащей рукой наполнил стакан, снова выпил.
Мне захотелось переменить разговор, и тогда я сказал, что Кати схватила по математике двойку. Тут он просверлил меня подозрительным взглядом: все ясно, меня подослала мама, и теперь ему проще простого разгадать наш несложный маневр. Раз Кати получила двойку, его прямая обязанность мчаться домой и заняться с ней алгеброй.
Он наклонился к моему лицу и, дыша на меня винными парами, сказал:
- А я не пойду, слышишь, сын! Доведу до конца то, что начал!
Запах вина вызвал во мне непонятное раздражение, и я не стал уже обдумывать своих слов.
- Ну, а в будущем, если что случится, ты опять уйдешь из дома?
Я думал, схлопочу пощечину, но папа, покусав губы, тихо, раздельно сказал:
- Мне хотелось бы жить иначе, чем я жил до сих пор.
- Вы разведетесь? - вырвалось у меня, и комната закружилась перед глазами.
- Ты меня не так понял.
Он продолжал говорить, а до меня долго почти ничего не доходило - горло сдавила злость на то, что я оказался законченным идиотом и не смог понять что к чему; в то же время я почувствовал облегчение и от этого чуть не разревелся.
Пока он говорил, я поспешно глотнул из стакана не допитое им вино.
Немного погодя я мог уже слушать и, как иногда на уроке, даже прокрутился чуть-чуть назад. Он сказал, что я отлично соображаю и что есть вещи, в которые надо верить, иначе не стоит жить. Бывает, что он стоит по одну сторону черты, а мама - по другую и ни один не хочет перешагнуть через эту черту. Тут он, ужаснувшись, объявил, что мама попросту отрицает действительность; она утверждает, что всю историю с коррупцией выдумал Кёрнеи... все это химера, говорит она. И ей совсем безразлично, сохранены или растрачены государственные средства. "Боже мой! Все это делают..." И ей все равно!
- А мне не все равно! - кричал отец. - Ты можешь это понять?
Я кивнул в знак того, что прекрасно понимаю, и тут же ввернул, что Кати тоже отрицает действительность. Он, кажется, остался доволен, потому что вроде бы слабо улыбнулся.
...Папа проводил меня до остановки. Мы молча смотрели на приближающиеся огни трамвая, и больше нельзя было откладывать вопрос, вертевшийся у меня на языке с самого начала.
- Когда ты вернешься домой... примерно?
- Не знаю... Это не от меня зависит... Поверь!
Я отвернулся. Трамвай уже подходил.
Он рад, сказал папа, что я его понимаю и что я стал совсем взрослым.
Трамвай быстро тронулся; с площадки я оглянулся: он стоял не шевелясь, и ветер трепал его волосы и шарф, но выражения лица разглядеть я не мог.
Все в один голос твердят, что я взрослый. А меня вдруг сковала смертельная усталость, разбитая скула болела, и я думал, как хорошо быть ребенком, лучше всего грудным, и совсем ничего не понимать.
Глаза у меня горели сухим огнем, ветер, врывавшийся на площадку, едва-едва освежал. Хлопнула дверью кондукторша, я стал шарить в карманах и выудил всего двадцать филлеров - больше ни гроша не было. Я смущенно смотрел на девушку; она не торопила меня и дожидалась с благожелательным видом, а потом сказала, что все обойдется и, так как я ранен, она довезет меня до бульвара бесплатно. Девушка была толстовата, с облупившейся на ногтях яркой краской.
Доехав до бульвара, я выскочил из трамвая, натянул на голову мокрый берет и выбросил зажатые в руке двадцать филлеров -- на них все равно ничего не купишь.
Лил дождь, и вода текла по лицу; я шел сутулясь, чтоб прикрыться от ветра. Другие шли точно так же: торопясь и сутулясь.
Часы у моста Маргит показывали без четверти восемь. Ветер пронизывал меня до костей, лицо совсем онемело, и я прибавил шагу. Пройдя мост, я пустился бегом, и странное дело: холод и физическое напряжение постепенно вытеснили тяжелое, как гиря, внутреннее отупение. Через площадь Бема, минуя людный проспект Мучеников, я побежал по извилистым улочкам у подножия Крепости.
На Вермезэ я замедлил шаг, отжал берет и нехотя поплелся домой.