Свобода и любовь. Эстонские вариации - Рээт Куду 3 стр.


У нас чтили надежность, постоянство, неизменность. А еще больше - профессию, передававшуюся из поколения в поколение. Надо было вести себя так, чтобы не посрамить свой род - сапожников, портных, зубных врачей… Что бы там ни было, место жительства и профессию надо было сохранять, как и родной язык. Все чрезмерно подвижное казалось у нас подозрительным, неуместным и, возможно, преступным.

Мой отец был учителем - как и его отец и дед. Уже несколько поколений моих предков обучали детей. Почтения к учительскому труду не смогли сломить ни низкое жалование, ни гнусные власти. Я была из учительской семьи. В нашем городке это почти что приравнивалось к дворянскому сословию и налагало определенные обязанности. Обедневший дворянский род; обнищавший учительский род - в своем вечном стремлении сохранить достоинство независимо от обстоятельства и отсутствия денег они так схожи!

Еще в школе я помнила, что я - учительская дочь.

Мой отец работал на другом конце города, но это не имело значения. Я была дочерью учителя, мне и вести себя полагалось как дочери учителя, нести ответственность, справляться, напрягаться, лезть из кожи вон. И я уступала. Чему? Этого не передать словами. Надо было поступать так, как поступали праотцы. Это должно было впитаться в кровь - иначе тебя признают ублюдком, отступником, изгоем. Порядочный человек не меняет профессии и жилья так.

Миллионный малый народ относится с естественным недоверием к народу, только в столице которого проживает в десять раз больше людей. Этот народ непонятен своей громадностью; от него можно ожидать чего угодно. Великий народ завоевывает малые народы с такой же естественностью, с какой малый народ боится многочисленности народа великого. У таких гигантских масс не может быть настоящего чувства родного дома: их родина чересчур велика. Не может быть истинного уважения к родному языку, так как на нем говорят слишком многие

Чтобы выжить, малому народу приходится быть сдержанным, стойким, оседлым. Поездка из Тарту в Таллинн всегда считалась у нас долгим путешествием. А из Выру - и вовсе паломничеством. Чисел не называли; в беседе просто упоминалось о "долгом путешествии". Тот же самый эстонец мог проехать всю Америку и Австралию, там он называл короткими куда большие расстояния. Дома, в Эстонии, он сразу переходил на местную систему мер. Дома на мир смотрели в увеличительное стекло подзорной трубы, за пределами дома - в уменьшающее. Иначе родина показалась бы устрашающе малой, невыносимо крошечной. Дома путешественник обязан был жить по другой шкале расстояний - иначе он встретил бы отчуждение, недоумение, из путешественника мигом стал бы бродягой, подобным представителям некультурных кочевых народов. Ибо для эстонских домоседов величайшая культура состояла в том, чтобы всегда хвалить свою родину и родной язык - без колебаний!

Городок исторг меня гораздо раньше, чем я сама сумела отделить себя от городка. "Ты какая-то странная, вот и мать моя говорит…", - осуждающе заявляли мои одноклассники, разглядывая меня с головы до ног.

Меня считали приблудной, хотя пока что я ни разу не странствовала. Какая проницательность кроется в малом народе! Они нутром чуяли во мне что-то непривычное и опасное, ибо все выбивающееся из навсегда заведенного порядка - враждебно.

Я была непохожей - и оттого очень несчастной. Настолько несчастной, что устала от этого своего несчастья и стала совершенно бесчувственной, угрюмой, безликой. Меня можно было уложить в две фразы, краткие, как инструкция к скверному шампуню: "Ах, эта мазилка! Та, у которой пальцы вечно в краске!"

Много лет спустя я узнала, что цвет моих волос дьявольски обворожителен. В школе помнила совсем другое - рыжая. Это всегда посмешище. Но я не пыталась красить волосы. Я считала себя настолько безликой, что и напрягаться бессмысленно. Я напрягалась иным способом - рисуя, так как всю девичью пору была бесполым и бесцветным существом. Слишком длинная, слишком тощая, слишком рыжая и постоянно углубленная в свое рисование.

Однако насмешники охотно позволяли себя рисовать. Я была известна всей школе как рыжая дылда, которая способна мигом сварганить картинку. Простых портретов я не делала, мне это было скучно. Я глядела на стыдливо потупившегося пацана и рисовала его капитаном корабля в бушующем океане. Плакса превращалась у меня в Золушку на балу у принца. Разумеется, такая художественная манера приносила мне популярность и большие шоколадные плитки от благодарных мамаш. Но я рисовала их потомков благородными, отважными и прекрасными вовсе не из любви к шоколаду. Мое тайное желание было видеть их именно такими. Я бы отказалась от самой большой на свете коробки шоколада, если бы благодаря моей картине злая недотрога стала неземной прелестью. Но злючка оставалась злючкой, хоть мне и удавалось уловить лучшее, что было в ее облике - мимолетную улыбку, ту возможность добра, которую загубили в корне, не дав расцвести. А мои модели верили, что навек останутся такими, какими я увидела их однажды. Это не делало их добрее - скорее наоборот. Мой рисунок казался им индульгенцией, обещающей, что они и впредь будут так же прекрасны, а значит - позволял смотреть на все свысока, презрительно и недобро. Особенно на все то, что не могло похвастаться такой же красотой. Например, на меня, рыжую мазилку.

Со временем они стали предъявлять вполне определенные требования: Одна хотела видеть себя победительницей конкурса красоты, другой - чемпионом по боксу, третий - астронавтом… Я наслаждалась придуманными мною картинами и полученными в награду конфетами, печеньями, яблоками, бананами, булочками с изюмом и пирожками. В нашей семье сласти считали излишеством и к тому же вредной для детских зубов пищей. "Держи, рыжая!" - небрежно протягивали мне заработанные лакомства, замечая лишь рисунки, не меня. Само собой разумеется, меня не приглашали к именинному столу, хотя чаще всего просили рисовать именно ко дню рождения. Меня равнодушно благодарили: "Спа-а-сибо, клево получилось!", "На, держи конфету!" Тон и слова звучали презрительно. И все же они шли ко мне - почти вся школа, и старшие, и младшие. Презрительные гримасы и снисходительный тон, словно мерный ритм шаманского бубна, спасали их от необычайного. Они нуждались в моих картинах, ибо любопытство не давало им покоя. Но они отгораживались от меня своим презрением, так как не знали иного способа спастись от того, что их страшило.

В городке с незапамятных времен привыкли избегать всего непривычного. Рисовать картинки - странное чудачество, дело несолидное и непочтенное. Самые популярные личности в школе бумагу не марали… Это же смешно - рисовать без передыху, как дошколенок, который постоянно пачкает бумагу. Вечно у нее пальцы в краске, как у маленькой - даже на выпускном балу…

Многочисленные подруги матери отпускали шпильки по поводу моего роста, пальцев, перемазанных в краске, и несомненной участи старой девы.

Мать порою пеняла мне, что своей детской манией художества я сама испортила себе жизнь. А жизнью для матери и для всего городка считалось замужество. Матери взрослых дочерей открыто о замужестве не говорили - боялись сглазить. Я была исключением: обо мне можно было говорить открыто, все равно у меня не было никаких видов на брак.

- Да, сама все испортила, - причитала мать, - заневестилась уже, а пальцы все еще в пятнах. Тоже мне Микеланджело объявился! В нашем роду художников никогда не было, ты нас только позоришь… Разве из тебя выйдет педагог?! Кто такой малолетке, помешанной на красках, доверит учить своих детей? Тебе бы только нянечкой в детский сад - да и туда не всякую примут. Все рисуешь да рисуешь, а зачем? Картинки у тебя такие странные… Чтобы стать художником, нужен большой талант. Ты бы лучше вышивала или вязала, это для женщины полезное занятие. А картинки малевать - оставь это детям.

Добрые тетушки безнадежно вздыхали. В голубеньком платье из магазина я выглядела совершенно бесформенной, оно меня ничуть не украшало.

Покинув родной городок, я вскоре научилась избегать готовых платьев голубого и любого другого блеклого цвета, которые у нас носили все барышни - это считалось признаком хорошего вкуса. Яркие же тона считались кричащими и пошлыми. Алое платье могла надеть разве что шлюха. Насыщенный лиловый цвет свидетельствовал, что женщина готова пуститься во все тяжкие и у мужа вот-вот прорежутся рога. Бледно-розовый годился только младенцам. Черное надевали исключительно на похороны. Преобладали серый, коричневый, скучный темно-синий. Женщины носили юбки до колена - ни короче, ни длиннее. И вместе с тем охотнее всего в нашем городке выписывали именно журналы мод. Место, где я родилась, было неопровержимым доказательством того, как бессильны журналы против унаследованного от предков "глубокого хорошего тона". У нас читали и современную литературу, порою даже в оригинале. И тем не менее события и одежда в городке оставались такими же, как во времена наших прабабушек, которые только что перебрались с хутора в город и устроились продавщицами, горничными или швеями.

Я и в самом деле не могла в этом городке казаться привлекательной, так как поступки и тона, которые были мне к лицу, здесь никому не могли понравиться и никого украшали.

И тем не менее однажды - увы, только однажды - мне удалось добиться в родном городке искреннего уважения и внимания.

Сияя от счастья, мои родители многословно рассказывали всем знакомым - да и почти незнакомым тоже, что сватовство состоялось и даже назначен день пышной свадьбы. О том, чтобы учиться в столице на художника и прочей такой же ерунде, не было и речи. Мой жених потряс весь наш городок, и мне пришлось молчать, чтобы не подумали, будто потрясена и я.

Я в самом деле была ошеломлена той спешкой, с которой устроили мою помолвку и объявили самой счастливой невестой нашего городка.

Наконец-то я была избранной и мне завидовали.

Впервые мои бывшие одноклассницы снизошли до того, чтобы заметить меня. Стать невестой сразу же после выпускного бала - это считалось совершенно мистическим успехом даже для признанной красавицы.

Но главное - мой жених был одним из самых достойных восхищения горожан. Его и не надеялись увидеть вернувшимся в родные пенаты из долгих зарубежных поездок. Тармо Теэперв был чемпионом по борьбе среди юношей - сначала нашего города, затем республики. Позднее он исчез, отправился странствовать за границу. Родители Тармо говорили о его выдающихся успехах, хотя было не вполне ясно, каким образом он заработал такие деньги - выступая в турнирах профессионалов, в бродячем цирке, или занимаясь чем-то похуже. Во всяком случае, чуть приплюснутый нос богатыря свидетельствовал о его героическом прошлом, а кожаные куртки вызывали зависть у самых лихих сердцеедов нашего городка.

Я впервые ловила на себе любопытные и уважительные взгляды парней. Должна признаться: этими взглядами я наслаждалась больше, чем самим статусом невесты. Меня радовало, что хоть раз в жизни меня наконец признали равной. Для меня это было самым удивительным признанием. Бывшие и нынешние старшеклассницы щебетали, что Тармо "очень красив". Мамины подруги шептались, что он "очень богат". Комплименты и знаки внимания перемежались с завистливыми взглядами.

- Вот это мужчина! - говорила мне подруга, которая красовалась обычно на школьных вечерах в самом глубоком декольте. - Где только ты его подцепила? Какие мускулы! А вкус какой! Он что, выбирает невест по принципу контраста - чтобы еще больше красоваться на их фоне? Или вы обручены с колыбели, и он не может отказаться от тебя?…

- Нигде я его не подцепила, он сам меня подцепил, - серьезно отвечала я. - Совсем недавно…

- Не знаю, - отбивалась я. - Он, правда, говорит, что после немецких манекенщиц все наши девушки кажутся ему коротконогими: мол, задница чуть ли не по земле волочится. Не знаю, это он так сказал…

- По земле, говоришь, волочится? - презрительная улыбка подружки мгновенно угасла, словно на невысохшую еще акварель плеснули водой. И осталось бесформенное пятно.

Меня настолько поразило исчезновение с ее лица этой сияющей улыбки, что в утешение ей я даже выдала секрет Тармо: "Просто я напоминаю ему одну берлинскую манекенщицу, его большую любовь… Мои волосы и фигура…"

Но продолжить я не смогла. Школьная королева красоты, не в силах перенести такой удар судьбы, возмущенно заорала:

- Это ты - манекенщица? Это у тебя волосы и фигура?!.

Завистники утешались, предсказывая быстрый и плачевный крах этого совершенно неравного брака. Меня открыто утешали: мол, многие видные мужчины берут себе совершенно невзрачных жен - чтобы сделать из них домашних куриц. Надолго ли - это уже зависит от ловкости самой курицы. Бывают чудеса: неприметных женушек не бросают, потому что те соображают, как выносить все перепады мужниного настроения. Богатырям вроде Тармо нужны жены понятливые, чтобы дома был порядок, а прихоти свои они удовлетворят где-нибудь на стороне.

Я не понимала и половины этих намеков и только согласно кивала, чтобы поскорее избавиться от доброхотов. Чтобы не спорить с ними, я в пору своего предбрачного состояния прошла бесплатные курсы парикмахерского дела и поварского искусства, прослушала наставления, как одеваться, как пользоваться косметикой, как вязать. Наш город просто в восторге был от того, как сказка о Золушке становится былью; многие искренне желали мне добра, надеясь, что я сумею навеки удержать у родного очага самого шикарного плейбоя, честь и славу нашего городка.

Городские мамаши наперебой ставили меня в пример своим дочерям. Если замуж за богатыря выходит красавица, в этом нет ничего чудесного, это никого не удивит. Теперь же вдруг затеплилась надежда, что в нашем городке замуж смогут выйти и самые невзрачные, которым пророчили участь старых дев. Воистину благословен город, коль скоро в нем свершается брак, заранее объявленный раем на земле.

Мои родители подарили нам квартиру в Таллинне. Только позднее я узнала, что ради этого они продали приморский хутор моей бабушки, куда мы летом ездили отдыхать. Продажа наследственного хутора потрясла меня куда больше, чем сам процесс выдачи замуж. Странным казалось, что ради какого-то мужика, которого в нашей семье толком никто не знал - и я меньше всех! - они готовы пожертвовать таким исконным, родным, как наш старый хутор.

Вот тогда-то я впервые расплакалась. И конечно же мать плакала вместе со мной, сквозь слезы объясняя, что плачут все невесты и их матери. Но лучше жениха, чем Тармо, мне не найти, и ради этого она готова отдать все, что скопила на долгие годы, потому что счастье дочери - это и материнское счастье…

Так вот мы и рыдали вдвоем над этим странным счастьем, всю нелепость которого я тогда еще не чувствовала.

Поначалу, правда, присутствие моего суженого меня скорей угнетало. Я из кожи вон лезла, чтобы ему со мной не было скучно. И чем больше я старалась, тем чаще он позевывал. Постепенно я стала понимать, что Тармо оживляется, только пускаясь в воспоминания. Его истории, как правило, завершались поучительным финалом, дабы наставить меня на путь супружеской истины. Тармо повидал свет, и его решения следовало принимать как единственно верные.

Так что и невестой я знала о себе не больше, чем узнала от одноклассниц.

Это сегодня в мою жизнь вошли разные города, разные страны, люди разных национальностей. И теперь я могу считать себя многоглавым драконом - настолько различно то, что я видела, описала, возлюбила и возненавидела. Разные места и разные люди помогли мне - то за пару недель, то за несколько часов - ближе узнать самое себя, чем долгие немые годы в родном городе. Однако куда спокойнее прожить всю жизнь с одним-единственным лицом, а не с колдовским множеством обличий. Боюсь, что многие не смогли бы открыть себя ни в джунглях, ни в пустыне, ни в многомиллионном городе, потому что кроме того, что они нашли и увидели в родном городке, им нечего искать в себе. В самом деле, к чему рисковать - ведь можно утратить душевный покой, веру в себя и своих ближних, в справедливость, в целый свет…

Та школьная красотка, которая так завидовала моей удаче, и сегодня обожает родной город, хотя она и не поднялась в нем выше официантки из окраинного кафе. Но она радостно ходит на все традиционные сборы одноклассников, где вспоминают о ее триумфах и поклонниках. Большинство парней видит в ней свою юношескую любовь, а с остальными и говорить не о чем. Бывших поклонников не смущают ни цвет лица красотки, свидетельствующий о пристрастии к алкоголю, ни кричащие алые губы. Для наших ребят она была богиней - и останется ею до конца дней своих, даже если круг ее обожателей сократится до двух-трех особо верных, которых не смутят сальные шутки, отпускаемые в ее адрес завсегдатаями кафешки.

Точно так же я до конца жизни останусь в родном городе "мазилкой" и "дылдой", которую не стоит принимать всерьез.

Да и я сама в ту пору не принимала себя всерьез, иначе не торчала бы молча рядом со своим нареченным, всегда испуганная и услужливая. Самое смешное, что такой же пугливо услужливой я оставалась и в постели.

Более всего в период нашей помолвки угнетали меня постельные эксперименты. Я вспоминала, как покойная бабушка говорила моей маме, что порядочная женщина должна относиться к этой мужской забаве свысока, и не плакала, не жаловалась. Да и кому жаловаться? У нас в семье такие вещи не обсуждали…

Тармо, разумеется, был прав, говоря, что ни одна современная пара не вступит в брак, прежде чем не проверит себя на сексуальную совместимость. Его могучее тело потело надо мной, он был вполне мною удовлетворен и находил, что мы подходим друг другу. Меня всегда называли неловкой, неуклюжей и безрадостной - с чего же надеяться, что я смогу быть иной в темноте, в постели? И я была поражена не меньше, чем весь наш городок, когда Тармо Теэперв одобрил и утвердил меня в качестве своей невесты. Мне и в голову не приходило, что я-то - да, именно я - ничего как раз не одобряла и не принимала - ни своего богатырски сложенного жениха, ни понятия нашего городка о счастье и супружестве. Но признаться в этом, даже себе самой, было бы неслыханной наглостью.

В своем городке я не знала никаких иных способов существования, кроме немоты и отъединенности. И хотя задним числом моя помолвка кажется мне рядом постоянных унижений, именно Тармо Теэперв своим сватовством переменил все. Никто иной из парней жениховского возраста этого бы не сумел. Ну, возможно, с годами я бы смирилась и заставила себя полюбить какого-нибудь сапожника из нашего городка. В надежде, что человек, который умеет мастерить обувь, больше поймет в моих художествах, чем иной представитель благородной педагогической профессии. Но Тармо Теэперв превратил нашу помолвку в нечто необыкновенное. И самым необыкновенным было то, что на предстоящую свадьбу прибыл в качестве шафера молодой человек армянского происхождения.

Назад Дальше