Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков 27 стр.


То, что дед видел сына Пушкина и брата поэта – предшественника Пушкина, Антона не удивляло: когда родился дед, ещё были живы Некрасов, Достоевский, Тургенев; Толстой только что закончил "Анну Каренину", Чехов был гимназистом, электрическое освещение лишь пробовали, и оно сильно мигало, как напишет потом этот гимназист в своём великом предсмертном рассказе, который дед прочтёт совсем молодым, ещё не женатым; не было радио, аэропланов, велосипеды были с разновысокими колёсами: большим передним и маленьким задним.

Через Антона дедовы истории перекочевали к дочке Даше, но только некоторые – то, что поражало мальчика сороковых, было ей не удивительно: ни как в первую мировую из пушек "Берта" за сто километров обстреливали Париж, ни как прокладывали телефонный кабель через Атлантику, ни как рыли Панамский канал. Не впечатляли современное дитя и новейшие открытия зоологов: радиолокационная система одного вида летучих мышей Южной Америки столь совершенна, что эта мышь при полёте над водою ощущает под её поверхностью не какую там рыбу, а движущийся объект толщиной в волос. Не поражали её и путешествия, хотя Антон серию сильно модернизировал, заменив Ливингстона и Нансена на сэра Фрэнсиса Чичестера, Тенцинга и Дмитрия Шпаро. Совершенно не могла слушать Даша любые рассказы про охоту: даже отстреливаемых тигров-людоедов ей было жалко, не нравились и безобидные охотничьи истории Пришвина и Бианки – вообще всё, где возникала тема насилия над зверьми. При всей своей любви к абсурду не приняла песню, которую так весело распевали в Антоновых туристских компаниях: "У бегемота брюхо толстое, у бегемота ноги толстые, он не умеет танцевать. Его по морде били чайником, его по морде били чайником, он научился танцевать. У крокодила морда длинная, у крокодила зубы острые, он не умеет целовать. Его по морде били чайником, большим зелёным старым чайником, он научился целовать". (В туристских компаниях лица, родившиеся до войны, с особым сладострастием пели про мордобой и издевательства, а также как бы пародийно, но с большим чувством, про то, как, "сталинской улыбкою согрета, радуется наша детвора".) Когда в телевизоре львы ели антилопу, она отворачивалась: "Мама, скажи, когда это кончится". В турлагере приз выиграла острота: "Её поразила скорость, с которой сдох щенок". Все смеялись; Даша сказала только: "Жалко". Идиллические съёмки домашних уток вызывали реакцию неожиданную: "Их обманывают. Кормят, разрешают маме-утке учить нырять. А потом набьют яблоками и съедят".

Неожиданный успех у Даши имела история, которую рассказал Антону Натан Эйдельман в ресторане после вечера встречи выпускников истфака. В революционном Петрограде матросы, реквизируя жилфонд, в дальних комнатах брошенного особняка обнаружили древнюю старушку перед клеткой с попугаем. Старушка сказала, что птица – самое ценное в доме, потому что это попугай Екатерины Великой. Трясущейся рукой она три раза стукнула в решётку. Попугай, зеленоватый то ли от природы, то ли от старости, взмахнул крыльями и хрипловато-ласково произнёс с чуть заметным немецким акцентом: "Платоша, Платоша!" Старуха сказала, что попугая надо кормить орешками и какой-то травкой. Матросы попугая забрали, клетка висела в одной из комнат чеки в клубах махорочного дыма; перед попугаем стояло блюдечко с мочёным горохом, к которому он не притронулся. Недели через две попугай Екатерины Великой издох.

На волне успеха темы Антон прочитал Даше своё произведение из извлечённой с антресолей пыльной папки "Школьное". Называлось оно "Рассказы старого ворона". Биография у тоже двухсотлетней птицы оказалась богатой: пожар Москвы восемьсот двенадцатого года, когда у ворона обгорел хвост, после чего он перебрался в Петербург, рассчитывая на более спокойную жизнь, но там была пальба на Сенатской площади, наводнения, строительство первой железной дороги до Царского Села, взрыв в Зимнем дворце. Была, впрочем, и лирическая тема: любовь к юной сороке, жившей на крыше гатчинского дворца при Павле I. В этом месте ворон говорил стихами: "Я был брюнет. Имел жилет – средь воронов большая редкость". Рифма к последнему слову была тоже редкая – "светскость".

Очень любила дочка серию "Как кого поймать". Льва: разделить Сахару пополам, если нет в одной части – значит, лев в другой, та тоже делится надвое и т. д. (так искали во время войны оброненную иголку). В самом последнем секторе надо сгрести весь песок, просеять его на большом решете, на котором в конце концов останется укачанный тряской лев. Тигра или снежного барса поймать проще. Надо лишь взять с собою лист фанеры и молоток, и как только зверь бросится, спрятаться за эту фанеру, а когда он вонзит в нее длинные когти всех четырёх лап, быстро-быстро загнуть их молотком со своей стороны. После этого положить фанеру с тигром-барсом на снег, привязать к ней верёвку и везти распяленного зверя, как детскую игрушку, в зоопарк. Обнаружив в понимании проблемы большую сообразительность, Даша сама придумала, как поймать крокодила: когда он широко раззявит пасть, вставить туда бамбуковую палку. Ради научной истины хорошую в целом идею пришлось слегка откорректировать: палку он сломает, даже бамбуковую, потому что в челюстях мышцы-сгибатели у крокодилов очень сильные, а разгибатели – слабые, поэтому на пасть лучше всего накинуть верёвочный аркан, а потом всю её быстро-быстро верёвкой обмотать. А сильные разгибатели – у удода: втыкая клюв в землю в поисках личинок, он в состоянии раздвинуть его в почве любой плотности.

Одна историческая серия послужила причиной некоторого конфликта. Известный астроном Камилл Фламмарион получил посмертный подарок от своей почитательницы: кожу с её собственных плеч, "которыми он когда-то восхищался". Кожа была доставлена врачом почившей, в предсмертной записке просившей астронома переплести в этот материал первую же его очередную книгу; Фламмарион просьбу выполнил, переплёт вышел очень изящным. Когда в советское время перезахороняли с Донского на Новодевичье кладбище тело Гоголя, писатель Лидин оторвал кусок от полы его хорошо сохранившегося сюртука и переплёл в эту ткань прижизненное издание "Мёртвых душ". Гостившая женина тётка-учительница три вечера подслушивала под дверью, чтобы выяснить, в правильном ли направлении развивают её внучатую племянницу, и попала как раз на эту серию.

– Я, конечно, не вмешиваюсь в ваш воспитательный процесс, но что за рассказы! Как Марата зарезали в ванне, про переплёты из человечьей кожи – фашизм какой-то! А песни какие поёт – то как Наполеон смотрит на горящую Москву, то про развратную царицу Тамару, которая бог знает что делала в своей теснине Дарьяла, или вообще монархизм – что молитва долетела до царя…

В следующей серии в центре была заумь. Ещё в раннем детстве из рассказываемого бабушкой Даше больше всего нравилась байка про гуся ("– Расскажи про гуся. – Вона уся"), а дедушкой – про волка и какого-то другого неведомого зверя: "Жили-были волк да кувыльюшка. Накосили они стожок сенца, да поставили посреди польца. Не начать ли опять с конца? – Начать. – Поставили посреди польца, накосили стожок сенца, жили-были волк да кувыльюшка…" Даша и сама сочиняла чушевизмы, любила, как и её отец, переиначивать что-нибудь: "Ты не лапай, кошка, лапой птич ку-во робья. И у птич ки-невелички лошадь есть своя". В шесть лет сочинила стих, пользовавшийся в семье большим успехом: "Папа, мама и Шаляпин чай спокойно пили. Вдруг Шаляпин перелапал всё, что они пили". Теперь же абсурдизм пошёл основательный, классический: лимерики, Козьма Прутков, Хармс.

Но хотя круг общения был как будто один и тот же (Даша каждое лето проводила в Чебачьем у дедушки с бабушкой), дочь показала, что она – другое поколение, которое, при всей любви к поэзии, равнодушно к "Коньку-горбунку" и басням Крылова, нашего любимого с отцом и дедом великого русского поэта, строчки коего были у нас на слуху, на языке всякий день и час и по всякому поводу. Я не удержался и как-то на то ей попенял, это было в период её молодого критицизма, и она сказала, что старшее поколение вовсе не во всём авторитет. И прибавила:

– Тебя послушать, папа, так твой дед вообще всё знал и всё умел.

– Почти. Я, во всяком случае, не помню, чтобы на какой-нибудь мой вопрос он не ответил или не мог что-либо сделать в доме, во дворе или в огороде.

– Прямо Леонардо да Винчи какой-то. Ну хоть что-нибудь вспомни другое.

Я вспомнил. У деда была плохая зрительная память. Как-то, отправившись на Мальчике за дровами, он, нагрузив телегу, поехал по лесной дороге домой. Уже в сумерки показались первые избы, которые выглядели как-то незнакомо.

– Да ты не выпил, старый? – сказала спрошенная бабка. – Это Котуркуль. Ты с лесосеки поехал в обратную сторону.

Темнело, до Чебачинска с нагруженным возом ехать часа четыре, пришлось заночевать у той же бабки.

Меж тем дома забеспокоились. Когда дед выезжал со двора, за ним увязался пёс Буян – он любил дальние прогулки. Но ещё на лесосеке сообразил, что уже вечер, а хозяин едет куда-то не туда, и решил вернуться. Дома, увидев Буяна, переполошились.

– Его убили, – твердила бабка. – Бибиков убил.

– Да кому он нужен? Ни тебе денег, ничего, одёжа – старая толстовка, ещё небось до японской войны сшитая.

– А конь? – возражала бабка. – Разбойникам всегда нужны были кони.

Антону это соображение показалось очень тонким, но все, несмотря на серьёзность ситуации, почему-то слегка посмеялись, представив, а Тамара даже изобразила, как Бибиков ведет в поводу нашего уже тридцатидвухлетнего одра:

В шесть утра отец уже шагал по дороге на лесосеку. Лесник сказал: дед погрузил дрова и выехал на своём шкилете вчера, под вечер. Отец вышел на дорогу; не зная, что предпринять, сел покурить. Со стороны Котуркуля приближались дроги, в кои была впряжена медленно трусившая чало-пегая лошадь, которая шла несколько боком, подёргивала головой и слегка загребала левой передней. Во всём мире такая побежка была только у одного коня – принадлежащего кооперативу "Будённовец".

Был недостаток у деда и как у учителя. Ученикам он себя отдавал целиком. Умел научить читать любого дебила. Но был холоден к нелюбознательным. Даже тех своих детей и внуков – Лёню, Тамару, Иру, кои не проявляли особой тяги к знаниям, он учить бросал и ничего им не рассказывал.

Но всё же Даша была ещё человеком из моего времени. Внучка была уже из времени третьего. Дитя мира абсурда, она тем не менее не любила абсурдистской поэзии, зауми, что хорошо сочеталось с её юным прагматическим умом. Но с этим же умом как-то странно уживалось равнодушие к позитивным сведениям. Напрасно я изощрялся, объясняя, почему нельзя найти конец радуги – он движется вместе с наблюдателем; что грифы сидят с распяленными крыльями потому, что те выполняют у них роль солнечных батарей, а их привычка испражняться на лапы – охлаждение, регулировка температуры (у слонов таким охлаждающим устройством являются их замечательные уши, каждое из которых весит 80 килограммов и изящно махая которыми, как веером, они могут понизить температуру тела на четыре градуса); что крокодилы не видят снов – это показывают их электроэнцефалограммы; что папирус в Египте уже тысячелетие как не растёт; что перепады воды в африканском озере Ньяса объясняются тем, что время от времени огромные стада бегемотов залегают в воду южной части озера, и его уровень повышается на четыре метра, а когда бегемотам надоедает и они вылезают на сушу – падает до обычного. У крокодила в глотке – специальная шторка, и он может открывать свою грозную пасть и на глубине. Но и наш лось не отстал: при опускании морды в воду его ноздри смыкаются, поэтому он спокойно на мелководье питается донными водорослями. Зверьё внучка любила, регулярно смотрела по телевидению "В мире животных", а если показывали слонов – от экрана её было не оторвать, но когда я интересовался, сколько весят бивни или новорождённый слоненок или до какого возраста он сосёт мать – то, что я узнавал уже из первой страницы слоновьего раздела у Брэма, – она это даже отдалённо не представляла. "Про что же рассказывает твоя передача?" – "Показывают, как слоны обливают друг друга водичкой из хоботов". – "И всё?" – "Ну, как они идут по саванне, а слонятки бегают у них под брюхом". – "А тебе не хотелось бы узнать, какого веса бревно может поднять слон или сколько он живёт?" – "А зачем?" Её вполне устраивала сама цепь визуальных образов – без их содержательного наполнения.

Мир моего детства отстоял от внучки на те же полвека, что от меня – дедов. И как его – без радио, электричества, самолётов – был странен и остро-любопытен мне, так мой – безтелевизионный и безмагнитофонный, с патефонами, дымящими паровозами и быками – должен, казалось, хотя б своей экзотикой быть интересен ей. Но ей он был не нужен.

25. Пельмени Ильича

Школ в Чебачинске было две. Семилетка располагалась над бывшим лабазом купца Сапогова; здание пережило три войны, две революции, обходясь безо всякого капитального ремонта, как и все сапоговские постройки. Вторая школа, десятилетка, в которой учился Антон, была построена в тридцатые годы в модном барачном стиле, ударно (из сырого леса и с штукатуркой по невысохшему срубу) и требовала ежегодного ремонта, но выглядела всё равно сарайно, а за войну, такового не получая, совсем обветшала. В ней было промозгло, в коридорах пахло угаром, а в классах – плесенью и мышами, которые вылезали через дыры в прогнивших половицах почему-то именно во время уроков. Девочки и Мишка Хмаров вскакивали на парты и пронзительно визжали; Мишку за это мы презирали. В классе сидели в пальто, в стёганках, по трое на парте – не повернуться, от холода ручка не держалась в пальцах. Чернила были в стеклянных чернильницах – невыливайках. Названью мы удивлялись, неизвестному номинатору хотелось сказать, что он дурак, потому что они прекрасно выливались, надо было лишь их встряхнуть по особой методике: сначала тихонько, а потом два раза подряд сильно и быстро – выплеск тогда получался хороший, толстый. Это я испытал на себе, когда подрался с Вовкой Гудзикевичем, – именно таким приёмом он полностью залил мою трофейную курточку, что очень расстроило маму.

Учились в три смены, занятия начинались рано. Те, у кого дома не было часов, сбивались на школьном крыльце для тепла в кучку: внутрь технички запускали только за десять минут до начала, чтоб не наследили; на крыльце без козырька на морозе или под дождём стояли по часу; с нетерпеньем ждали Фомку Линника, которому бабка давала большой ржавый зонт, но он часто задерживался перед окнами райкома, где на ночь не тушили свет и можно было прочитать страничку-другую интересной книжки: день Фомка любил начинать с приятного. По особому распоряжению директора в виде исключения зимой впускали четверых батмашинских – ихний газик отвозил только обратно, а в школу они шли пять километров через лес на лыжах.

Первый урок начинался ещё в темноте, включали тусклую лампочку под потолком; если тока не дали, зажигали керосиновую лампу перед доскою, для чего, кроме дежурного по классу, заранее назначался поддежуривающий – ламповой. Тетради были не у всех, писали на книгах, особенно котировались за добротность бумаги тома Ленина на казахском языке. Для чистописания сами сшивали тетрадки, в начале урока линовали одну-две страницы; в косую ровно налиновать было трудно, у меня получалось нечто в виде веера. Эти тетрадки из-за большой их ценности учительница домой брать зимой не разрешала – в морозы у многих в комнатах жили телята, ягнята, даже куры; у Федьки Лукашевича тетрадь зажевал телёнок, у Ильи Муромца – куры закапали помётом.

Переменок ждали с нетерпеньем – можно было согреться, если устроить кучу малу или жать масло. На большой перемене девочки, взявшись под руки и образовав овал человек из тридцати, медленно двигались по кругу и хором пели, так и называлось: петь кружком. Были они в подшитых валенках, в выглядывавших из-под платьев широких байковых шароварах, в растянутых материнских кофтах, застиранных, заплатанных, худые, прозрачно-бледные, но, спевшись за годы, вели мелодию стройно. Песни пели больше русские народные – про Ваньку-ключника, слюбившегося с молодой княгиней ("и за грудь, за грудь тугую было хватано не раз"), про достающую из колодца воду красну девицу: "Достаёт и озирается, одинёшенька, кругом, а водица колыхается, чуть подёрнутая льдом". Но пели и современные: "Может, в Суздале, может, в Рязани не ложилися девушки спать, много варежек тёплых связали, чтоб на фронт их в подарок послать". Этих песен я почему-то никогда больше не слышал.

Младшие классы занимались во вторую смену, Антон выходил за час-полтора, чтобы пробраться в школу через парк, или горсад, с которым граничил школьный двор. Парк, заложенный ещё отцом Сапогова, был тенист, глух, в левом его углу на поляне громоздились развалины взорванной церкви – огромные пласты стен из кирпичей, намертво схваченных раствором, замешенным на твороге и яйцах.

Вход в горсад попытались сделать платным, за вход положили рубль; в воскресенье продали двадцать билетов; парк меж тем оказался полон солидной публики – мам с детьми, парочек; Васька Гагин клялся, что видел, как через забор два молодых мужика перебрасывали старушку.

Путь в школу через горсад связывался с некоторым риском. Сторожем там был хромой ингуш Аслан, который, шёл слух, так умел кидать свою палку, что она за двадцать шагов точно попадала по ногам убегавших. До этого подобный слух ходил про другого хромого сторожа, солдата Петра, охранявшего колхозный сад, но это вызывало сомненья, в способность же ингуша верили вполне, хотя и за двадцать и даже меньше шагов он ничего не бросал, а только кричал:

– Комсомолец-пыонер-бандыт-дурак!

Перед уроками в школьном дворе можно было поиграть в зоску: к куску длинношёрстой овчины подшивалась свинцовая блямба, это сооружение подбивалось ногой вверх и парашютировало, давая возможность подготовиться к следующему удару. Мастер мог сделать это без перерыва пятьдесят и даже сто раз. Зоску привёз Генка Куликов, приехавший после ашхабадского землетрясения, – был разрушен весь город, погибли тысячи. Старшая пионервожатая сказала: "Врёт ваш Генка. Иначе про это сообщалось бы в нашей печати". Мы верили Генке.

В школьном же дворе играли в футбол. Старую покрышку туго набивали тряпками, такой мяч плохо катился, а о подскоке не могло быть и речи, на фильме "Вратарь" мы подталкивали друг друга: как подпрыгивает! Нормальный мяч появился классе в седьмом. Но у тряпичного имелось одно крупное преимущество: его можно было гонять даже в двадцатиградусный мороз.

В классе был интернационал – правда, представителей всех наций, кроме немцев, было по одному: кореец, каракалпак, эстонец, полька и даже китаец. Евреев не было, хотя ходил слух, что мать Витьки Бурлакова принадлежит к этой народности, о которой у нас представления были самые смутные – знали только, что она обитает в каком-то Биробиджане. Казашка тоже была одна – Джабагина, ей потом по рекомендации райкома дали серебряную медаль.

Назад Дальше