– Если вы думаете, – перебил Василий Илларионович, – что сии аппетитные стихи мой дорогой племянник освоил в вашем замечательном университете, то сильно ошибётесь: он был обучен им ещё в десятилетнем возрасте. Однако, мы заболтались. Как говорил классик, лучше пять часов на морозе ожидать поезд, чем пять минут ждать выпивки.
Через час в комнате номер девять дым стоял коромыслом, Василий Илларионович уже объяснял, что водку запивать водой ни в коем случае нельзя, что 40° – оптимальная крепость, установленная великим Менделеевым. Американцы проделали сотни опытов на добровольцах, и выяснилось, что если говорить о крепких напитках, то наиболее благоприятен для слизистой желудка именно такой процент. Как Менделеев установил это без всяких опытов? Тайна гения. Но если кто-то хочет всё же запивать, то лучший вариант – волжский квасок, рецепт Нижегородской ярмарки 1880 года: холодное шампанское с соком ананасов, персиков и абрикосов.
Мы с интересом рассматривали банки с незнакомыми этикетками.
После шампанского дядю, как и год назад в "Поплавке", потянуло на стихи.
– "Полночный пир, шальные речи, бокалы вдребезги летят. Покровы прочь! Открыты плечи, язвит и жжёт горячий взгляд". Среди вас есть филологи? Знакомы вам эти стихи?
И филологам, и историкам, равно как и философам, воспитанным на советской поэзии, такие стихи знакомы не были. Антону, хотя он уже просиживал дни в Ленинской библиотеке за листаньем журналов двадцатых годов, тоже ничего не вспоминалось эдакого, в голове вертелось что-то совсем в другом, неподходящем роде: "Гробы, отяжелевшие от гнили, живым давали страшный адский хлеб, во рту у мёртвых сено находили". Со скрипом он вспомнил четверостишие Виктора Тривуса, которое с натяжкой втискивалось в намеченный поэтический ряд: "Кэт умерла в начале мая, ей было восемнадцать лет. Как жаль! Весёлая такая, беспечная такая Кэт!" Стихи успеха не имели. Саша Сысаев, который сам писал стихи, правда, совсем другого толка, но зато ходил на литобъединение филфака, припомнил строчки кого-то из членов этого объединения: "Не лучше ль в долях секунды муки свои исстрадать" и броситься с моста в воду, "противную, как нарзан", – что было несколько некстати ввиду стоявших на столе многочисленных бутылок этой целебной воды. Но тут пришел Алик Мацкевич, с которым Антон познакомился в общем читальном зале Ленинки, где Алик, хотя был скандинавистом, заполнял уже вторую тетрадь стихами Есенина, не вошедшими в трёхтомник 27-го года. Он спас честь филологов, прочтя два никому не известных стихотворения, примыкающих к циклу "Москва кабацкая", а потом и свои стихи, написанные как раз в нужном ключе: "От трёх лишь вещей прихожу в азарт: женщин, вина и карт". И другие, которые тоже понравились: "Распустив по залу перья длинные, вы летите в танце, как комета, ваши брови, томно-паутинные, чуть дрожат от розового света. Ты скользишь в такт танго-меланхолии, в твоём платье – аромат о-де-колона, вы мне кажетесь цветком магнолии с дальнего, зелёного Цейлона". Это подвигло Василия Илларионовича на декламацию ещё двух стихотворений. "На мягком на ложе лежит Коломбина, И ало её покрывало. И рыжие кудри, пленив Арлекина, Разбросаны мягко, устало". Второе было столь же изысканной стилистики: "Известно ли вам, о мой друг, что в Бретани Нет лучше, хоть камни спроси, Нет лучше средь Божьих созданий Графини Элен де Курси?" К удивлению присутствующих, автором первого текста оказался Куприн (дядя клялся, что стихи прочёл ему лично пьяный классик в каком-то кабаке и что они до сих пор не напечатаны), а второго – Горький.
На этом поэтическая часть вечера закончилась, и вскоре голодные студенты, намешав пива с водкой, хором пели: "Инженером станешь, с толстым чемоданом ты в Москву приедешь при деньгах. Ты возьмёшь такси до "Метрополя". Будешь пить коньяк и шпроты жрать. А когда к полночи пьяным станешь очень, будешь ты студентов угощать. Станешь плакать пьяными слезами и стихи Есенина читать".
Потом Василий Илларионович пел соло: "Для возлюбленной Алины рвал я струны ман-до-ли-ны, для небесно-нежной Аси я гудел на кон-тра-ба-се, для игриво-нежной Мирры рокотал на струнах ли-ры".
Затем снова вместе пели какие-то получастушки, семантическим центром в которых везде было одно слово: "Продай, мама, лебедей, вышли денег на б… ей"; "Кудри вьются, кудри вьются у б… ей, почему они не вьются у порядочных людей? У порядочных людей денег нет на бигудей, денег нет на бигудей – они сходят на б… ей". Заглянул комендант, но была середина песни, и его никто не приветил, что было неразумно: за эту пьянку Антона чуть не выселили из общежития. Но Василий Илларионович из Москвы ещё не уехал и сходил к коменданту, после чего тот стал при встречах, напротив, глядеть на Антона ласково и даже выделил ихней комнате лишнюю тумбочку и заменил ржавый чайник.
Родителям Антон писал раз в неделю; пока они не вернулись в Москву, отправил больше тысячи писем. Для мамы – про театры, что видел Пришвина, в "Национале" чокался с Олешей. Для отца – как на Тверском бульваре встретил Молотова: в длинном, застёгнутом до горла чёрном пальто он твёрдо шагал, глядя куда-то в далеко.
Деньги родители присылали – немного, но регулярно; по расчётам отца, на жизнь должно было хватать. Но львиная доля уходила на консерваторию, театр, книги. Конечно, в отчётах отцу славно было б небрежно отметить: купил рубашку, ботинки, но ложь бы обнаружилась, поэтому приходилось писать про покупку ваксы, мыла, зубной пасты. Как всякое мелкое враньё, это забывалось, и в следующем письме Антон снова писал про гуталин и пасту. "Письмо, где ты упоминаешь, что в третий раз за месяц купил пасту, – отвечал отец, – получили. И сколько же её уходит на зубы твои лошадиные?"
Надо было изыскивать дополнительные источники дохода. Ночная разгрузка вагонов не подошла. После неё бывший морячок Коля Сядристый на лекциях сидел как ни в чём не бывало, Антон же засыпал. Помог Сэмэн Копыто. Не поступив, он родителям написал, что в МГУ учится, продолжал нелегально жить в общежитии и про приработки знал всё. Сэмэнкопыто устроил Антона в институт психологии в качестве подопытного. Это была редкая удача: институт находился на задах университета, за час платили десять рублей (стипендия составляла двести девяносто), вместо лекции по истории КПСС можно было получить двадцать рублей.
Интересны были и сами опыты: запомнить, что сможешь, из комбинации зажжённых лампочек, а потом воспроизводить это через день, через три, через две недели, через месяц, заодно узнав свойства своей памяти. У Антона сильно выше нормы оказалась краткосрочная память. Это ему сильно помогало, когда он по вечерам стал записывать свои случайные или постоянные разговоры с Тарле, Лосевым, Арсением Тарковским, Кручёныхом, Зайончковским.
Проводились и другие опыты – сенсорные. В тёмной комнате надо было полчаса адаптироваться, а потом реагировать на появляющуюся на экране светящуюся точку. Васька Весовщиков, которого Антон тоже привлёк к опытам, рассказывал в общежитии:
– Ждём в коридоре. Подходит красивая аспирантка, радостно улыбается, берет Антона за ручку и уводит в комнату. Закрывается железная дверь, лязгают засовы. Слышно, как запирают и вторую дверь. Зажигается красное табло: не входить! 70 %, 80 %, 100 % – абсолютная темнота, значит. Проходит час. Табло гаснет. Лязгают засовы, обе двери отворяются. Антон и аспирантка выходят – очень довольные.
Васька делал многозначительную паузу:
– А диван, на котором вы… адаптируетесь, чёрный? Для лучшего светопоглощения?
Аспирантку звали Виктория, было ей под тридцать, и она, как Антонова учительница биологии Дулько, писала уже вторую диссертацию – первую, почти законченную, пришлось бросить: при обсуждении представленного на кафедру варианта там нашли влияние бихевиоризма, фрейдизма и элементы мистицизма. Антон не знал, избавилась ли она от этих элементов в новой диссертации, экспериментируя на нём, но всем тем, что вскоре стали именовать парапсихологией, Виктория интересовалась пристально – это Антон установил во время первой же, ещё тонной, адаптации на чёрном диване (он действительно был как антрацит), когда она обмолвилась о Вольфе Мессинге.
Об этом гипнотизёре, без труда читающем мысли, Антон всё детство слышал от отца, который бывал на его сеансах в Москве, и от Василия Илларионовича, видевшего его психологические опыты в Кисловодске. Рассказы были фантастичны. Поэтому, когда появилась афиша, что Вольф Мессинг будет выступать в клубе МГУ, Антон с утра стоял у кассы.
На сеансе всё было так, как рассказывали, ещё и похлеще. Мессинг вынул из внутреннего кармана добровольца колоду карт, которую по мысленному желанию того разложил на столе в сложном порядке: верхний ряд – все валеты, второй и третий ряды – карты с шестёрки по десятку треф и пик, четвёртый ряд – дама, король, туз бубен; продиктовал расположение фигур на каждой из половинок картонной шахматной доски, спрятанной студентами под креслами в разных концах зрительного зала, и сделал несколько ходов староиндийской защиты (ассистентка сказала, что в шахматы играть он не умеет). Когда не мог с ходу угадать мысль, сердито покрикивал на испытуемого: "Думайте о вашем предмете! А я вам говорю – вы не думаете! Думайте!" Глаза артиста лихорадочно блестели, пот крупными градинами катился со лба, воротничок сорочки намок.
Виктория видела Вольфа Мессинга не только на эстраде, поэтому Антон так и прилип с просьбами про него рассказать, и она обещала, если Антон будет во время опытов вести себя хорошо. Антон постепенно понял, что значит вести себя хорошо, и Виктория рассказала ему всё, что знала о великом гипнотизёре, факты и легенды. Как он, когда ещё были разрешены публичные сеансы гипноза, внушал пяти-шести рядам, что началось наводнение, дамы подбирали юбки и вскакивали на кресла; как, вызванный на Лубянку, он прошёл туда без пропуска, потряся вызвавшего, и так же вышел обратно, хотя тот специально предупредил охрану; как у какого-то контуженного немого майора прочитал мысли о том, где он, попав в окружение, зарыл ценности и деньги смоленского банка; как, увидев свою знакомую, сопровождавшую из загса новобрачных, сказал ей потом, что те проживут вместе только пять месяцев – так и оказалось.
Но самым большим достижением великого экстрасенса она считала знаменитое заседание в том же институте психологии во время борьбы с космополитизмом. Вольф Мессинг для кампании подходил лучше не придумаешь: полунемец или полуполяк, но уж точно полуеврей, пропагандист мистики и идеализма. Институт получил задание: ознакомиться с эстрадными программами т. Мессинга и дать заключение об их соответствии установкам советской материалистической психологии и физиологии.
Точно в назначенный час члены учёных советов институтов психологии и философии АН СССР, а также приглашенные из МГУ и соседствующего с МГУ мединститута собрались в роскошном беломраморном институтском зале. В торце длинного, во всю комнату, стола, покрытого тяжёлой зелёной скатертью, сидел патриарх отечественной психологии академик N. Ты, Антон, сказала Виктория, несомненно слышал его имя, но я не хочу его называть.
Старинные часы пробили четверть; Вольф Мессинг опаздывал; председательствующий с беспокойством поглядывал на дверь. Но вот её массивные створки медленно задвигались, и в притвор просунулось мясистое, вытянутое вперёд лицо. "Какой неприятный, – подумал председатель. – Он похож на крысу". – "Почему на крысу?" – сказал вошедший, протянув руку к председателю. Это был Вольф Мессинг, и то были его первые слова. Председатель открыл рот, но тут же закрыл. Учёный секретарь института поворотился к вошедшему, привстал и тоже хотел что-то сказать, но Мессинг, не опуская указующей руки, а только поведя ею в его сторону, упредил: "Не беспокойтесь. Вы подумали, что заняли моё место. Но я не в обиде". Учёный секретарь сначала застыл, а потом суетливо кинулся собирать бумаги. Мессинг сел на освободившееся место, и никто не успел ещё промолвить слова, как он снова поднял руку и, указывая на основного докладчика (как узнал, кто – основной?), сказал:
– Вы хотите начать с того, что материалистическая нейрофизиология и психология не признаёт передачи мыслей на расстояние, что ещё великий Павлов говорил…
Воцарилась мёртвая тишина, был слышен только хрипловатый голос Мессинга, излагавшего инвективы докладчика.
– А вы желаете возразить, – указал Мессинг, не поворачиваясь, большим пальцем через плечо на психолога из Академии педнаук, ученика Выготского, после смерти учителя вот уже четверть века его разоблачавшего, – вы хотите возразить, что если мы примем постулат возможности существования подобной субстанции – носителя этой психической энергетики, и что хотя некоторые философии, например, индийская… Нет, я так не думаю, вы не правы, – перебил он себя сам, повернувшись в другую сторону и протянув руку к креслу, в котором еле виден был сухонький старичок, ученик Ухтомского. – Я хочу только уточнить…
Осталось незамеченным, когда Вольф Мессинг встал и отошёл от стола, оказавшись в пустом пространстве у стены, как бы на эстраде. Но все вдруг увидели, что он в чёрном дивном смокинге (сшитом во Львове Мовшовичем, одевавшим самого Пилсудского), кипенно-белой сорочке, галстуке-бабочке и глянцево сверкающих туфлях. Никто не произнёс ни слова, все как заворожённые только поворачивали головы к очередному немому оппоненту, речь которого, будто читая лежащий перед глазами текст, пересказывал артист.
Никто не заметил и того, как пробило полчаса, – все слушали только энергичный, но одновременно какой-то странно-усыпляющий голос гипнотизёра. Председатель опомнился, только когда пробило без четверти.
– Кто из членов учёного совета или из присутствующих ещё хотел бы выступить? – вяло промычал он.
И почему-то никого не удивила эта обычная процедурная формулировка, хотя в данном случае была совершенно неуместна, ибо ни из членов учёного совета, ни из вообще присутствующих никто не сказал ни единого слова. И все только молча закивали, когда председатель сказал, что нужно принять резолюцию.
И резолюция была вынесена! Это был, видимо, единственный в те годы случай, когда собравшийся по поводу некоего лица ареопаг вынес положительную относительно этого лица резолюцию. Она была краткой и гласила, что выступления "Психологические опыты" артиста Мосэстрады такого-то могут быть продолжены, ибо не противоречат материалистической психологии, необходимо только, чтобы перед началом ведущий или ассистент делал вступительное слово, текст которого будет составлен специалистами. (Антон застал уже такие выступления артиста: перед каждым какая-то дама минут десять жевала что-то про Сеченова-Павлова и материалистическую советскую науку). Виктория сама по просьбе учёного секретаря бегала в машбюро, а потом организовывала гербовую печать. Позже она не раз присутствовала на сеансах Мессинга и говорила, что ни после какого не видела его таким измученным – видимо, слишком многое было поставлено на карту. Второй случай неэстрадного общения с парапсихологом у Виктории был совсем недавно, год или два назад. Она возвращалась от своих друзей из Комарова, под Ленинградом. Был уже белый день, в вагоне электрички у окна сидел только один пассажир, не узнать которого было невозможно. Виктория вошла и, сев в противоположный конец вагона, сконцентрировалась на затылке артиста и стала посылать ему сигналы: "Поверните голову к окну. Поверните голову к окну". Или: "Оглянитесь. Вы меня видели в институте психологии. Оглянитесь". Мессинг не оглянулся и головы не повернул. Приехали. Мессинг вышел в тамбур. Виктория прошла через вагон и стала за его спиной. По-прежнему не оглядываясь, Вольф Мессинг сказал ровным голосом: "Вы напрасно напомнили мне про Институт психологии. Это был самый тяжёлый день и самый трудный сеанс в моей жизни. А вам, девушка, я бы советовал бросить эти игры. Это тяжкий крест – так считал и Фройд, о котором вы только что думали, – я разговаривал с ним два года. Вы молодая и красивая. Всё это не принесёт вам счастья". И, не оглянувшись, сошёл на платформу.
Рассказывая, Виктория стремительно расхаживала по комнате за двумя железными дверьми, показывая, кто, где и куда подошёл; с копной волос а ля Бабетта, в чёрной короткой юбке и сером тонком свитере под горло она была чудо как хороша.
Антону страшно хотелось взволновать Викторию – чтобы она так же красиво-нервно ходила по комнате – какой-нибудь подобной историей. Вроде той, что сохранило семейное предание. В тридцатые годы дед короткое время был директором совхоза на Украине. В совхозе был большой вишневый сад – так он произносился в отличие от чеховского, ибо имел хозяйственное значение. Однажды бабка собирала в нём ягоду. Вдруг пред ней появился человек – неведомо откуда, бабка клялась: по аллее он не подходил, – очень похожий на дедова брата Михаила, расстрелянного в Иркутске. "Уезжайте отсюда и увозите мужа, – сказал он. – И немедленно. Немедленно!" Пока бабка опоминалась, он исчез так же внезапно и непонятно, как появился, – словно истаял в воздухе. У бабки время между решеньем и действием всегда было исчезающе мало; пришедший через час домой дед застал упаковку вещей уже в самом разгаре. Как позже узнала переехавшая в Екатеринослав дедова семья, в совхоз осенью стал поступать реквизированный у кулаков скот, сначала единичный, потом стадами. Совхозные запасы сена приели мгновенно. От бескормицы начался падёж. (В точности повторилось то, что уже было в тех же местах в девятнадцатом – двадцатом, только тогда экспроприированный скот был помещичий.) Директор, назначенный на дедово место, был арестован как вредитель и сгинул в недрах НКВД. История была с хорошим мистическим заквасом, но на фоне Мессинга, за пять лет точно предсказавшего дату начала "большой войны в Европе", как было напечатано в корреспонденции ставропольской газеты об одном его довоенном сеансе, и – в год Сталинградской битвы – точную дату её окончания, эта история выглядела всё же бледновато.
У Антона возник комплекс. Уже окончив университет, он всё ещё мечтал найти историю, достойную рассказа Виктории. Историй он за это время узнал много. Но у всех был один недостаток: они были не документированы. Где зафиксировано, что экстрасенс X предсказал появление пенициллина, а парапсихолог Y угадал дату запуска первого спутника? Таких апокрифов, объяснял Антон доброхотам, исправно поставлявшим ему подобные сообщения, можно сочинить сколько угодно.
Но наконец удача улыбнулась ему. Знакомый переводчик пересказал ему статью из американского журнала об удивительном предсказании.
Во время Гражданской войны в соединение под командованьем прибалтийского барона Унгерна, которое действовало близ монгольской границы и в самой Монголии, прибыл с целью написать о сибирской Белой армии известный польский журналист, которого переводчик, забыв его имя, стал называть Сяндовским. Вскоре журналист узнал, что совсем недалеко, всего в полутора днях верхом, в небольшом монгольском буддийском монастыре находится в эти дни лама Джелубу. Упустить такую возможность было бы непростительно, и Сяндовский предложил барону Унгерну к ламе съездить.