Старик Мазунин - Соколовский Владимир Григорьевич 5 стр.


Инкина старшина заметил издалека: видел, как тот подскакал галопом на батарейной кобыле Машке к санбатовской коновязи, привязал лошадь и, оглядевшись, широким шагом направился к мазунинской палатке. Стройный, высокий, с тонко перехваченной ремнем талией, он легко шел к старшине по едва заметной в траве тропочке. Мазунин вспомнил его тело таким, каким тащил его прошлым летом: безвольное, горячее, сотрясающееся от лихорадочной дрожи. Набухло плечо, снова ощутив этот груз, - и заныло сердце. Он встал, потянулся к Инкину здоровой рукой. Тот, увидав его, тоже рванулся, пошел быстрее, наконец, подбежал:

- Степа! - Притянул к себе за плечи, но, уловив страдание в мгновенно обострившемся лице старшины, отдернулся, словно обжегся: - Что, ранен? Да не отвечай, я знаю.

Они постояли друг против друга, затем Мазунин сказал:

- Пойдем, Игорь, к лесу, посидим там. Душно в палатке-то.

Они спустились в лощину, сели на ящики, закурили.

- Слышь, Степа, расскажи мне давай, что к чему с тобой стряслось, а то разное люди толкуют. Разобраться надо.

Выслушав рассказ старшины, комбат поднялся, пробормотал:

- Ну, история! Везет тебе, Степан.

- Да уж, везет… - вздохнул Мазунин.

- Раненый, один за ними потащился, надо же. Ну, вдвоем там, втроем - на миру и смерть красна, как говорится, а одному - боязно небось. Ведь пристрели они тебя по дороге - и думай-гадай: то ли в дезертиры, то ли в перебежчики, то ли в без вести пропавшие записывать.

- Это конечно, - засопел Мазунин. - Помереть с честью, это что ж - не беда! И так всю жись подле смерти крутимся, поди угадай, когда она перст в тебя уткнет. А ежли без чести - это совсем беда, брат! - Он поежился.

- Кость цела? - осведомился Инкин.

- Цела! - Старшина снова полез за папиросой. - Скорея бы отсюда убраться.

- Да, при жаре, да при санбатском пайке - жди, когда затянется. Я, правда, привез кой-чего - рубай давай. Нехорошие здесь для лечения места. Вроде центральная Россия, а сплошь болота, низины какие-то. На море бы тебя, денька на три хотя бы.

- А что там - медом кормят? - зашевелился Мазунин.

Инкин передернулся, сказал угрюмо:

- Никак не привыкну к твоим шуткам. Медом кормят… Сам-то я на море только раз был - в детстве, с матерью. Хотел еще съездить, первый курс дворником прирабатывал, деньги копил. Когда война началась, курсом их и пропивали…

- Я тоже собирался раз, - глядя в сторону, сказал старшина. - Да не вышло, не судьба, знать-то. Ах, - вздохнул он. - Больно мне, Игорь, Митьку с Ефимом жалко. Случись же такая незадача, унеси ее лешак. Это поважней твоего моря будет. Море - что ж! Живы будем - не помрем, как говорится. Даст Бог, увидим еще. А их - нет, не увидать боле.

- Не увидать, это точно, - голос Инкина притих, осел. - Офицера-то нашего застрелил, значит?

- Застрелил.

- Так. А случись я на его месте - тогда что?

- Ну… - замялся Мазунин. - Присягу бы сполнил, конечно.

- Застрелил бы, значит? Ну, спасибо, Степа.

- За что?

- За правду.

- Как я тебе в этом соврать могу?

- Это ладно. Значит, и меня бы стукнул?

- И тебя. Да отвяжись ты, идол! - Старшина вскочил и, пошатываясь, стал взбираться по склону оврага.

Инкин догнал его.

- Ладно, Степ, не журись, мало ли что. Бывает! Война, бывает и так.

Мазунин остановился, повернулся к комбату и посмотрел ему в глаза. Тот не отвел зрачков.

- Ну, вы все, я смотрю, - выдохнул Мазунин, - вумные больно стали. Знай ругаете да утешаете меня, дурачка! Да если бы я так не сделал, не было бы мне спокою! А теперь хоть ты злись, хоть самого меня стреляй - не чую за собой вины, не чую! Вот так!

- Добро. Ты не сердись на меня, Степа.

- А, чего там.

Они подошли к палатке, поговорили еще о том о сем, и Инкин заторопился обратно на батарею. Когда лошадь с комбатом скрылись за далеким лесным поворотом, Мазунин как бы очнулся - застонал, ударяя кулаком по простреленному плечу, - чтобы хоть болью телесной заглушить накатившую тоску. Неужто и Игоря убил бы? О-о-о!..

А потом началась Дуга…

18

"Скоро после того получил я звание младшего лейтенанта и уже на законных правах командовал огневым взводом и участвовал в боях за Родину. И дошел до Кенигсберга, где и схоронил своего дорогого командира, Героя Советского Союза гвардии капитана Инкина Игоря Федоровича. На позиции, раненый смертельно, он сказал, чтобы я взял на память его портупею. И этот его последний подарок я храню теперь, как самую дорогую вещь".

Мазунин встал, потряс затекшей кистью. Вышел на улицу, сел на лавочку. Затем пошел в сенки, открыл чулан и полез на чердак. Там в углу было свалено его армейское барахло: полуистлевшая шинель, замасленная гимнастерка - Мазунин три года ходил в ней на работу; фуражка и прочее. Он порылся в груде одежды и вытащил из-под нее потрескавшийся офицерский ремень с портупеей. Долго мял и крутил его в руках, присевши на потолочную балку. Ремень стал теплый, влажный - как будто сохранил тепло носившего его ранее человека.

Мазунин бросил ремень в кучу и слез с чердака. В избе сгреб со стола тетрадку воспоминаний и потащился в свою комнатушку - читать. Читал долго, часа три. Где-то под вечер вышел и стал растапливать стоящую в горнице печурку-голландку.

- Ты спятил, окаянной! - заругалась старуха. - И так-ту ночью не продохнешь, да ишшо печку топить стал!

Старик, не обращая внимания, с наслаждением разодрал тетрадь, растопил печку и начал неторопливо совать туда исписанные крупным почерком листы. "Писа-атель! - издевательски подумал он. - Точку от запятой отличить не может, а туда же, поди ж ты. Больно ты интересной кому-то! Вон в районе у нас народу за шестьдесят тыщ, да ежли каждый жись свою описывать зачнет! Бумаги не хватит небось". Но хоть и думал так, на сердце было почему-то гадко, противно. "Не буду боле споминать. Душу-то надсаждать. И так она болит".

Теперь, без воспоминаний, жить стало совсем нечем. Мазунин злился и томил себя надеждой: ехать, ехать! Но посреди зимы - куда? Обычно с утра он одевался и уходил в город. Снежок скрипел под валенками, и по утреннему морозцу бежалось ходко, без одышки. Колесил узкими переулками, забегал к знакомым, таким же пенсионерам, ругался и кричал, жарко вспыхивая. Однажды, выйдя таким утром из дому, кружил по городу особенно долго - словно слабый, потаенный магнит вел Мазунина, то отталкивая, то приближая, к избе бывшей его гулеванки Любки Красильниковой.

19

Когда-то далеко, до войны, была женой мазунинского приятеля Аркашки Красильникова. Аркашка, тоже токарь, работал со Степаном в одном цехе. Женившись на Любке, он сразу откололся от холостяцкой компании - за это его Мазунин и поругивал, бывало. В первый список добровольцев они записались вместе, добрались одним эшелоном до Челябинска, там и расстались: в городе формировалась танковая часть, куда Красильников получил назначение. И - сгинул Аркашка: замела, проглотила его война.

Демобилизовавшись, узнал Мазунин, что после гибели мужа Любка сильно загуляла; теперь угомонилась немного, но - погуливает, слышно. Как-то вечером Степан решил заглянуть к ней, разобраться, в чем дело. Встретила она его просто, тихо, к прошлому - ни жалости, ни злобы. И как-то само собой получилось, что Мазунин остался у нее ночевать. Сильно, сильно жгла его тогда неутоленная тоска по женщине, а от Любки полыхало таким жаром, что Степан терялся и пламенел лицом. Всю войну он ждал: вот кончится все, встретится ему женщина, и будет любовь - не вороватая госпитальная, не шалая фронтовая - а так, чтобы ни командиров, ни отбоя, ни постоянной тоски опаздывающего: на войне никогда не хватает времени, это ясно…

Расстались они через месяц. Нет, не было ни ругани, ни крику - просто однажды утром Любка сказала: "Не приходи больше, Степа…" И он понял: отлюбила! Сильно не переживал, ушел - и все, потому что понимал: нет, не такая баба нужна - а хозяйственная, степенная. Конечно, он никогда не забывал о ней. Маленькая нечаянная радость - много ли их было отпущено Мазунину? При всей неказистой, худощавой внешности - бабы считали ее уродкой, мужики же думали иначе (скажем так: было в ее лице что-то такое, что действовало на всех без исключения, - то ли глаза, серые, с прищуром, то ли маленький, постоянно кривящийся в усмешке рот), - Любка была умна, умна необычайно. Это достоинство Мазунин стал оценивать только в последнее время и часто, мучась от бессонницы или проснувшись утром, про себя разговаривал с ней. Но никак не мог уловить той ясности, остроты ума - порыва, который вносила в каждый разговор Любка. Задаст ей, например, про себя вопрос, а она отвечает не так, как сама должна была бы ответить, - а точь-в-точь как мазунинская старуха.

После Мазунина Любка гулять, конечно, не перестала: и слыхал он о ней, и видал с разными мужиками. А году в пятьдесят третьем связалась она с первым городским красавцем и пьяницей Пашкой Зобачевым. Целыми днями шатался он с друзьями по рынку: статный, кудрявый, в тельняшке и хромовых сапогах, с гармонью. А вечером, после работы, за ним приходила Любка - подбирала пьяного в лопухах и тащила домой.

Родила она от него дочку, Лизочку, красивую и тихую. Трудно даже сказать почему, но девочку эту Мазунин любил больше всех на свете, даже больше, чем своих ребят. Когда Лизочка была маленькая, Мазунин с получки покупал конфет и, делая огромный крюк, шел к дому Красильниковых. Девочка ждала его в условленном месте, за огородом, смеялась, обнимала его. Часто есть сладкое ей не приходилось - жили они с матерью трудно, а Пашка сгинул куда-то еще до рождения дочери. Наговорившись с ней, Мазунин отправлялся домой. По дороге заходил в чайную и выпивал стакан водки - надо было оправдаться перед женой и за позднее возвращение, и за истраченные деньги.

После школы Лиза поступила в медучилище и уехала в город. Теперь работала фельдшером в далеком лесном поселке.

… Подкашливая от волнения, переводя дух (шутка ли, больше тридцати лет не бывал в этом доме), Мазунин постучал. В сенках открылась дверь, женский голос крикнул:

- Заходите! Не закрыто!

Согнувшись под низкой притолокой, вошел в избу. Красильикова, увидав его, всплеснула руками, заулыбалась:

- Так это Степан! Ну, слушай, вот уж кого не ждала…

- Не ждала, значит, - закряхтел Мазунин. - А я вот, вишь, настырный какой!

- Да ну тебя, Степ, болтаешь ты! Я и рада: кто бы, думаю, забежал проведать, хоть из бывших друзей. Все забыли, как старая стала. Один ты вспомнил - смех, ей-Богу!

- Чего, какой это такой смех?

- Да больно давно да коротко любовь-то у нас с тобой была - я уж и забыла совсем, а ты помнишь, вишь.

- Я - помню, да. Я теперь много спомнил.

- Чего это на тебя нашло? - удивилась бывшая гулеванка.

- Сам не знаю. Навалилось что-то, не разберу. Времени свободного много, жись спомнил, да сыздаля на себя глянул, охо-хо-о…

- Что?

- Понял, что - все! Гроб пора колотить, вот что! И положат в него и детство, и войну, и любовь нашу с тобой, Любашка. Да это бог с ним! Чему быть, того миновать нельзя. А погляди-ко на меня: и здоровьишко, и сила есть, не жалуюсь пока, и кумекаю кой-чего, - дак так и похоронить себя теперь? Нет, шалишь! Пожить еще охота, Люб.

- Может, робить пойти?

- Нет! Это - все по-старому будет! И теперь, и потом - не век же за станком стоять, даже если допустят. А я по-старому не хочу. Пущай уж те годы, что остались, сызнова для меня пойдут. Уехать я собрался, вот. Куды - не знаю еще.

- А чем там лучше-то будет? - спросила Красильникова. Волнение Мазунина передалось и ей, она сжала ладонями заполыхавшие вдруг щеки, нервно поежилась.

- А хоть и ничем! Зато это моя жизнь будет: куды захочу, туды ее и поверну, так-то вот.

- Затем и пришел, чтобы это мне сказать?

- Да нет. - Старик нахохлился, упер локти в колени и положил на ладони голову. - Я вот что: мне таких умных баб, как ты, на веку не попадалось, ни до тебя, ни после. А с мужиками нет охоты связываться. Дак скажи ты мне, Любовь-не-помню-отчество: пошто это такая дурь на меня накатила? Я вот никак не могу понять, тебе со стороны виднее должно быть - верно?

У нее закривились губы. Мазунин вздрогнул: узнал усмешку, перед которой когда-то не устоял. Заморгал, отвернулся.

- Я вот как, Степушка, думаю: много на твой век от роду было отписано, а ты вначале где-то засушил себя, да только теперь отходить стал. С одной стороны, и хорошо было: жизнь прожил - и не крикнул! Зато теперь, Степушка, кричится. А я вот загодя откричалась, и - спокойная теперь, живу себе тихохонько, и тоски нет… Да! Ты Пашку помнишь?

- Как не помню! - глухо отозвался Мазунин.

- Недавно письмо от него получила, пишет из Кемерова: плохо, мол, жизнь сложилась, ни угла, ни спокою на старости лет. Слесарит где-то, да в общежитии живет, - какой он бабе, старый-то, нужен? Ох, мужики вы, мужики - куролесите по белу свету, сорите своим семенем, где ни попало. Дак просится: прими, мол, Люба, если сможешь!

- Ну, а ты как?

- Думаю вот. И приму, наверно. Все не одной век коротать. Да и Лизонька вот рожать собирается приехать.

- Что, замуж вышла? А я не знал! - встрепенулся Мазунин.

- Какое там замуж! - Красильникова полезла за платком, отвернулась. - Такие уж мы с ней, нескладехи…

Мазунин поднялся.

- Вот как… Вот как… - шептал он. Подошел, неловко обнял ее сзади за плечи. - Много вам, бабы, счастья в жизни надо. Да только все как-то не так у вас получается: топочете, суетитесь, бегаете за ним, а толку-то нет! Без мужика - что ж, тоже ладно, а то попадет пьянь да дрянь - обиходь-ко его! Откричалась, значит… А я думаю - кричать тебе еще да кричать, Любашка…

Женщина вытерла глаза, заходила по комнате:

- Такие-то мои дела, Степа.

- Иттить мне надо, - сказал Мазунин и пошел к двери. Остановился у порога, повернулся: - Слышь, Любаш! Может, спомним молодость-ту?

- Да ну тебя, Степка! - Красильникова махнула платком, нервно засмеялась. Снова погрустнела. - Не бывать теперь этому, Степушка. Отлюбилась я, да и ты-то… Какая теперь у нас любовь может быть? Так только, для скотства. А я так не хочу. Ступай уж, не трави себя.

- Ладно. - Мазунин потоптался, надел шапку. - Слышь, Люба, - тихо сказал он. - Я вот что узнать все хотел: любила ты меня ай нет?

- Любила, Степа. Я в жизни и любила-то: Аркашку своего, тебя, да командировочного одного еще. По правде любила. Какие-то вы одинаковые были: проснусь ночью, бывало, рядом гляну - а вы не спите, в потолок глядите, смолите свои цигарки. Так сердце и захолонется. Да только не такой любви мне тогда хотелось. Я ведь дурная, Степа: башка у меня умная, не бабья, - а норов веселый, все так и тянет его на какую-нибудь чудинку. Потому я и мужиков себе больше веселых да бестолковых выбирала.

- Вроде Пашки, ага?

- Да… с Пашкой другое дело было. Как увижу его, бывало, - уж чего бы, кажись, не сделала, чтобы красотой его владеть! И ведь знаю, что пустяшный он: пьяница, дурак! - а на базаре подыму, отмою…

- Прощай, Любашка. - Мазунин взялся за ручку двери. - Пойду я. Ты это, найди уж меня как-нибудь, когда Люба в больнице будет. Попроведаю, гостинец принесу. Может, и робеночка в руках подержу, если до того не уеду, конечно.

Выйдя от Красильниковой, Мазунин переулками добрался до главной улицы и, заложив руки в карманы, наклонив вперед голову, пошагал домой. Шел у думал о своем: было оно, не было ли - то главное, ради чего стоило бросить и забыть все и лететь на огонь, завороженно кружась в подхватившем вихре?

Когда сзади раздалось урчание мотора и послышался веселый окрик, Мазунин вздрогнул и бросился в сторону. Слетел с тротуара, увязнув в снегу. Опомнился, глянул - из кабины самосвала весело скалился Валька Бобров:

- Игнатьич, не угони в сугробе! Гляжу, топаешь - дай-ко подвезу, думаю.

Мазунин выкарабкался на тротуар; потоптался, отряхиваясь. Махнул рукой::

- Не! Я сам. Доползу как-нибудь.

- Ну, как знаешь.

Самосвал рявкнул, рванул с места и скрылся в снежной пыли. Старик глядел ему вслед. Эх, Валька, Валька…

20

Весной шестьдесят четвертого года Мазунина на заводском собрании выдвинули в народные заседатели. Он испугался: отказывался, пытался даже грозить самым отчаянным крикунам, но это сочли за кураж, и кандидатура прошла единогласно.

После собрания директор, поздравив Мазунина, вдруг двинул его кулаком в бок:

- Что, боязно? А ты не бойся. С нами шуметь не боишься - чтобы все, значит, по правде было! А раз уж ты такой правдивый - вот и стой за нее, за правду-то, только уже не в заводском, а в государственном масштабе, понял? Между прочим, - он наклонился к уху Мазунина, - там, я думаю, дело проще: виноват - отвечай по закону, не виноват - ступай, оправдан! Не то, что у нас иногда: того, другого нет, детали запарывают, план горит - а виноватить некого.

- Это так, да, - согласился Мазунин.

Домой с собрания он пришел важный. За ужином сообщил родным, что он теперь не как-нибудь - полноправный судья.

- Надо посмотреть, - разглагольствовал он, щелчком в лоб отгоняя от сахарницы маленького Юрку. - Надо посмотреть, как у их там работа поставлена. Ежли по правде - тогда я не против. А ежли по плану, вроде как: надо столько-то засудить, и баста! - тогда я с ними не сработаюся, нет, не сработаюся…

- Вот и ага, вот и ага… - поддакивала старуха.

Его вызвали в суд исполнять обязанности в августе. Он надел парадный костюм, подвязал галстук, надушился одеколоном и, придя в таком виде к восьми часам - как на работу - к суду, целый час торчал на лавочке возле здания. Без десяти девять пришел председатель суда, Виктор Прокопьич, и Мазунин последовал за ним. Дождался, пока тот войдет в кабинет, стукнул в дверь, зашел и представился. Председатель - пожилой, толстый, с окаймленной белесым пухом лысиной, вежливо поздоровался, задал несколько вопросов о семье, работе и сказал:

- Вам с Верой Андреевной придется работать. Знаете ее?

Мазунин кивнул головой, хотя знал второго судью совсем чуточку, только с виду: муж ее был учителем в Людкином классе, вел историю. Вышел из кабинета и осторожно приоткрыл дверь с табличкой: "Народный судья Лукиных В. А.".

- Заходите! - раздалось изнутри.

Вера Андреевна сидела за столом, листала бумаги. Поднялась навстречу:

- Вы заседатель? Тогда давайте познакомимся. Стойте-стойте, а где я вас видела? - прищурилась лукаво.

Они разговорились. Вера Андреевна жаловалась:

- Город такой хороший, сосновый бор, прекрасный воздух, совсем не хочется никуда уезжать, но у Костика, сынишки, вы знаете, косоглазие, лечить нужно квалифицированно, а где здесь взять специалиста?

Назад Дальше