Если я не соглашусь со статьями "Правды" об искусстве, то я не имею права получать патриотическое удовольствие от восприятия этого аромата новизны, победоносности, удачи, который мне так нравится и который говорит о том, что уже есть большой стиль советской жизни, стиль великой державы. И поэтому я соглашаюсь и говорю, что на этом отрезке, на отрезке искусства, партия, как и во всем, права. И с этих позиций я начинаю думать о музыке Шостаковича.
Я вспоминаю: в некоторых местах она всегда казалась мне какой-то пренебрежительной. К кому пренебрежительной? Ко мне. Это пренебрежительность к "черни". Я выпрашиваю у Шостаковича мелодию, он ломает ее в угоду неизвестно чему, и это меня принижает".
Итак. Олеша любит Шостаковича и восхищается им, но партия не любит Шостаковича, и Олеша не любит Шостаковича и возмущается его творчеством.
Мы впереди планеты всей. Роман Джорджа Оруэлла со знаменитым двоемыслием появился на тринадцать лет позже – в 1949 году.
Но погодите! В 1939 году – всего-то через три года – Шостакович стал профессором Ленинградской консерватории. В 1941 году он получает Сталинскую премию. Потом была Ленинградская симфония. И музыка к фильму "Падение Берлина". И еще много чего нетленного и классического.
Что было делать Юрию Олеше?
Выступить в газете:
"Я не любил Шостаковича, но теперь партия назвала его выдающимся композитором, и я не могу упорствовать в своей неприязни к Шостаковичу, потому что это лишит меня патриотического удовольствия от такого произведения большого стиля великой державы, как фильм "Падение Берлина"".
Или провести остаток жизни за столиком кафе в обнимку с бутылкой коньяка.
Олеше было суждено второе.
Обычно жалуются, что жизнь коротка. Но она бывает чересчур длинной.
РУКИ ВЫКРУТИЛИ
Там было сложнее с Олешей.
У этой статьи подзаголовок: "Речь тов. Олеши".
Представим себе: встреча писателей с читателями во дворце культуры. Ведущий, тов. Фадеев, говорит:
– Тут пришла записка: "В "Правде" критикуют Шостаковича, что про это скажут писатели?" Вот товарищ Олеша ответит. Юрий Карлович, пожалуйста.
Трибуна, графин, зал. Две стенографистки в тебя впились ушами. Двести человек студентов в тебя впились глазами. Перед тобой трехметровый портрет Сталина. За тобой тов. Фадеев. В дверях бритоголовые мужчины в портупеях. Тоже пришли послушать писателей.
Что тут скажешь?
– Шостакович гений, Сталин палач, а я дурак, что вовремя не удрал. А из вас, товарищи студенты, две трети пересажают. А ты, Фадеев, всех переживешь, но застрелишься от собственной подлости! Ну вас к черту!
Попить водички и уйти, гулко шагая через весь зал?
Ага, конечно.
Вышел. Откашлялся, попил водички. Помолчал. И сказал:
– Когда я писал какую-нибудь новую вещь, мне среди прочего было также очень важно, что скажет о моей новой вещи Шостакович, и когда появлялись новые вещи Шостаковича, я всегда восторженно хвалил их. И вдруг я читаю в газете "Правда", что опера Шостаковича есть "сумбур вместо музыки". Это сказала "Правда". Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу?
Потом стало по-другому.
Один писатель (Х) рассказывал, что ему руки выкрутили и заставили подписать письмо против Солженицына. А другой (Y) говорил, что ему выкручивали руки., но не смогли заставить. Но третий человек, сотрудник ЦК КПСС, рассказал, как дело было.
Этот Х прослышал, что готовят письмо видных писателей с осуждением Солженицына. А его, Х, там нету! Значит, он уже не видный! Впал в немилость! Поэтому он бросился в Союз писателей и на Старую площадь, умолял, скандалил и достиг-таки своей цели. Но было жесткое указание: чтобы этих подписантов было не слишком много. К примеру, 22 человека, не более. Поэтому, включив писателя Х, вычеркнули писателя Y; он, бедный, узнал об этом, уже когда газету развернул.
Впрочем, я знал писателя, которому на самом деле руки выкручивали, но он не подписал. Хотя вроде был номенклатурный человек. Депутат Верховного Совета Кайсын Кулиев. Он, помню, приехал из Нальчика и попросился пожить у нас дома. Его совсем загнали с этой подписью. Он просто прятался.
Я спросил:
– Кайсын, а вы почему не подписываете? Вы за Солженицына?
– Писатель не должен травить писателя, – сказал Кайсын. – Как гончар гончара, кузнец кузнеца. У нас так не принято.
За это Кайсыну Кулиеву не дали Ленинскую премию (давно стоял на очереди), но дали Государственную. А к юбилею не дали Героя (хотя ему было положено), но наградили орденом Ленина.
Вегетарианские, однако, времена…
ПАЧКА В ДЕНЬ
В романе Александра Крона "Бессонница" (1977) есть интересный разговор. Пересказываю по памяти, но близко к тексту.
Журналистка спрашивает героя, ученого-биолога:
– А правда, что ученые работают над проблемой бессмертия?
Он отвечает:
– Нет, неправда. Да и незачем.
– Почему? Это же мечта человечества! – Журналистка изумлена.
– А потому, – объясняет ученый, – что это был бы страшный подарок. Смотрите, вот мы, допустим, добились, что человек биологически бессмертен. Значит, чтобы он стал по-настоящему бессмертным, мы должны наделить его невиданной, желательно абсолютной механической, химической, термической, радиационной прочностью. А это в принципе невозможно. Значит, случайная смерть человека будет ужасающей трагедией. Гораздо большей, чем сейчас. Сейчас мы можем утешаться: мол, все там будем, рано или поздно все умрут. Ну вот, некто умер раньше срока. Но именно раньше срока, срок-то все равно не за горами. А тут? Человека сбила машина, а он мог жить вечно! Как с этим смириться? Я уж не говорю о проблемах прироста населения, о бездетном мире…
А ведь и верно. Бог с ним, с приростом населения, мы не о том.
Не только бессмертие, но и непривычно длинная жизнь – те же проблемы. Нам обещают, что лет через пятьдесят люди станут жить вдвое дольше. А станут ли они вдвое устойчивее против травм, пожаров, отравлений?
И еще. Мне кажется, что вся структура нашей жизни соответствует ее средней продолжительности. Жили короче – карьеры делали быстрее. А сейчас живут долго и учатся черт знает сколько. Магистратура, аспирантура, докторантура… Значит, если будут жить до двухсот, то учиться станут до семидесяти? Интересные дела.
Остается вопрос. В пачке 20 штук сигарет – это исходя из обычной дневной порции курильщика? Или это курильщик выкуривает в день 20 сигарет, потому что в пачке столько?
АПЕЛЬСИНОВКА
Трофимову приснился сон, целый роман.
Будто бы он пришел домой, и ему отчаянно захотелось выпить. Просто невмоготу. Дома была бутылка куантро, один приятель принес, апельсиновый ликер. Очень вкусно. Полегчало после третьей стопки. А почему так захотелось выпить, что стряслось? А потому, что он совершил какой-то скверный поступок. Такой стыдный, что даже забыл. Остался только стыд. Во сне так часто бывает. Трофимов видел сон и краем мысли понимал, что это сон.
Вот. Назавтра он снова затосковал, снова выпил куантро, и снова отпустило. Он решил отдохнуть от работы и от этих переживаний. Посидеть в кресле, почитать медленную книгу и полакомиться куантро. Ему понравилась эта сладкая водочка с чудесным южным запахом.
– Катя! – кричал Трофимов жене. – Плесни-ка мне апельсиновки!
Он так называл куантро.
Но Катя скоро с ним развелась, потому что он только пил свою апельсиновку и старался найти объяснение своему поступку. Какому поступку – он так и не вспомнил. Сон ведь, чего взять со сновидения.
У него была большая квартира. Он решил ее продать, купить маленькую, а на остальные деньги доживать жизнь. Потому что на работу его больше не брали.
Продал, получил кучу долларов. Но он был одинокий, старый и пьющий. Его сильно обманули, всучили драную квартирку на окраине, у сортировочной станции железной дороги. Оставшиеся деньги он держал под кухонным порогом: в этом довоенном доме был дощатый пол. За апельсиновкой ездил в центр, нес ее в закрытой сумке. Боялся, что соседи заметят, заподозрят и обокрадут.
Трофимов лежал на диване, смотрел в потолок, слушал, как с лязгом сцепляются вагоны, как свистят маневровые тепловозы, и старался вспомнить, что же он такого сделал ужасного, и однажды так принял апельсиновки, что рухнул у подъезда, и соседи вызвали "скорую".
А в больнице под утро настала такая тоска, что он все вспомнил.
Он проснулся, удивился столь странному сну и решил, что напишет об этом роман. Встанет, подойдет к длинному старинному комоду, выпьет натощак стакан минералки, пойдет в душ, потом на кухню, приготовит завтрак, разбудит Катю.
А потом, бодрый от чашки кофе и яичницы с сыром, пойдет в кабинет. Работать, работать, работать!
Открыл глаза. Вместо комода был инсультный старик, сосед по палате. Трофимов понял, что сон – это было на самом деле. А как он просыпался в своей прежней квартире – это был сон.
– Куантро, – сказал Трофимов, потянув носом воздух.
– Чего? – обернулась старушка, сидевшая подле своего старика.
– Апельсиновка, – сказал он. – Вкусно.
Старушка вздохнула, отделила от апельсина, который чистила, пару долек. Протянула ему. Положила ему прямо в рот.
– Спасибо, – сказал он, прожевав и прослезившись. – Уже как будто вспомнил – и опять забыл. А Катя не пришла.
– Ничего, – сказала старушка и повернулась к своему старику. – Придет.
Катя не пришла, потому что ничего не знала про него и знать не хотела. Потому что она помнила, что случилось. Трофимов заставил свою секретаршу сделать аборт и очень страдал из-за этого. Он сам рассказал пьяный, Катя его за язык не тянула.
ДРУГОЕ КИНО
Рослый красивый парень опять задел стул, на котором сидел Саша Кляйн. Он все время ходил туда-сюда, протискиваясь между столиками. Саша Кляйн сказал себе: еще раз – и все.
Парень шумно уселся на стул, обнял свою девушку. Она была тоже рослая и красивая. Между оранжевой футболкой и синими джинсами виднелся смуглый, чуть пушистый живот. Они стали целоваться, шевеля языками и прикрыв глаза. Парень откинулся назад и вытянул ноги. И уперся в ножку стула, на котором сидел Саша Кляйн. Стул поехал в сторону.
– Нельзя ли полегче? – робко сказал Саша Кляйн. – Я бы попросил.
Парень открыл глаза, посмотрел на него и засмеялся. Саша Кляйн был смешной, это правда. Небольшого роста, вихрастый и щекастый. В клетчатой рубашке. Хоть в кино снимай.
Девушка засмеялась тоже.
– Завидно? – сказала она.
– Извинись, выблядок, – тихо сказал Саша Кляйн.
– Чего? – парень, отбросив стул, поднялся.
– Сядь, – сказал Саша, наведя на него пистолет, большой и серебристый.
Парень сел.
– Богу молись, – сказал Саша Кляйн. – Если умеешь.
– Не надо, пожалуйста, – сказал парень.
– За что вы его? – заплакала девушка.
– Это кино, – объяснил Саша Кляйн. – Вы меня помните? Вы неслись на крутой тачке, а я стоял на обочине. Кругом были лужи. Вы меня обрызгали. И умчались вдаль. Всем было смешно. А мне было мокро. И еще. Вы откуда-то выскочили, вы куда-то бежали. Вам срочно нужна была машина. А тут я, смешной толстячок, открываю дверь своей смешной машинки. "Фольксваген"-жучок. Ты, – он повел дулом пистолета на парня, – вырвал у меня ключ, отшвырнул меня в сторону, уселся за руль, и вы опять умчались. Навстречу новой жизни. И никто вам слова не сказал! А я остался как дурак на тротуаре. А мы с женой собрались в кино, была пятница, вечер. Вы знаете, как она обиделась? Вы об этом подумали? А? Не слышу! Подумали вы обо мне? Ну? Соврешь, убью!
– Нет, – честно сказал парень. – Но я не виноват. Это кино было такое.
– Вот тебе другое кино, – сказал Саша и подвигал пальцем.
– Не надо! – взвизгнула девушка.
– Придется, – сказал Саша Кляйн и спустил курок.
Парень рухнул вправо, заливая кровью оранжевую футболку и смуглый, чуть пушистый живот девушки.
– Ты что, заснул? – сказала Дина Кляйн. – Ой, смотри, смотри, что он делает!
Они с женой сидели у окна и пили чай. В их переулке разворачивался здоровенный джип. Он сдал назад, наехал на палисадник, повалил заборчик, оставил на клумбе грязный рубец. Вывернул руль, со свистом газанул, но буквально через полсотни метров остановился у летнего кафе напротив. Из машины вылез рослый красивый парень. За столиком его ждала девушка, тоже рослая и красивая. Они поцеловались.
– Я сейчас, – сказал Саша Кляйн, прошел в прихожую, надел куртку поверх ковбойки, переложил что-то из обувного ящика в карман и вышел на улицу.
ТЕОРИЯ ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ
Однажды я пришел по делу к одному человеку. Он жил в Доме на Набережной. У него была какая-то нереальная по тем временам квартира (был самый конец 1960-х). Я даже не понял, сколько там комнат. Тем более что мне никто не устраивал экскурсию. Я, кстати, только до десяти лет жил в коммуналке, а потом у нас была очень хорошая квартира, грех жаловаться. Да что там жаловаться! Три комнаты, два балкона, двустворчатые двери с рубчатым стеклом. То есть я считал, что это лучше не бывает. А оказалось – бывает, да еще как.
Во время разговора я помаленьку оглядывался, косился в раскрытую дверь, из которой через просторный холл виднелась другая раскрытая дверь, а там и еще одна, целая анфилада, и я думал – как это можно вот так просто жить в такой квартире. Хозяин поймал мой взгляд.
– Вид у вас хороший из окна, – сказал я.
– Ага, – сказал он, криво усмехнувшись. – Как на сторублевке.
Действительно, в оконной раме был Кремль с башнями, дворец с флагом и набережная с Москвой-рекой.
Хозяин подошел к окну.
– А когда-то я там жил, – проговорил он. – До пятьдесят второго года. Ближе к осени папа понял, что скоро конец. Что его скоро совсем уберут. И, чтоб семью на улице не оставить, перевез нас сюда. Оформил эту квартиру на нас с мамой. Вот. Ну, переехали. Смешно вспомнить. Вошел я сюда первый раз. Мне десять лет. Все уже обставлено более или менее. Вхожу, озираюсь и думаю: ой-ой-ой, да как же мы здесь устроимся? И вообще, да как же люди могут жить в такой тесноте?
СИЛЬНАЯ ЖЕНЩИНА
Виктор Иванович заново учился принимать ванну и душ. Он взбивал пену, погружался в нее, разгонял пузыри и фыркал, потом становился под теплый щекотный дождик, потом вылезал на кафельный пол, кутался в махровую простыню и шлепал в комнату. Подходил к окну, смотрел на Манеж и кремлевскую стену.
Была осень 1956 года. Он отсидел всего десять лет из выданных двадцати пяти. Ему выплатили много денег. Дали еще одну звезду – за высидку лет, как он пошутил в уме. Дали квартиру в новом доме на Ленинском проспекте, но там еще работали маляры, так что пока он жил в гостинице "Москва". Ходил обедать и ужинать в ресторан, приучаясь пользоваться вилкой и ножом, чайной ложечкой и лопаткой для рыбы.
А потом, воскресным утром, надел только что пошитый мундир с золотыми погонами и широким галуном, взял такси и поехал на Большую Черкизовскую. К себе.
Но на всякий случай позвонил из автомата напротив.
Она тут же взяла трубку. Как будто ждала.
– Нина, – сказал он. – Это Витя.
– Сейчас, – сказала она. Он слышал в трубку, как она прошла к двери, плотно ее закрыла и снова вернулась к телефону. – Да, здравствуй.
– Нина, мне вернули честь и свободу. Я здесь. У дома.
– Ах, как торжественно звучит, – тихим низким голосом сказала она. – Один раз ты уже сломал мою жизнь, вот этими разговорами про победу и свободу. Оставил беременную, нищую, жену врага народа. Не смей ломать мне жизнь еще раз.
– Нина, – сказал он, – кто у нас родился?
– У меня родился сын, – сказала она. – У нас с мужем растет сын.
– Нина, я хочу его увидеть, я умоляю тебя…
– Хорошо, – сказала она, помолчав и подумав. – Зайдешь через пять минут. По часам, понял? На две минуты. Но дай мне честное слово.
– Честное слово офицера, – сказал он.
– Через пять минут, понял? – И повесила трубку.
Из подъезда вышел человек в наспех надетом плаще. Сел на лавочку у подъезда, развернул газету и стал читать.
На лестнице почти не пахло кошками, хотя какая-то Мурка мягко шла по щербатым ступенькам.
Дверь была недавно покрашена. Номерок сменили.
Он позвонил. Послышался детский топот. Десятилетний мальчик отворил и закричал:
– Мама, к нам генерал пришел!
– Вам кого, товарищ генерал? – спросила Нина, выйдя в прихожую.
Она была очень красива, особой красотой много переживших, но не сдавшихся женщин. Мать семейства. Хозяйка дома. Ценный специалист на работе. И возлюбленная вон того гражданина, который сейчас сидит на лавочке и читает газету.
– Простите, – забормотал Виктор Иванович, не сводя глаз с мальчика и придумывая какую-то ерунду: – А, простите, полковник Перфилов здесь проживает?
– Нет, – сказала Нина. – Вы ошиблись адресом.
– Да, наверное, – сказал Виктор Иванович и нагнулся к мальчику. – Как тебя звать?
– Коля.
– До свиданья, Коля! Дай пять! Расти большой. Извините.
Рассказав мне эту историю, Виктор Иванович добавил:
– Сильная женщина. Настоящая. Другая бы что-то переиграла, наверное. Все-таки генерал-лейтенант, высокая должность в Генштабе, квартира в новом доме.
– Откуда ей было знать про должность и квартиру? – сказал я.
– Я ей потом звонил пару раз, – сказал Виктор Иванович.
ДЕНЬ СМЕРТИ
Тридцать семь лет – загадочный срок.
В этом возрасте умерли Пушкин и Рафаэль, например. И еще много кто, не буду перечислять. Потому что все это случайные совпадения. Но я все равно чувствую особость этого срока. Тридцать семь лет – полная, сильная, результативная жизнь.
Так сказать, минимальная протяженность долгой жизни.
Тридцать семь лет назад, то есть целую не очень короткую жизнь тому назад, а именно 6 мая 1972 года, умер мой папа.
Это был очень длинный день, шестое мая того года. Кажется, суббота.
Я помню его во всех подробностях.
Как утром я встал, позавтракал.
Как разговаривал с папой. Мы даже немного поругались. Был повод, увы.
Как потом я собирался на дачу. Звонил друзьям, Андрею и Алику.
Я не помню, как мы с папой прощались.
Наверное, никак. Пока, до завтра. Пока, пока.
Потом поехал к Андрею. Посидели у него, проболтали.
Потом мы пошли встречаться с Аликом. Почему-то на площади Ногина (сейчас это Китай-город). Там мы ждали такси на стоянке. Таксисты не любили ездить за город, и мы ждали такси, которое работает до ночи. Чтобы таксист не отказался везти.
Было примерно шесть часов. А папа уже умер к тому времени. Он умер в одну минуту, от обширного инфаркта. Он умер уже тогда, когда мы с Андреем шли пешком от Столешникова к площади Ногина.
Итак, мы втроем ехали на такси на дачу. А дома были моя мама и шестилетняя сестра. Ну, потом приехали, конечно, родственники.
Только мы вошли и сели, вдруг приходит какой-то старик. Сторож из конторы. Он говорит:
– Вашему отцу плохо, езжайте скорее в Москву, если хотите застать его живым.
А он уже умер два часа как. Или даже три. Это меня так готовили. У нас на даче не было телефона, кто-то (не знаю, кто из родных) позвонил в контору.
Мы сразу подхватились и побежали на дачу к Андрею. У них был телефон.
Звоню, подходит мамина подруга.