- Это заметно. Между прочим, аналогия государства с организмом не слишком обнадеживает: эволюция организмов, как нас учили в школе, длится миллионы лет. Если мы хотим, чтобы что-то изменилось в более короткие промежутки времени, придется отказаться от биологических сопоставлений. "…Другая аналогия, не менее расхожая: государство - машина. Огромная, бездушная, мерно стучащая подогнанными частями, перемалывающими все живое, попадающее поперек, не в том направлении, наперерез. Все попытки остановить ее и переконструировать заново оканчиваются ничем или почти ничем. Разбиваются о холодный металл. В конечном счете эти отдельные выступления, толчки, царапины - все-таки отразятся на работе машины, произойдет неизбежная амортизация. Но сколько лет упорной, жертвенной борьбы потребуется для этого? (В какой-то статье приводились обнадеживающие данные о том, что крупные политические перемены происходят в России каждые двести лет. Таким образом, нам остается потерпеть каких-то сто тридцать…) Что если не пытаться воздействовать на машину чисто механически, снаружи? Что если попробовать разобраться в ее устройстве и найти, и вычислить, и сообразить, как отключить ее напрочь либо как заставить ее переменить ритм работы?.." Поскольку конкретных предложений, как ее отключить, не дается, будем считать это красивым пассажем. Кстати, аналогия с машиной - слишком большое упрощение. Не машина. Не организм. Театр абсурда! "Мы рождены, чтобы Кафку сделать былью". Тридцать лет под властью параноика! Семьдесят лет обожествления кровавой, дразнящей животные инстинкты толпы, красной тряпки!.. А ты - "машина", "организм"… извини меня, дамский, инфантильный лепет.
- Дай сюда! Не читай больше.
- Ладно, я уже успокоился… Концовка тут очень лирическая: "Окружающий нас мир, реальная обстановка задают нам правила игры. В отношении к этим правилам людей можно разделить на несколько групп. Одни - принимают навязанные извне установки, смиряются с ними. Другие не замечают их - блаженные, неотмирные счастливцы. Выходят из игры - самоубийцы. Очень немногие пытаются их переделать. Можно успокоиться, положиться на непреложный ход истории (сто тридцать лет впереди!), прожить свой век в предложенных обстоятельствах, не пытаясь их изменить. Не пытаясь им противопоставить себя: свою совесть, кровь, жизнь. Жесткие прутья государственной решетки, о которую разбиваешь, в какую сторону бы ни повернул, нетерпеливое лицо. Зачем разбиваться? Ради чего? Свобода ради свободы?.. В стихотворении одного неофициального поэта дается такой образ нашей страны: младенец, спеленутый, насквозь в дерьме и коросте, с радостным любопытством проткнул небосвод и щекочет пальчиком звезды… В том-то и дело, что уже не младенец. Потому и обидно. Семьдесят лет назад еще можно было считать человечество неразвившимся, наделенным детским рассудком. Но не сейчас. Свобода - необходимость повзрослевшего, зрелого сознания. Гордость за человека, обида за человека, за его скотское существование - две силы, которые не дают успокоиться, примириться, закрыть глаза. Совесть. Гордость и проистекающая из нее обида…"
Митя прикрыл веки, отдыхая от перенесенного усилия. На лбу блестела испарина.
Агни погрузила в соковыжималку очередную порцию очищенных овощей. На этот раз смесь: морковь, яблоки, репа.
- Кстати, автор того образа, о котором ты пишешь - младенец в дерьме, - в некоторых кругах слывет за осведомителя.
- Ну и что?
- А то, что талантливый поэт. Общается, как ты говоришь, с Богом. Конечно, это всего лишь слухи, но… слухи распространяют его собратья, тоже талантливые.
В спустившихся сумерках лицо его было неразличимо.
Агни зажгла люстру.
- Нет, только не верхний свет! Голова кружится.
Она включила бра с разноцветными бумажными колпачками.
Отодвинула ногой к стене опустевшую на треть сетку с овощами.
- Я тут начистила - на сутки хватит. Завтра еще кто-нибудь придет.
- Только не вздумай уходить. Чай сейчас пить будем.
- Чай тебе нельзя.
- Я знаю. Ты будешь пить, а я, глядя на тебя, радоваться.
- Будь здоров.
Она двинулась в прихожую.
- Эй! Это нечестно. Ты же знаешь, что догонять тебя и хватать за локти я не смогу. Вернись! Поимей уважение к моей немощи.
Агни вернулась. Но не села, а продолжала стоять посреди комнаты.
- Вот спасибо. Я знаю, что, если бы был в форме, сейчас бы в шестнадцатый раз грохнулась дверь. Очень ценю твою чуткость.
- А ты почаще голодовку объявляй. При свете у тебя совсем вид потрясающий. Невозможно ослушаться.
- Еще бы. Вся плоть ушла, остался один голый дух. Мощный дух. - Митя вылез из кресла, пошатываясь, прошелся по комнате. - Ты только не обижайся, но в тебе очень сильна романтическая струя натуры. Правильно кто-то удивлялся, что тебе не семнадцать лет, а двадцать семь. Я бы даже дал четырнадцать.
- А почему не четыре?
- В четыре года у человека еще нет тяги видеть мир не таким, каков он есть. Он вообще не выделяет еще себя из мира.
- Ты неправильно понимаешь романтизм.
- Не буду с тобой спорить.
- То, что ты называешь романтической струей натуры, - это стремление к настоящему. К самому настоящему, понимаешь? Тоска по подлинному, Они могут ошибаться, эти люди, они, может быть, дураки в глазах окружающих, но они ищут настоящее. Всю жизнь. Они не могут питаться дерьмом, понимаешь? - и суррогаты жрать не могут. Такая вот незадача.
- Дерьмом и не надо…
- Я помню, когда я училась в Антропологическом лицее, у нас очень модной была книжка западного психолога "Игры, в которые мы играем", Эрик Берн его звали. Всю человеческую деятельность он определял как традиции, ритуалы, игры - с четко или расплывчато заданными правилами, игры, результат которых известен заранее. Играют друг с другом все: дети и родители, муж и жена, хозяева и гости, любовники… Он приводил в пример штук сорок подобных игр. Ничего страшнее в жизни своей я не читала. Даже Фрейд - как ни противно его всепроникающее либидо, сексуальные младенцы и все прочее - не так меня потряс. Так вот, помимо игр, этот Берн признавал и настоящую близость, без заданного результата, без правил, - но такую редкую в человеческой жизни, что он даже о ней не распространялся. Я все это к тому, что романтизм, как я его понимаю, в отличие от романтической позы, и есть эта самая близость. Или стремление к ней. Или тоска, оттого что ее не достичь, как правило.
- Хорошо, - Митя смирился. - Не буду тебе возражать. Тем более, что сам в какой-то мере принадлежу к этой дурацкой категории.
- Конечно, ты тоже наш. Иначе бы я так тебя не любила.
- Спасибо, - маскируя смущение, Митя взлохматил волосы. - Говоришь, этой близости не достичь?
- Очень трудно. Мне не удавалось никогда.
- Да… грустно. Кстати, ребята говорят, что ты появляешься все реже и реже, Через раз, через два… Агни кивнула.
- Отчего?
Агни не ответила.
Она повернулась к стене, в который раз рассматривая прикрепленные булавками к обоям фотографии, вырезки из западных газет и журналов. Иные лица обведены черной рамочкой. Своеобразный Митин иконостас.
…Мужчина с тонкой донкихотовской бородкой и растерянными глазами - третий год спецпсихбольницы в Казани. Сульфазин - непрерывная боль в мышцах, температура, ощущение агонии. Трифтазин - скованность в теле, апатия. Инсулиновые шоки. Раз в месяц коротенькое письмо от матери…
…Женщина лет сорока пяти с ироничными жестковатыми складками у рта - уголовная статья - сопротивление представителям власти - женская зона, Кольский полуостров…
…Темноволосый юноша - тюрьма, голодовка, насильственное кормление, рак пищевода…
…Мужчина лет пятидесяти за письменным столом, с мягкой улыбкой и встрепанными, дыбом стоящими волосами. Три срока, в общей сложности пятнадцать лет. Поэт. Сын его появлялся раньше на группе, но перестал, поступил в престижный вуз. Сын его - внешне точная копия отца, такие же волосы, мягкие, но почему-то стоящие дыбом, - поет под гитару его стихи, скромно умалчивая об авторстве, принимает позы согбенные, но не сломленные, принимает подарки и сочувствие иностранцев, окружив себя безотказной аурой из имени отца, из умирания его в тюрьме… Неужели, если у меня когда-нибудь будет ребенок, он может оказаться моим антиподом? ("Твой антипод, знаешь ли, был бы весьма милым человеком", - заметил Митя. - "Спасибо на добром слове".)
- Хочешь, я расскажу тебе свой сон? Он приснился мне года полтора назад. Тогда я еще вела бродячую жизнь, я тебе рассказывала. Не очень характерный для женщины образ жизни. Поэтому и для слова "бич" не придумано женской формы. ("Бичевка", "бичиха" - это подруга бича, а не собственно бич.) Три года кочевала по стране, нигде не останавливаясь дольше трех-четырех месяцев. Жизнь превратилась в обузу, в какой-то вещевой мешок, подпрыгивающий на спине от быстрой ходьбы, натирающий холку… с ненужным грузом мешок, который не достает отваги сбросить. Однажды приснился сон. Кажется, это было в заповеднике, в глухом таежном болоте. Такой отчетливый, какие редко снятся. Словно я борюсь с кем-то, скрываюсь, и меня ловят. Знаешь, как это во сне: грохот настигающих шагов, все ближе и ближе… Еще там был любимый человек, не конкретный человек, а, скорее, символ, похожий сразу на двух моих прежних возлюбленных. Так тоже бывает во сне, такое смешение… Я только изредка выбиралась к нему, ненадолго, и обнимала, как обнимают ствол дерева, прижавшись щекой и ухом к груди. Любимый человек тяготился мною, оттого что меня все время ловили. Он относился ко второй, промежуточной группе людей. Было несколько человек свободных, как я. И большинство, которое требовало, чтобы нас изловили. И компромиссная, промежуточная группа людей. Они обычно идут в геологи, в лесники, они не принимают участия во всей этой волчьей грызне, борьбе за места под солнцем, перешагивание через трупы. Но они компромиссны, они голосуют на собраниях, они в узде. "Но рот мой горячий вовек не узнает прокислого вкуса железной узды!" Кажется, я цитировала ему эти строчки. Я не хотела, не могла его отпускать. Ведь мне так мало от него нужно. Только побыть несколько минут вот так, обнявшись. А потом можно идти и жить дальше. Отчаянная, гибельная моя жизнь - сплошная свобода и погоня. Он все-таки пытался оставить меня. Предоставить самой себе, одной. Мы прощались. "Я буду все время разговаривать с тобой, - говорила я ему напоследок. - Ты не дождешься, что я уйду или замолчу. Я буду голосом твоей совести". "Совесть можно заглушить в себе, затоптать, - говорила я, - а меня ты будешь слышать, ибо я живая". Но мне не дали разговаривать долго. Два милиционера ломились в дверь. На прощанье я, криво усмехнувшись, провозгласила что-то насчет свободы. Открыла окно и выпрыгнула, чтобы убегать по крышам… Такой отчетливый был сон. Два самых сильных ощущения запомнились в нем, две смысловые струи: когда я обнимаю его, словно набираясь сил для бега и свободы, и когда распахиваю окно, чтобы убегать по крышам… Месяца три спустя мне попались его стихи. - Агни кивнула на фотографию мужчины за письменным столом. - Я стала расспрашивать о нем, узнавать, и вышла на вас, на тебя. Я решила, что сон в руку. Что это и есть та свобода, которая единственно настоящая.
Она замолчала.
- А теперь ты так не думаешь?
- Теперь не знаю.
- Что ты не знаешь?..
- Трудно объяснить…
- Может, тебе надоело быть рядовым исполнителем? Но что же делать, если с теорией у тебя пока слабовато?
- Нет. Не то.
- А что же? Выдохлась?
Агни молчала. Она чувствовала, что, если скажет что-то неосторожное, Митя взорвется.
Он смотрел еще дружелюбно, но испарина покрыла лицо гуще. Сеть росинок, блестевших в электрическом свете. Пропасть высветленных голодом глаз.
Она собрала с журнального столика листки статьи.
Неужели он прав: всего лишь дамский, инфантильный лепет?.. И этих блестящих, знаменитых, искрящихся умом и талантом - не разбудить ничем? Словно это двухэтажные люди. Верхний этаж - тонкий слой под черепной крышкой, изысканный, кипящий философскими построениями, филологическими проблемами, дефинициями, непрерывное пиршество духа - никак не влияет на нижнее, охраняющее, животное. Животное не дремлет ни на миг, а при катаклизмах вырывается наружу, сквозь ажурный, высококультурный слой, затопляя его собой, топча слоновьими ногами…
- Не забирай, - попросил Митя. - Кое-какие выражения мне нравятся. Могут пригодиться.
Не отвечая, Агни засунула листки в карман куртки.
- Ну и черт с тобой! - Митя наконец взорвался.
Тут же поплыли перед глазами мутно-голубые круги. Он схватился за стену. Переждал.
- И это забирай! Не нужно мне! - Он пнул ногой сетку с овощами.
Пинок получился слабый, сетка лишь осела на один бок. Другой ногой, еще слабее, стукнул пластмассовый бок соковыжималки, и мутно-оранжевый сок перехлестнулся на пол.
"…Любая организация хуже входящих в нее людей. Отчего так?
Может быть, не надо стремиться в определенную организацию, структуру, а искать лишь отдельных, высокодуховных людей? Они, эти высокодуховные, тоже организованы, но не здесь, а там, высоко-высоко. Светят созвездием".
Месяц назад проводилась большая кампания в защиту юноши, члена группы, отказавшегося служить в армии. Его, как это полагается, били, держали в спецпсихбольнице на Дальнем Востоке, кормили насильно, когда он объявил голодовку.
В защиту юноши проводили демонстрации, рисовали огромные плакаты, писали письма главе государства. Агни несколько дней выводила фломастером буквы. Сочиняла вместе со всеми хлесткие, сдержанно-негодующие фразы посланий. Мальчик тот был близорук, мягок, интеллигентен…
Потом оказалось, что он жив-здоров и не думал голодать, служит в привилегированной части, маме с папой бодрые открытки пишет. Чья-то провокация. Чья? Что за кошмар?
Каждый раз хочется наложить на себя руки или уйти куда-нибудь, где вообще нет людей, встречаясь с корыстью, встречаясь с ложью и злом - в этой среде…
"…Зло нарастает на всем.
Кантовское звездное небо в душе заволакивается облаками-компромиссами. Звезд и высоты не разглядеть…"
Агни писала статьи, больше похожие на выдержки из дневника. Горькие. Наивные.
"…Зло нарастает на всем, на любой хорошей идее. Паразитирует на добре, вырастая до невероятных размеров. Как гниль на фруктах, плесень на хлебе, язва на оцарапанной руке. Какие бы прекрасные идеи ни были заложены, забиты сваями в построение общества - на них в скором времени начинает жить, свисать гроздьями размножившееся зло, все хорошее скрывая под собою. Разве плохим человеком был Карл Маркс? Умел дружить, сказки своим детям сочинял… А что получилось? И как он теперь? "Пролетарии всех стран, извините", - повторяет бесконечно, как в том анекдоте, глядя сверху на все это безобразие, имеющее к нему прямое отношение, как заведенный бормочет семьдесят лет подряд… Ну, ладно, Маркс ошибался, ложной была идея. Но есть ли идеи чистые, без малейшей трещины, без крохотного изъяна, уцепившись за который могло бы вырасти зло, абсолютно прозрачные? Учение Христа…"
"Три-четыре человека из группы очень хотят уехать. Возможно, провокация - дело рук кого-нибудь из них. Больше думать не на кого. Если в ближайшее время кому-то дадут неожиданное разрешение на выезд… В награду…"
"…куда уж чище, куда прозрачней, а тоже - сколько зла прикрывалось его именем? И тупости, и мизантропии, и звериного гнева…"