"Принесла нелёгкая… Сглазил!" - подумал племянник и нырнул в первый переулок. Пробежал мимо каких-то слепых облупленных домишек, потом вдоль забора. Балансируя руками, словно эквилибрист в цирке, преодолел, по предусмотрительно брошенным кем- то кирпичам, громадную, наполненную густой чёрной жижей, лужу - непременное украшение всякой кривоватой улочки, в которую задом упираются склады или сараи. И… понял, что попался - переулок закончился тупиком. Прохор Филиппович замер, стараясь удержать срывающиеся дыхание, и поначалу не различал ничего, кроме отдающих в виски ритмичных ударов. Всё же, по мере того, как сердцебиение его улеглось, слух выделил шаркающие шаги, а затем, и отдалённое, дребезжаще-нежное:
- Прошенька-а…
Главный по общественному транспорту заметался у ограды. Чуть поодаль, к окрашенному известью забору примыкала котельная или что-то в этом роде, во всяком случае, низенькое, будто присевшее здание, дополняла кирпичная, небелёная, с рядом железных скоб труба, начинавшаяся от самой земли и терявшаяся где-то в золотой кроне вековой, перегнувшийся через ограду, липы.
- Про-ша…
Решительно поплевав на ладони, Прохор Филиппович приподнялся на цыпочки, ухватился за нижнее звено лестницы, тяжело подтянулся и перебирая руками и ногами по ржавчине скоб, быстро вскарабкался наверх. Здесь, на трубе, ГПОТ почувствовал себя в безопасности. Он переставил одну ногу на крепкий липовый сук и, вытянув шею, осторожно выглянул из-за широкой ветки. Собственно переулка Прохор Филиппович не увидел. То, что находилось прямо под ним, скрывала густая листва. Слева, обзор заслонял тёмный, накренившийся ствол. Зато справа и впереди глазам открывалась бесконечная, пляшущая череда крыш, над серой массой которых, временами, возвышались полинявшие купола церквей без крестов, колокольни, закопчённые трубы фабрики "Имени Коминтерна", чёртово колесо парка, окружённое громадой тополей, да одинокая каланча. Но главного по общественному транспорту мало занимала панорама родного города. Внизу, в нерешительности, поражённый внезапным исчезновением племянника, топтался Афанасий Матвеевич. Вот старик приблизился к забору, должно быть, желая заглянуть за него, неловко подпрыгнул, потом долго стоял в раздумье, кряхтя и бормоча что-то себе под нос. И тут случилось непоправимое. Пытаясь устроиться поудобнее, Прохор Филиппович зацепился за что-то, и его красивая блестящая калоша в мгновение ока снялась с ботинка, с мягким стуком, шлёпнувшись в переулок. Больше всего ГПОТа удивила наступившая тишина, длившаяся, впрочем, не долго. Скоро до него донёсся звук торопливо удалявшихся семенящих шагов, затем, снова всё стихло.
* * *
- Это товарищ Куропатка из депо, он у нас на митинге выступал, - кивнул на противоположную сторону улицы пионер, что казался взрослее, в новой рубахе и причёсанный. - Чего это он туда забрался?
Собеседник, устроившийся тут же на яблоне, тоже лет тринадцати-четырнадцати, тоже в галстуке, но одетый попроще, обритый наголо и с веснушками на лице, равнодушно посмотрел на прильнувшего к трубе ГПОТа:
- Следит, чтобы трамваи шли по расписанию. Ему с высоты всё видать. Мы вчера с Кокой нэпманские сады по улице "Марата" чистили. Тоже застукали…
- Кого?
- Люську со второго звена. Из двенадцатого дома выходила, от того буржуя.
- Он не буржуй, а мичман.
- Как будто мичман не может быть буржуем.
- Не может!
- Может!
- Не может… - который повыше, не утерпел и зарядил в шарообразную голову оппонента, как в бубен, крепкий и звонкий щелбан.
- Уй-я! Сань ка-дура-ак… - затянул мальчишка- бубен (вполголоса, чтобы не привлечь внимание владельцев сада). - Если не буржуй, зачем она галстук сняла?
Не получив ответа бритоголовый вытер пальцем нос и продолжал:
- Помаду ей подарил, для губ. Сам видал.
- Клянись!
- Честное пионерское слово!
- Наверное, Люськин родственник… - предположил Санька, но уже с сомнением в голосе.
- Ага, родственник! То мичман, то родственник… Говорят тебе, буржуй!
- Не буржуй.
- Буржуй.
- Не буржуй…
* * *
- Главный по общественному транспорту спустился с трубы. Дяди не было. Калоши тоже. На всякий случай, Прохор Филиппович, задрав подбородок, оглядел, нависающие над головой ветви. Калоши не оказалось и там, впрочем, он и без того, прекрасно помнил, характерный "резиновый" удар оземь.
Взъерошенная тощая ворона, слетев на забор, с интересом, время от времени хлопая сиреневатыми плёнками век, наблюдала, как товарищ ГПОТ, матюгаясь, оттирает измазанные мелом галифе. Прохора Филипповича переполнило жгучее чувство. Ему было жаль калош и, правда, недавно купленных; жаль перепачканного френча; досадно, что он - ответственный работник, руководитель, член партии между прочем, вынужден лазить, чёрт знает где, словно мальчишка…
- Вытаращилась, сволота облезлая! - приплясывая на одной ноге, раздосадованный, он стащил оставшуюся без пары обувку, с ненавистью пульнув её в любопытную птицу. Конечно, не попал. Ворона, проорав что-то обидное, отлетела подальше и сердито забарабанила клювом в доску ограды. Калоша исчезла по другую сторону забора. А главный по общественному транспорту продолжил, прерванный появлением родственника, путь.
Глава шестая
Говорить с Кондратом Пантелеевичем о любви, если конечно не подразумевалась любовь к партии, было как-то странно, да и не по возрасту. И Прохор Филиппович это отлично понимал. Тем более, говорить о любви Кулькова, псевдонаучная деятельность которого и явилась, по сути, причиной заболевания товарища Маёвкина, с последовавшим снятием старика с должности и водворением сюда, в городскую психиатрическую лечебницу. Но к кому ещё мог обратиться за советом ГПОТ? Как отмечалось выше, Кондрат Пантелеевич, бывший не так давно начальником Прохора Филипповича, пользовался у главного по общественному транспорту прежним авторитетом, наперекор превратностям судьбы. А вообще, определение "бывший", не взирая на пролетарское происхождение, прилипло к Маёвкину как-то сразу, возможно ещё при рождении. Во всяком случае, в ту пору, когда П. Ф. Куропатка числился его заместителем, Кондрат Пантелеевич уже именовался "бывшим Сормовцем" и "бывшим подпольщиком". Сейчас же, товарищ Маёвкин стал, вдобавок, "бывшим главным по общественному транспорту", "бывшим членом профсоюза", "бывшим ответственным квартиросъёмщиком", "бывшим пайщиком ЦРК"… Всего-то и осталось у бедного старика, что отпечатанный на шёлке партийный билет, да орден Красного Знамени, из боязни кражи, намертво прикрученный к шинели, отчего Кондрат Пантелеевич не снимал её, даже летом. Единственное послабление, каковое позволял себе идейный коммунист в жарко натопленном помещении, это - расстегнувшись, обмахиваться украдкой органом центрального комитета ВКПБ - газетой "Правда" (которую теперь приносили ему в "передачах", вместе с белым наливом, махоркой и баранками).
* * *
А довела Кондрата Пантелеевича до помешательства беззаветная вера в первичность материи и конечное торжество человеческого разума. Когда сво- яченица-Лидочка только познакомилась с Кульковым, Прохор Филиппович, ещё не предубеждённый против людей науки, внял настояниям супруги, пригласив инженера в депо продемонстрировать сотрудникам что-нибудь "эдакое", но обязательно атеистически
выверенное. Сказано - сделано. Прочитав лекцию о свойствах электромагнитных излучений, настолько мудрёную, что зал уважительно притих, воодушевлённый губошлёп перешёл к практической части.
- Наверное, каждому знаком, товарищи, обыкновенный солнечный зайчик?
Зрители, одобрительно заулыбались. Тем временем, лектор поймал зеркальцем светлячок, направив его на стеклянную призму, моментально окрасившею подставленный чистый лист бумаги бледной радугой.
- Здесь мы можем наблюдать слагаемые света, из чего видно, что никакого "того света", как вы наглядно убедились, товарищи, в природе не существует. Всё это, поповские враки, используемые реакционным духовенством для запугивания простого народа, - решительно резюмировал очкарик.
Аудитория взорвалась аплодисментами, а инженер, уже выудил из своего "докторского" саквояжика какие-то картинки, пригласив к столу добровольцев. Кондрат Пантелеевич, которому очень понравился и сам эксперимент с зайчиком, и то, как ловко молодой учёный разобрался с религиозным мракобесием, вызвался первым и сразу был определён Кульковым к дальтоникам.
- Дантони… чаво? - услыхав "заковыристое" словцо, Маёвкин поначалу стушевался, потёр рукавом орден на груди, затем припомнил, как в девятнадцатом заезжий комиссар, в пенсне и с бородкой, рассказывал что-то о французской революции. Только ведь хрен его, Дантона этого, знает, в каких отношениях тот состоял с учением Маркса. Может он и герой, а всё же
- Антанта. И убеждённый большевик ответил уклончиво: - Ежели ВЦИК не возражает супротив данто- низьма… А мы, завсегда. За ради рабочего-то дела!
Когда же интеллигент-вредитель объяснил присутствующим, что сей термин означает, "бывший подпольщик", не дрогнувший бы и перед всей мировой контрой, во главе с Чемберленом, был попросту раздавлен. Осознание того, что он - член ВКПБ с одна тысяча девятьсот пятнадцатого года, до последнего времени живший по законам Военного коммунизма, мог по ошибке встать не под те знамёна, доконало старика. Пламенный борец за счастье трудового народа буквально тронулся рассудком. Не спасло даже вмешательство Полины Михайловны, неожиданно обнаружившей знакомства в самых высоких комсомольских сферах. То есть, очкарика-то, конечно, приструнили, но и товарища Маёвкина увезли прямо из депо в медицинское заведение, цвет которого, ни коим образом не мог вызвать у него тягостных воспоминаний.
* * *
- Что-то ты, Прохор, припозднился, - в голосе наставника прозвучал упрёк.
- Да тут, Кондрат Пантелеевич… - замялся ГПОТ.
- Я на трубе котельной просидел. Такое, понимаешь, дело…
- На трубе, говоришь? - отставной начальник оживился, в глазах загорелись прежние геройские искорки. - На трубе, это хорошо. Но ты залез-то, как? По велению партии или сам, по зову сердца? Порывом, то есть…
- Можно сказать, порывом, - потупился Прохор Филиппович. - Дядя у меня, нэпман…
- Нэпман, это сурьёзно. Тут, брат, не только на трубу… Нэпман, тот же кровосос-эксплуататор и, вообще, чужный элемент.
- Будет тебе, Кондрат Пантелеевич, он конечно элемент, но не эксплуататор. Это ты хватил… Кого ему эксплуатировать?
- Не из кого жилы тянуть, потому не кровосос? Нашёл оправдание! А было б с кого? Возьми клопа. Тоже, кажись, обыкновенная насекомнатная зверь, но только ляжь с им в койку, и враз почуешь нэпманскую сущность. Мягкотелый ты сделался Прохор, расслабился, а враг не дремлет. Я-то знаю, что говорю. У меня самого, можно смело заявить, личная биография началась с трубы, разве что я на её за рабочее дело, за весь, простоки, угнетённый пролетариат влез, хотя в ту пору совсем пацанёнком был. Только на фабрику пришёл, гляжу, стачка, и мне, мальчонке, поручают до света, стало быть, на трубе заводской красный флаг водрузить, назло мировой буржуазии. Ну я полез, а покамест там, в потёмках, шабуршался, товарищи, значит, гудок дали к началу забастовки. А заводской-то гудок, понимать надо! Эттебе не трамвайный бубенчик. Подо мной как рявкнет, я думал, котёл взорвался, право-сло- во, ну и дрёпнулся, ясное дело, с самого громоотвода, башкой вниз. Но доверие стачкома оправдал. Так что, труба, Прохор, меня в люди вывела. В революцию.
Выслушивая в тысячный раз, наизусть знакомый, рассказ о бурном прошлом Маёвкина, ГПОТ всё не мог решить - как перейти к делу и с чего начать. Конечно, Прохор Филиппович осознавал приоритет общественного над личным, но старик расстроится, узнав о происшествии на линии. Подумает, что он - П. Ф. Куропатка не справился, завалил работу… Огорчать умалишённого ГПОТу не хотелось, и, пересилив себя, он начал с личного, обстоятельно, по пунктам изложив факты. Однако, ни поведение ренегата-изобретателя, переметнувшегося к дочери звездочёта, ни полный жалости рассказ о слезах свояченицы-Лидочки, против ожидания, не тронули сердца идейного большевика.
- Любовь, знаешь… - Маёвкин обречённо махнул рукой. - Как сбившаяся портянка. Замучит, и никакой Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов с ей не сладит.
- Так-то оно так, Кондрат Пантелеевич, только Эврике этой, - ГПОТ оглянулся и придвинувшись, зашептал в, заросшее седыми волосами, ухо бывшего Сормовца, - семьдесят пятый год.
- Семьдесят пятый? И-и, Прохор, удивил! Ты гляди не на возраст. В бабе не ето главное. Ты в главное гляди. А семьдесят пять годков… - Маёвкин мечтательно зажмурился, в свою очередь переходя на пониженные тона. - Тут нянька, Алевтина, тож посчитай около того, очень-очень… Я завсегда… Да-а. И кипятку в любой час. Кушайте, говорит, Кондрат Пантелеевич. Очень-очень! Ты, Прохор, в главное гляди.
- Я и смотрю. Она эсерка!
- Брось! - старик даже подскочил на скамейке. - Да твой инженер сумасшедший, право-слово!
- Я и подумал, может он здесь? У тебя… - ГПОТ тоскливо посмотрел по сторонам. На, усыпанных жёлтыми листьями аллеях, в одиночестве или в сопровождении санитаров, прохаживались душевнобольные.
- Нет, - проследив взгляд Прохора Филипповича, покачал головой Маёвкин. - Буйных до прогулки не допущают. А кромя того, с прошлой шестидневки контингент не пополнялся. Так что он, покамест, на вольных хлебах. Ну-да, ничего, раз дома не ночует, стало быть он у бабы етой, у польки. Только ты на ихную явку не суйся. А-то, знаешь… Снаружи поспрашивай "Не залетал ли, граждане, к кому попугай, заграничной породы? Потерялся мол", да сам наблюдай. И главное, не паникуй. Спервоначалу надлежит всё вызнать, а опосля пужаться. Или уж лучше обожди, пока сюда привезут. Здесь и возьмёшь его тёпленького.
"Кондрат Пантелеевич, прав. Что я, как интеллигент какой-нибудь паршивый, нюни распустил. Вперёд выясни на счёт гадёныша-изобретателя, да на счёт трамвая, а уж потом…", что именно потом, ГПОТ не знал, но решив - то, что потом, потом же и станет видно, простился со стариком.
- Ишь, нагнал туману, эсерку приплёл… - вздохнул, глядя вслед бывшему подчинённому, Маёвкин. - А про борделю в вагоне ни полслова. Значит, всё как есть правда, завалил-таки работу! Эх, Прохор-Прохор…
И он ещё долго размышлял о том, что в былые годы на трубы взбирались из высоких идеалов, а уж коли человек сошёл с прямого пути, жди неприятностей - примета верная.
Глава седьмая
Приметы, приметы… Дело за полночь, а муж как в воду канул. Ох чуяло сердце Марии Семёновны, недаром с субботы снилась дребедень. Женщина вздохнула и, стараясь не глядеть на ходики, прошла к окну. В темноте, посреди двора, под сплошной громадой тополя белела гипсовая пионерка с горном, на высоком пьедестале, откровенно громоздком, для хрупкой девочки-подростка.
Первоначально постамент предназначался крестьянке. Бабе-доярке, тоже гипсовой, но грудастой и с ведром. Из-за ведра-то и разгорелся сыр-бор. Безусловно, неурядицы приключаются со всяким, однако обитатели дома (в основном женская их составляющая, надо отдать ей должное), как-то, вдруг, заметили связь. Порежут ли у какой жилички сумочку в толкучке, или сама, к примеру, "посеет" заборную книжку рабочей кооперации, как ни крути - по всему получалось, что потерпевшая сторона, незадолго перед этим, проходила мимо пустого подойника. В ведро накидали всякой дряни, и дело тем бы и кончилось, но на защиту произведения искусства встал управдом, товарищ Бычук, которого, под лозунгом борьбы с пережитками прошлого, поддержали местные комсомольцы. Организовали субботник, статую очистили, домком выделил дворнику Гавриле шесть фунтов свинцовых белил, и засверкала бы доярка, как новенькая. Но краска, таинственным образом, исчезла вместе с Гаврилой. Дворник, впрочем, вскоре объявился, правда один и пьяный. Запершись в первом парадном, у инвалида Девкина, он орал, терзая гармошку, "Интернационал", а затем, развинтив батарею парового отопления, залил, из революционного протеста, два нижних этажа с полуподвалом. Управдом Бычук был хохол, поэтому обиделся и даже грозил взыскать с Гаврилы за белила и ремонт, но плюнул, а гипсовой бабе в ту же ночь отбили подойник вместе с руками. Так она и стояла, на манер Венеры Милосской, пока прошлой весной её не заменили юной пионеркой, к великой радости Марии Семёновны.