– Одного бы за глаза. Нет, надо зачем-то два извести. На одну старуху.
– Не ругайся, Светочка. Ты ведь тоже, поди, старенькой станешь когда. Али, думаш, нет? Всё, думаш, такой-то попрыгушкой будешь? И я такой-то была…
– Ладно, слышали, – перебила её Света. – Ты бы не болтала, а пошевелилась тоже немного. Тяжёлая ведь. В тебе ещё добра этого не на одну сотню простыней. А я ворочай тебя. Есть-то будешь?
– Я бы съела чего, – кивнула Демьяниха.
– Сделаем.
Поев, Демьяниха жалостливо заморгала глазами и попросила:
– Светочка, конфетку бы мне. Сосательну.
– А у тебя есть? Я что-то не заметила.
– Нету.
– И у меня нету, – развела руками Света. – Вот так вот.
– Прикупить бы, – робко попросила Демьяниха.
– А деньги? Что-то я не слыхала от Гавриловны, чтобы Танька денег Гавриловне на конфетки для тебя оставляла. Сбросила тебя на нас и смылась. А дом, между прочим, твой на неё, а не на меня записан.
– А я тебе дам, – сказала Демьяниха. – Я денег дам.
– Давай.
– А ты выдь на минуточку, – попросила Демьяниха.
– А вона мы каки! – старушечьим голосом протянула Света. – Не доверяем, видишь ли.
– Светочка! – минуты через две позвала Демьяниха Свету, ожидавшую на кухне.
Света вошла в комнату старухи и остолбенела. Слабой рукой Демьяниха протягивала ей горсть стодолларовых купюр.
– Посмотри, Светочка, хватит, нет ли, – проговорила Демьяниха. – Деньги-то, я слышала, всё дешевше и дешевше день ото дня. Ты скажи, хватит, нет? – повторила вопрос Демьяниха, натолкнувшись на длительное молчание Светы.
– Хватит. Да, хватит, – еле выговорила Света. Это сколько же тут будет, если их в наши миллионы перевести? Она приняла из немощной руки старухи деньги и выбежала, забыв про одежду.
Добежав до своего дома, Света взяла горсть карамелек "Вишня" и припустила в обратный путь. Обрадованная Демьяниха пососала карамельку и задремала. Очнувшись, попросила ещё. И вскоре опять задремала.
Когда в следующий раз Демьяниха попросила конфетку, Света сообщила:
– А всё, больше нету.
– А ты бы, Света, купила ещё мне конфеток-то, – попросила старуха.
– Деньги нужны, – ответила Света.
– А не осталось? – удивилась старушка. – Я ведь давала давеча.
– Да там было-то, – пожала плечами Света. – Горсточка одна.
– Ну ты выдь пока, – попросила Демьяниха.
И Света вновь получила "горсточку" стодолларовых купюр. Деньги находились в нижнем матраце. Без сомнения, это были деньги постояльцев Таньки. Которые они награбили в поезде. Сейчас всего шесть часов. И в девять она снова… Нет, в восемь, а потом в десять она снова придёт к Демьянихе и получит ещё денег. И утром. Демьяниха просыпается рано.
А если и за уход брать… И это справедливо, потому как денег ей Танька не оставляла. И маргарин ей завтра покупать надо. Не на свои же. Вот если бы Света сама их рисовала – другое дело.
11
Бабухин лежал и смотрел на большой печальный нос кавказца Лёмы.
– Эй, ты чего всё время поёшь: "Балной, балной я"? Чем болеешь? Лицо кавказской национальности! Я от тебя никакой гадостью не заражусь?
Лёма свирепо сверкнул глазами:
– Какой я тибэ "эй"?! Какой я тибэ "лицо"? Ти мэня вивэсти хочиш? Ти мала палучал? – Лёма поднялся на ноги и теперь осматривал Бабухина, словно выбирая место, куда бы поболезненнее заехать носком ботинка.
– Ладно, Лёма, не сердись, я ведь по-дружески спросил.
– Какой ти друг мнэ? – возмутился Лёма, и вдруг лицо его оживилось. – Дэнги давай – друг будиш. Тибэ палавина, мнэ палавина, вдваём к дэвучк пайдём! – И тут гримаса то ли физической боли, то ли душевного страдания исказила его лицо. – О-о! О, балной я, балной!
– Что за болезнь-то? – Бабухин хотел улыбнуться, но лишь сморщился от боли – челюсть сломана, похоже. Костоломы, сукины дети, выродки паршивые! Однако – максимум миролюбия. – Ты, уважаемый Лёма, как о девочках вспомнил, так и распереживался с новой силой.
– Нэ тваё дэло! – отрезал Лёма, но спустя несколько секунд пожаловался: – Русский билят паймал и триппэр паймал, панимаиш. Ой, балной я! Лэчица нада – мэня суда пасылат. 0-ой! – Лёма сокрушённо замотал головою.
Бабухин усилием воли подавил усмешку, с опозданием отметив, что усмешку эту на его лице вряд ли возможно разглядеть – что там ещё может нарисоваться на его разукрашенной физиономии? Да и чего ему бояться? Лишней зуботычины?
И Бабухин сказал:
– Пэрэзэрватыв нада была надэват, дарагой.
– Да, нада была, – согласился Лёма. – Пэрэзэрватыв надэват – в пратывагаз цвэты нухат. А типэр лэчица нада, нада в город ехат. А ти, казёл, малчиш. Я из тибя катлэт с мясом дэлат буду.
Лёма вновь встал и подошёл к Бабухину.
– Палучи! Палучи па почка! – И он дважды пнул пленника, стремясь угодить в правую почку. Но связанные за спиною руки Бабухина препятствовали осуществлению его намерения. – А ми тибя пэрэварачиват будим, – догадался Лёма и ухватился за правое предплечье Бабухина, чтобы перевернуть того на живот.
Бабухин вырвался. Лёма вновь попытался ухватить Бабухина за руку, но тот опять вырвался.
– Тиха лэжи! – прикрикнул Лёма.
– Ага, сейчас, – ответил Бабухин и продолжил борьбу.
– Тиха, казёл!
– Будешь пинаться, я тебя лечить не буду! – выкрикнул Бабухин.
– Чиго? – Лёма замер.
– Я мог бы вылечить тебя, – сказал Бабухин. – Триппер – это же, как насморк, вылечить раз плюнуть.
– Раз плунут? – переспросил Лёма, и на лице его отразились недоверие и надежда одновременно. – Ти умэиш лэчит?
– Ну да.
– Врат нэ нада – хужи будит.
– Не веришь? Продолжай тогда. Что ты там хотел-то? По почкам побарабанить? Ну!
– Ти умэиш укола дэлат?
– Уколами и дурак может.
– Бэз укол? – удивился Лёма, недоверчиво скривив лицо.
– Я экстрасенс, – заявил Бабухин. – Иглоукалывание, китайский массаж, работа с биополем, мануальная терапия и кодирование. Всего несколько сеансов и ты как новенький. Свеженький. Вот так вот.
– Врат нэ нада, – упорствовал Лёма.
– Да пошёл ты! – Бабухин равнодушно отвернулся.
Лёма молчал некоторое время, потом тронул пленника носком ботинка.
– Давай!
– Чего давай? – возмущённо обернул свое изукрашенное лицо Бабухин. – Это удовольствие денег стоит. Давай, вишь, говорит!
– Сколка?
– Триста.
– Палучиш.
– Деньги вперёд.
– Сначал двэсти, – заявил Лёма и извлёк из кармана куртки кошелёк. Вынув две стотысячных купюры, затолкал их в карман фуфайки Бабухина. – Давай!
– Ладно, идёт, – согласился Бабухин. – Развязывай руки.
– Развязыват? – насторожился охранник.
– А ты как думал? Ушами я буду тебе пассы делать? А биополе носом буду рубить?
Туман сомнения лёг на лицо Лёмы.
– Я развязыват – ти пабэг дэлаиш, да?
– Развяжи руки, а что-нибудь другое свяжи, раз боишься, – ответил Бабухин.
Больной охранник осмотрел пленника, остановил взгляд на его ногах. На ногах Бабухина и так уже путы – что тут ещё свяжешь? Он был в затруднении, и всё его лицо свидетельствовало о напряжённой работе мысли.
– Решай, пока я не передумал. А то у меня уже настрой пошёл, поля энергий забродили. А собьёшь настрой – дело швах. Частично хотя бы руки освободить надо. Свяжи в локтях их, если боишься. А кисти освободи, дорогой.
– Ладна, сначал связыват, патом развязыват, – решился Лёма.
Он принёс кусок шнура и остановился в задумчивости. Он вдруг осознал, что, прежде чем связывать руки Бабухину в локтевых сгибах, необходимо развязать кисти этих заведённых за спину рук. Он развяжет, а Бабухин, этот бугай… Лёма даже расстроился, руки его опустились.
Бабухин молча наблюдал за ним. Потом сказал:
– Что скис-то? Привяжи к туловищу, если такой робкий.
Совет пришёлся Лёме по вкусу, и он, притащив более длинный шнур, тщательно спеленал пленника, а потом ножом перерезал шнур, опутывавший запястья Бабухина.
– Давай!
Бабухин размял кисти рук, сделал сосредоточенное лицо.
– Сейчас посмотрим, насколько ты прогнил, – сообщил он и принялся неспешно водить направленными на больного ладонями. Спустя минуту изрёк: – Левая почка у тебя фонит. Когда мочишься, никаких осложнений?
– Слажнэний, да, – подтвердил несчастный Лёма.
– И печень. Да. Да-а, и печень. Нельзя тебе пить. Пить-то ведь и коран, я слышал, не велит.
– Да, коран, – отозвался Лёма.
– И желудок. Да, и желудок. Гастритные явления. Прекращай всухомятку питаться, мой тебе совет. Стоп! Стоп-стоп! Что это? Сейчас глянем… Да, язвочка, дорогой, завязывается. Пока небольшая. Нельзя тебе климат менять. Укоротил, считай, жизнь ты себе. И порядком.
– А триппэр? – спросил Лёма.
– Дойдём и до него. Сначала общая диагностика… А теперь будем собирать. Поставь между нами ещё табуретку.
Лёма выполнил его указание, и в течение нескольких минут Бабухин производил пассы руками, потом сказал:
– Кажется, сдвинулось. Формируем яйцо болезни. Дыши ровнее. И не шевелись. Получается, вроде. Будем вытаскивать яйцо на табуретку.
Лёма встревоженно вскинул глаза и обе руки прижал к низу живота.
– Не шевелись! – прикрикнул Бабухин. – Я – про яйцо болезни… А, вот! Во-во-во! Пошло. Да куда оно денется! Пошло, пошло. Так, так, так. А теперь решающий момент. Будем рассекать.
– Эта как?
– Нож! – скомандовал Бабухин вместо ответа.
В глазах Лёмы мелькнула тень тревоги.
– Да не мне, – успокоил лекарь. – Ты сам сейчас расколешь яйцо твоей болезни.
Лёма извлёк из-под полы своей куртки нож.
Бабухин продолжил:
– Слушай меня внимательно. Очень внимательно. Берёшь нож за кончик ручки и по моей команде, на счёт "три"… Один, два, потом идёт три… Так вот, по моей команде отпускаешь нож. Но так, чтобы он лезвием, точнее, остриём, – в центр табуретки. В самый центр. Понял? – Бабухин демонстративно привстал, шумно отодвинул табуретку и снова сел. Но уже почти на самый край табуретки, так, что фактически он и не удалился вовсе от стоящей между ним и больным табуретки. – Приготовиться! В центр табуретки!
– Да. Да, я… Я…
Лёма уже держал нож, как было велено.
– Да не дрожи ты руками, нельзя промахиваться. Ну ничего, я подкорректирую. – И Бабухин, выставив ладони, принялся делать лёгкие пассы. – Приготовиться! Внимание! Пошёл отсчёт. Раз, два… три!
На счёт "три" Лёма отпустил нож, а Бабухин, резко качнувшись корпусом вперёд, подхватил его и, вскочив на ноги, приставил нож к горлу пациента. Больной ещё жил проблемами своей болезни, а рука Бабухина уже рвала из его кармана пистолет.
И вот уже не нож у горла незадачливого пациента, а дуло огнестрельного оружия – у виска его головы. Аффектогонный шок. Возможна полная остановка сердца. Лёма ещё не успел осознать, что излечение не удалось, но уже ощущение новой опасности, не здоровью – жизни, сверлит мозг через слабую перегородку височной кости.
Бабухин же, между тем, уже и ноги свои освободил, и с остальными путами заканчивает расправу.
И рычит угрожающе:
– А вот я сейчас лечить тебя буду. По-настоящему. Хирургическим методом. Снимай штаны, падла!
И тут Лёма заорал, что-то вроде многократного "а-а", "нэ нада" и "а-а" – по второму кругу. Бабухин уж проорал, что он пошутил, но Лёма зашёлся ото всей души и не умолкал. Бабухин рванул со стола скатерть и едва ли не на треть запихал её в орущую пасть.
– Я пошутил, – повторил Бабухин и отёр пот со лба. – Ты умрёшь триппероносцем.
Лёма замотал головой.
– Тебя и этот вариант не устраивает, скотина, – вздохнул Бабухин. Он сдёрнул Лёму, словно мешок, с табуретки, уложил на пол и принялся связывать новоявленному пленнику руки.
12
Литиков справился с сомнениями и купил бутылку водки. Алкоголики, размышлял он, – это, как известно, те, которые не пить не могут, пьют и тогда, когда выпить хочется, и когда не хочется. А пьяницы – только когда есть желание. Он же, Мишка Литиков, не подходит ни под одну из этих категорий. И не пьяница, и не алкоголик. Он, как ему представляется, пить собрался эту водку вне зависимости от желания или нежелания напиться. Тут – любовь. Несчастная.
Но пить он будет отнюдь не для того, чтобы залить эту любовь, несчастную любовь, водкой, напротив, это как – масла в огонь. Да, несчастная любовь терзала его душу, рвала её на части, но… как-то вяло, словно несильными, слабыми ручонками. Не рвала и не терзала, а как бы пощипывала, с болезненной монотонностью. Лучше бы уж кромсала. И он бы умер. Словно на эшафоте. Как приговорённый к четвертованию. Сейчас он выпьет водочки и поймёт, что жизнь кончена. И умрёт.
А вдруг бутылки водки не хватит, чтобы умереть достойно? Литиков вернулся и купил ещё одну бутылку. И заспешил, весь в предчувствии и яростном ожидании. В последнюю секунду вскочил в автобус – дверцы лязгнули едва не в его затылке.
Было тесно, на него давили, и любовно-предсмертные страдания стали как бы отдаляться.
– Разрешите пройти, – обратился он к парню с серьгой в ухе и с красным шарфом вокруг шеи.
– Я тебя убью камнем, – ответил парень.
Литиков удивлённо вытаращился. При чём тут "убью" и "камень". К ушам парня тянулись щупальца плеера. Возможно, он не расслышал.
И Литиков повторил:
– Разреши, я пройду.
– Я тебя убью камнем! – снова ответил парень, громко и, вроде как, с пафосом каким-то. Словно продекламировал. – Исчезни!
– Ну дай пройти! – занервничал Литиков.
Парень с плеером поднял руку, в которой оказалась початая бутылка пива, и сунул её к губам Литикова, которого только что собирался "убить камнем". Литиков сделал несколько глотков и непонимающе уставился на парня.
– Ты дай мне пройти, – снова попросил он.
– Исчезни! Если ты сейчас не свалишь, буду с тобой драться! – продекламировал парень и… посторонился.
Литиков устроился поудобнее и отдался на произвол любви. Что сделала с ним эта любовь! Он готов предать друга, с которым столько соли… водки, во всяком случае, съедено. Выпито, точнее. Он готов на всё. Он согласился бы выпасть в другое измерение, где пускай и не было бы даже этой кучи денег, но только была бы она, Татьяна, любящая, влюблённая в него.
Придя в квартиру татьяниной тётки, Литиков соорудил закуску и наполнил водкой, на две трети, стакан. Выпил, пожевал хлеба. И углубился в область чистого духа любви. По щекам его потекли слёзы, солёные и горькие, словно водка.
– Таня, Танюшка! – простонал Литиков и плеснул в стакан водочки. – Я умру, и ты пожалеешь. Ещё пожалеешь, что не оценила.
Мелькнуло сомнение, что литр водки способен убить его, закалённого участника застольных баталий, однако Литиков прогнал это сомнение прочь мыслью о том, что организм его существенно ослаблен чувственными бурями последнего времени и активного сопротивления не окажет.
– Нет, не жилец на этом свете! – простонал он и выпил, с удовлетворением ощущая, что пространство его несчастной любви неудержимо разворачивается в глубину.
Чистые и звучные цветовые пятна широко и беспощадно пространство это завоёвывали. Все цветовые отношения были гармонично-праздничны. Вот только в эпицентре этой картины сам он, маленький и серенький, лежал на чёрном полу-потолке.
Литиков всхлипнул, открыл глаза и вновь налил водки. Несколько булей. И всё повторилось. Зрительная достоверность росла, сердечная горечь – тоже.
Однако неожиданно пришла Татьяна. Её не было весь день, она ушла ещё утром, вместе с тёткой. И вот вернулась.
И почти с порога (она, не разувшись, заглянула в комнату) брякнула:
– За старое взялся! Да-а-а, намаюсь я с тобой, видать!
Брякнула, чтобы унизить уходящую из него жизнь, полную трагической страсти.
Вскоре она появилась в комнате с пустым стаканом.
– Налей-ка мне, алкаш, – сказала.
– Ты хочешь выпить со мной, дорогая? – обрадовался Литиков.
– Не с тобой. Одна.
– Ты пьёшь в одиночку?
– Ты же пьёшь. А почему бы и мне…
– Ну, я!.. – воскликнул Литиков. – Но ты-то…
– Давай! Лей! – приказала.
– А сколько, налить-то сколько? – засуетился Литиков.
– Всё выливай.
Стакан наполнился почти до краёв. Татьяна выпила и, не закусив, отошла к шифоньеру. Стала переодеваться. Она даже не стесняется его. Он – нуль, пустое место.
– Я – нуль, пустое место, – с горечью констатировал Литиков.
– Ты – пи-пополам, – бросила Татьяна небрежно.
– Я ещё вырасту! – пообещал он. – В твоих глазах вырасту.
– Да-да, конечно.
Литиков вынул из-под стола вторую бутылку и вскрыл её.
– А это ещё откуда? – возмутилась Татьяна.
– А это оттуда же.
Литиков налил себе полстакана и выпил. Чтобы горестное развитие событий не затормозилось.
– Послушай, Пи-Пополамка, ты, видать, решил тут ужраться совсем? – спросила Татьяна.
– У опера с Петровки, у опера с Петровки раненое сердце плачет и болит. И мне, может быть, придётся утопиться, если не добьюсь твоей любви, – на мотив невыразимой грусти пропел Литиков.
– В водяре? – уточнила Татьяна.
– В ней родной.
– И любимой, – добавила Татьяна.
Литиков только вздохнул. Теперь ему было не очень плохо, и желание смерти отдалилось. Он несколько рассеянно следил за перемещениями Татьяны и совсем иные, жизнеутверждающие, желания росли в нём.
– Как любовник я очень хорош, – сообщил он. – Очень, поверь.
– Да ну? – усмехнулась Татьяна.
– Уверяю тебя!
– Перестань, умоляю.
Татьяна уселась на кровать и закинула ногу на ногу. Литиков, едва не взвыв, прикрыл глаза. И услышал музыку, исполняемую по радио. Вскоре музыка эта обволокла его и вытащила из-за стола.
– Не приближайся, – проронила Татьяна. – Предупреждаю тебя!
– А я и не собираюсь, – ответил Литиков.
А он и не собирался к ней приближаться. Он начал танцевать, стремясь наиболее органично соединиться с непредсказуемо двигавшейся музыкой. Сейчас Татьяна сама захочет приблизиться к нему. Почему? Как он этого добьётся? А он не просто танцует, заваливаясь порою то влево, то вправо и выпадая из ритма, – он исполняет стриптиз-танец.
Татьяна пока об этом не знает. Но скоро она догадается. Вот сейчас, пожалуй. И, не прекращая танцевать, Литиков стащил с себя джемпер. Или сейчас. Теперь уж точно. И Литиков, одну за другой, расстегнул пуговицы рубашки.
– Что ты хочешь этим сказать? – вытаращилась на него Татьяна.
Литиков не ответил. Он продолжал свой танец, всё более и более проникаясь духом звучащей музыки. Эта музыка – специальная, думал он. И не вполне приличная. Похоже, она заставит его оголиться полностью. Литиков снял рубашку и уронил её на пол. Подстраиваясь под мотив музыки, он пропел:
– Может, судьба тебе поможет, и ты не будешь больше отшельницей любви.
Татьяна молчала. Литиков, продолжая танцевать (а ведь он когда-то недурно дёргался на дискотеках), расстегнул пуговицу на брюках.