- Вот, тоже… - сердито пробурчал Марк, - шедевр. В окно не выгляни. Каждый Новый год даю себе слово: взорву…
В лифте он сказал:
- Видите ли… Если это возможно, я бы поберег маму… Она очень не любит вспоминать эту историю. Hе забывайте, что она была свидетелем ее финала. У вас же нет острой необходимости беседовать с ней на эту тему? Отлично. Тогда, если вы не возражаете, я представлю вас как своего коллегу из России, а визит к отцу, если понадобится, объясню тем, что вы, дескать, выросли на его книгах и статьях и всю жизнь мечтали…
Голова у меня гудела, во рту сохло, я вспотел и совершенно обессилел, пока мы добрались до нужной двери. И тогда я увидел Ирину. Она оказалась совсем другой, нежели та, которую я почему-то успел себе представить. Я представлял ее темноглазой, черноволосой, с нервным энергичным лицом - некий образ женщины-"вамп", как я это понимаю. А она оказалась круглолицей блондинкой с раскосыми серыми глазами и мягкой улыбкой, с тяжелыми волосами, заплетенными в короткую толстую косичку, в яркой полосатой тишотке до колен и в красных тапочках с помпонами.
Марк чмокнул ее, представил меня, она подала мне мягкую прохладную руку и тихо, на хорошем русском языке спросила:
- Hу и что там Россия?
Я растерялся. Было выше моих сил установить, из какого мира она задает вопрос, а следовательно, какой ответ ей покажется наиболее корректным. И я решил ответить вообще. Я сказал:
- Знаете, Россия - это страна, в которой все очень быстро меняется. Ничто не успевает превратиться в традицию.
Она подняла брови:
- Это плохо?
- Это озадачивает, - сказал я. - Это затрудняет поиск ориентиров.
Она кивнула.
- В таком случае, - произнесла она, улыбаясь, - нужно заниматься чем-то, что не требует длительных систематических усилий. Например - растить детей. Или - писать роман. Извините, я оставлю вас ненадолго.
И она удалилась куда-то вглубь квартиры. Я с сожалением проводил ее взглядом и подумал, что мне бы, наверное, понравилось с ней разговаривать.
- Hу давайте, - сказал Марк, - я познакомлю вас с отцом. Предупреждаю: он не ходит, не говорит, но у меня есть подозрение, что у него достаточно осмысленная внутренняя жизнь, которую он, впрочем, никак не артикулирует. В принципе, он может читать и писать, но почти никогда этого не делает. Пойдемте.
Мы прошли по коридору, где я чуть не сбил черную квадратную напольную вазу, и оказались в светлой и почти пустой комнате. В ней был мягкий сиреневый ковер на полу, мягкий серый диван, и, мне показалось, все. В эркере стояло кресло. В кресле сидел человек и пристально смотрел на чудовищное сооружение внизу.
- Папа, - сказал Марк, - познакомься, пожалуйста, этот парень знает о тебе, как о крупном ученом, он…
Я бы сказал ему что-то другое. Hо, наверное, так и вправду было лучше. Настаивать я, в конце концов, не имел никакого права.
Кресло развернулось и на меня глянули знакомые по "свадебному" фильму внимательные серые глаза с тяжелыми веками. По припухшим подглазьям и красным прожилкам я понял, что этот человек сегодня, наверное, плохо спал. "Да спит ли он вообще?" - подумал я. Глаза смотрели не отрываясь. Он почти не изменился с тех пор: такие лица, как у него, обычно не претерпевают с годами существенных изменений. Он только стал совсем седым. У него был все тот же жесткий рот. И тут я вспомнил, что ему всего-то пятьдесят пять лет.
- Здравствуйте, Лев Михайлович, - сказал я и замолчал. Что еще говорить, я не знал и в растерянности стал теребить себя за мочку уха. Он все смотрел на меня, и вдруг я увидел, как его великолепно вылепленная рука с длинными пальцами медленно поднимается с черного подлокотника кресла, и он закрывает ею рот, при этом рука его дрожит, а глаза все равно глядят прямо на меня. И я понимаю, что он зажимает свой немой рот, чтобы никто не услыхал его немого крика.
- Папа, - отрывисто говорит Марк. - Папа, что?
Он показывает другой рукой куда-то сторону, Марк подкатывает к нему маленький сервировочный столик, и Лев Михайлович неожиданно твердо пишет синим фломастером по белому листу: "Кто ты?"
И тогда я произношу короткое и в этой ситуации страшное слово:
- Брат.
Он откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. У него бледнеют лоб и щеки и сильно дрожат руки.
- Мама! - кричит Марк.
Мгновенно у кресла появляется Ирина Сергеевна и говорит мне:
- Уходите.
Она испугана, у нее несчастное лицо, она держит его за плечи и повторяет:
- Уходите быстрее, прошу вас.
Я ухожу, я иду к причалу пешком, не разбирая дороги и ругая себя последними словами. Я понимаю, что в этом визите не было никакого резона, а была одна бессмысленная жестокость, что я сделал все очень плохо, но, в этом смысле, сделал все, что мог и больше делать ничего не надо, а надо прийти, выпить много водки и желательно умереть.
Итак, мы непохожи. Непохожи, непохожи, а человека, для которого Гошкино лицо на долгие годы стало единственным, не проведешь. Я хотел увидеть отражение и не подумал о том, что я сам есть отражение и тень.
Водка для меня находится, я пью ее полночи, а потом еще полночи Ленка сидит возле меня с мокрым полотенцем, а я плачу и что-то ей говорю бесконечно. Лена не идет гулять с народом в Хайфу, и я лежу еще полдня на ее коленях на палубе в тени черно-белого тента и совершенно обессиленно пью лимонный сок. К полудню я немного оживаю, и Ленка радостно готовит кофе.
Когда-то давно, еще в детстве, кто-то объяснил мне, что означает фраза "форс-мажорные" обстоятельства". Это, сказали мне, обстоятельства непреодолимой силы, их на козе не объедешь: цунами, война, извержение вулкана… К чему это я? Первая трезвая мысль сегодня была: "он не виновен". Его реакцию можно было, конечно, проинтерпретировать в пользу версии о его виновности, но ведь на самом деле еще задолго до встречи с ним я снял с него свои подозрения. Он не виновен, потому что я в состоянии отличить привязанность от ненависти. Ту самую привязанность, которая является "обстоятельством непреодолимой силы", сродни наводнению или таянию вечной мерзлоты. Вероятно, "расследование" пора закрывать. Даже если кто-то и виновен - механизм трагедии приводит в движение не злонамеренность отдельных персонажей, а то, как изначально встали планеты. Тут есть другое, что не оставляет меня, не отпускает с тех пор, как я пришел в Сад и что-то узнал там. Мое естество, можно сказать, смущено и озадачено этим неожиданным и малопонятным для меня мотивом смертельной, беспросветной привязанности одного мужчины к другому.
Всю эту развернутую сентенцию я заплетающимся языком изложил Ленке.
- Ты слишком закрыт, - с сожалением сказала она. - Ты, может быть, понимаешь сложные вещи, но почему-то совершенно не понимаешь простых. Дружба, обрати внимание - это всегда лирическая история. И пол для нее - вопрос десятый.
- Да вот, - перебил я ее, - просто если бы мне был ближе и понятнее гомосексуализм…
Ленка посмотрела на меня, как на тяжелобольного.
- Ты что? В этой истории гомосексуализм вообще не при чем. Гомосексуализм же - это идеология, эстетическая волна конца-начала века. Тому бессчетное множество причин. В то время, когда я не повар, а антрополог, я много над этим размышляю. Hе верю социологам с их "социальными факторами". Просто - культуры меняются, и дальше будут меняться, не переживай. Большим эпохам тоже приходит конец. Культура гетеросексуальных отношений сменяется культурой би - и гомосексуальных отношений, но заметь - любая культура тем и хороша, более того, потому она и культура, что оставляет место для андеграунда. Так что, - она усмехнулась, - нас с тобой никто не принудит. А вот наши дети… Впрочем, о чем это я. Hи у тебя, ни у меня детей пока нет. А когда будут - разберемся. Я скажу им, пожалуй: "Милаи! Делайте, ей-богу, чего хотите. Граница человеческого проходит не здесь".
- А где? - живо поинтересовался я.
- Hе знаю, - грустно призналась Ленка. - Где-то в другом месте. Я не знаю, где эта граница есть. Hо я знаю, где ее нет. И придавать всем этим вещам моральную окраску, во-первых, чрезвычайно безнравственно.
- А мораль и нравственность, - невежественно спросил я, - это не одно и то же?
- Hу, что ты, - сказала она. - Мораль выдумывают люди, а нравственные законы устанавливаются свыше. То-то и оно. Твоя история совсем про другое. В ней, как я понимаю, каким-то чудом встретились два человека, которым просто по судьбе, или, как говорит мой племянник "по жизни" ни в коем случае нельзя было встречаться. Знаешь, как в сказках: "в эту дверь не входи, а то случится беда". Hо, если дверь указана, еще не было случая, чтобы кто-то не зашел. А тут - случайно, правда? И ни при чем здесь пол, возраст, статус…
Она принесла мне поднос с кофе.
- Пей, солнышко. С коричкой, с перчиком, с гвоздичкой. Мало будет, еще сварим. Пей, бога ради и ни о чем не думай. Hе хватало еще мне, чтобы ты перегрелся.
- Ленка, - сказал я, - оставь меня жить на "Европе". Я тебе пригожусь.
- Да уж непременно, - пообещала Ленка. - Будешь младшим помощником кока. Будешь мускатный орех растирать.
Я готов был растирать мускатный орех и толочь в ступке гвоздику. Только бы не отвечать на вопрос о том, что мне делать, когда я вернусь.
- А что делать, - пожала плечами Ленка. - Тоже мне, вопрос. Ты его придумал. То и делать, что собирался. Впрочем, можешь и гвоздику толочь - достойное занятие.
В четыре часа пополудни на "Европе" появляется Марк Веденмеер.
- Слава богу, - говорит, - нашел.
Ленка вопросительно смотрит на меня.
- Нашел, - повторяет он. - Слава богу.
Ленка понимает, что это ко мне и спускается в камбуз.
- К счастью, вы мне вчера сказали, что идете в Хайфу, - говорит он.
И садится напротив.
- По-моему, - говорю я осипшим голосом, - вы пришли меня убить. Хочу сразу сказать, что ничего против не имею.
- Нет, - он качает головой и даже улыбается. Потом протягивает мне общую тетрадь в сером дермантиновом переплете, родную до боли, таких у нас дома полным-полно еще с незапамятных времен.
- Это рукопись отца, - поясняет он. - Какой-то текст. Я, честно говоря, не читал. Вчера вечером, когда он немного пришел в себя, он потребовал свой старый чемодан с черновиками, которые не разрешал выбрасывать все эти годы. У него в комнате два чемодана, и он никому не позволяет к ним прикасаться. Я сначала не понял, что он имеет в виду, а потом путем перебора всех бумаг отфильтровал эту тетрадку. Он велел ее вам передать.
- Как велел? - спросил я.
- Так и велел. Написал: "отдай брату". Разумеется, при этом он не имел в виду моего дядю Осю, честное слово.
Я взял тетрадку.
- И вот еще что, - сказал Марк перед тем как уйти. - Вы не должны переживать. Он чувствует себя нормально. Как всегда.
После чего он ушел - тощий, длинный, при этом он размахивал руками и вертел головой по сторонам.
Это была книга, о чем в начале автор недвусмысленно заявлял. Я раскрыл ее со смесью испуга и недоумения и провалился в текст. Я перечитал его огромное количество раз. Прошло больше года, но я могу воспроизвести его почти дословно - от начала до конца…
* * *
"Котенок, эта книга о том, как прикармливать виноградных улиток и собирать урожай ягодного тиса. Это садово-огородная книга: мне кажется, ты еще не совсем твердо усвоил, как осуществляется полив маленьких желтых хризантем. Hо на самом деле, котенок, эта книга о том, как я люблю тебя. И о том, как мне страшно от того, КАК я люблю тебя.
Автор.
Банкетный зал, в котором уже много лет не было настоящих банкетов. Потрескавшаяся полировка столов с инкрустацией по периметру - нечто типа греческого меандра. Один из столов накрыт и люди за ним малоподвижны. Только высокая женщина в красном платье выдернула из большой напольной вазы прошлогодний еще осенний букет и пригоршнями сыплет желтые и красные листья в раковину фонтана, которая тоже потрескалась. Трещины эти - как на старой китайской сахарнице.
- Осень! - кричит она и хохочет. - Осень! Осень! Листопад.
- Лина, сядь, - тянет ее за рукав толстый, лысый, бородатый, к тому же в клубном пиджаке.
- Нет! - она увертывается, обегает вокруг фонтана и вдруг бросается к двери с криком:
- О-о! Кто пришел! Наш Левушка пришел, друг всех жучков-червячков, отшельник, рачок, неужели ты пришел?
Человек в дверях морщится, пытается обойти Лину, но она виснет у него на шее и повторяет:
- Сейчас я тебя напою, сэр Генри. Сейчас я тебя напою… Бэрримор!
- Какой сэр Генри? - строго спрашивает тот, кого назвали Левушкой.
- Боб!
Лысый бородатый со скрипом поворачивает голову.
- Боб! - говорит он, - я понимаю, что тебе надоело быть земским врачом…
- H-ну? - вяло говорит Боб.
- Hо у меня дома лежит больной человек.
- В Саду? - переспрашивает Боб.
- Hу да, дома, в Саду.
- Человек! - не унимается Лина. - У тебя дома - человек! Это что-то новенькое. Я была уверена, что ты общаешься с чашкой Петри.
- Лина, - миролюбиво говорит тот, кого назвали Левушкой. - Я тебя убью.
- И что с человеком? - Боб наливает себе водки.
- Hе пил бы ты больше пока, а? Я не знаю, что.
- Кто он?
- Я не знаю, кто.
- Hу? - Боб поднимает на него круглые голубые глаза и мигает рыжими ресницами. - Чужой?
- Да.
- Хоть… Женщина или мужчина?
Слышно, как кто-то в сигаретном тумане тупо тычет вилкой в тарелку с салатом.
- Сейчас он скажет: "Я не знаю!" - говорит Лина и хохочет. Hарод за столом немного оживляется.
- Мужчина, - говорит он и идет к выходу. Останавливается, поджидая Боба, который тщится попасть рукой в рукав куртки и уточняет:
- Только очень молодой.
В раковине фонтана плавают круглые красные и длинные желтые листья.
Экран гаснет.
Вот как, к примеру, выглядела бы эта диспозиция, если бы ты снимал об этом фильм. Ты бы, конечно, все перемешал, поставил бы с ног на голову, превратил бы диспозицию в композицию (разумеется, так, как ты это понимаешь), а главными героями фрагмента сделал бы листья, плавающие в фонтане, или ухо Боба, красное от того, что он постоянно щиплет себя за мочку, проверяя, насколько он пьян. Hо пока ты лежишь у меня дома и я не догадываюсь, что ты это ты, и буду отличаться этой позорной недогадливостью еще недели две. Во-первых, я раздражен, я вообще такого не люблю - тревоги, которую мне навязывают, неопределенности, криминала каких-то темных и грязных дел. Откуда я знаю, что это означает - бездыханное тело в зарослях самшита. Бывает солдаты уходят в самоволку из соседней военной части. Или свой брат напьется, что регулярно и происходит. Hо чтобы так мертвецки - так вроде бы прошла пора годовых отчетов и всевозможных защит. Потом - в мой тупик вообще мало кто забредает случайно - надо преодолеть дюжину лесенок (уже на третьей пьяного Боба повело…) Если бы мне пришлось описывать это кому-то, я бы начал так: он лежал как летучая мышь. Он лежал на спине, полы длинного черного пальто распахнулись, руки были закинуты куда-то за голову, правая нога вытянута, левая согнута в колене. Лицо в тени и неразличимо. Когда я дотронулся до него, он с каким-то вздохом переменил позу - лег на бок и подтянул колени к голове. Тут я понял, что он держал голову обеими руками, не отпускал.
Когда я нес его домой, я уже знал, что он не пьян и не под кайфом кое-что я в этом понимаю. Его черные одежды скрыли то, что он обладает неким телом ("конкретным" - сказала бы молодежь поселка). Его густые каштановые волосы, когда я встал с ним на руках в дверном проеме напротив яркой настольной лампы, засветились рыжим в контражуре.
Я уложил его на диван - он снова свернулся в позу эмбриона. Голову свою, пока я его нес, он так и не отпускал. От него пахло свежей травой. У него немного подрагивала нижняя челюсть и я решил, что это какая-то штука, связанная, к примеру, с нарушением мозгового кровообращения. Hо что при этом делают - я понятия не имел и пошел за Бобом.
Боб вытащил одну его руку из-под головы, нашел пульс, дернул себя за многострадальное ухо и стал считать удары.
- Ниче, - сказал он, выпустив руку, и человек пошевелил пальцами. Кисть у него была тяжеловатая, сильная, и на безымянном пальце - два тонких нефритовых кольца.
- Горячая ванна для ног, - сказал Боб. - Я пошел. Он у тебя больной на голову. В общем, завтра, завтра!
Я принес таз с горячей водой и спросил, сможет ли он разуться сам.
- Угу, - сказал он и склонился к ботинкам, но снова откинулся на спинку дивана.
- Нет. Да ладно, черт с ним.
У него были прямые тяжелые каштановые волосы, которые сзади доходили до воротника и глаза, посмотрев в которые я понял, что означает миндалевидные глаза. Карие, неширокие миндалевидные глаза.
(Могу ли я встать на колени и развязать ремни сандалий твоих?)
Я расшнуровал его рыжие ботинки на толстой подошве и снял их. Стянул с него белые шерстяные носки, опустил его ступни в воду и посмотрел на него. Он поморщился.
- Горячо?
Он кивнул и превратился в ребенка. Я долил холодной.
- Мне очень неловко, - сказал он сердито. - Ужасно. Извините.
Я промолчал. Убеждать его в том, что "ничего, пустяки" - не хотелось. Hе "ничего" и не "пустяки". Я ушел в кабинет. У меня была книга на вечер, кроме того, ненавистную пухлую папку Зморовича я двигал туда-сюда по столу в течение недели и вот, наконец дозрел, кажется, до рецензии. Я посмотрел на стол и увидел свой вчерашний листок: "надо стареть. Я больше не смеюсь - не потому, что не хочу, а потому, что мышцы лица как бы уснули. Hе спазм, не боль - сон".
Я вошел посмотреть как он там. Он сидел, не шевелился, смотрел на свои ноги в воде.
- Hу что? - спросил я его.
- Я потерял очки, - со вздохом сказал он.
Котенок, ты приходишь с гор, пристраиваешь где-нибудь очередной букет, разуваешься, падаешь на траву, потягиваешься до хруста, смотришь в небо, а я…
Я выношу шезлонг во двор, выношу сыр и хлеб, кофейник и сахарницу, вытаскиваю через окно пишущую машинку с удлинителем, устанавливаю ее на ящик, а ты приходишь с гор, пристраиваешь где-нибудь очередной букет, падаешь в траву, а я - уношу все назад: кофейник с шезлонгом, сахарницу на машинке работа безнадежно испорчена. Печатать статью о рекультивации злака N на опытном участке подзолистых почв в саду и одновременно видеть в ближней перспективе, над кареткой, как по внутренней стороне твоего предплечья ползет божья коровка, а ты, не дыша, и скосив яркий коричневый глаз, наблюдаешь за ней - это не работа.
В кабинете я бросаю машинку на стол, попадаю ногой в петлю удлинителя, беспомощно матерюсь и затихаю, прижав лоб к оконному стеклу, за которым в бедной обшарпанной теплице живет и дышит твоя любимая монстера. Я стою, расширенными неподвижными глазами глядя на ее зеленую дырявую лапу и бормочу:
- Откуда ты взялся… откуда ты взялся… ну откуда же…
- Я потерял очки. - со вздохом сказал он тогда.
- Так, - пробормотал я и потер глаз. Глаз ужасно чесался.
- Откуда ты взялся? - спросил я его.
- Hе бойтесь, - сказал он, - я уйду.
- И все-таки?
- Я уйду, - сказал он. - Мне надо.