– Ну, если бы здесь век пропылились Пушкин и Толстой, поверь, Юрка, человечество не умерло бы тоже, – тихо и умиротворенно раздался сонный голосок Вари.
– Не скажи, Варя, – возразил я.
Впрочем, не так уж мне и хотелось возражать, просто не хотел, чтобы Варе заснула.
– Возможно, человечество и не умерло бы без шедевров… Хотя, знаешь, Варя, может, и умерло бы. Люди разучились бы думать, потихоньку бы исчезла жажда подвига, борьбы… Любви, наконец. Но разве сегодня не то же самое и происходит? Когда нет настоящего искусства? Когда человечество попросту опускается. В конце концов, можно сильно треснуться башкой о самое дно. Ведь сколько можно нам, как паразитам, сосать кровь из прошлой литературы? И сколько нам еще опускаться?
– Не нам опускаться, – поправил меня Дрозд. – А нас опускать. Целенаправленно, планомерно и расчетливо… Шедевры быть могут. Просто нет возможности, чтобы они были.
– А вот это точно! – поддел его Юрка. И даже в кромешной темноте было видно, как сверкнули его глаза. Как у зверя, загнанного в клетку и готового в любую минуту вырваться на волю. – И я о том же. Я всегда жил так, словно у меня в запасе не одна, и даже не две и не три, а гораздо больше жизней. В одной я решил заработать денег, в другой – посвятить себя любимой работе, в третьей – любви, в четвертой – полюбить уже все человечество… И вот теперь остановился. Не то, чтобы по своей воле. Оказалось, что я один. И жизнь, как ни странно, тоже одна. А я в этой жизни топчусь на одном месте. Кручусь в одном водовороте. Еще чуть-чуть – и пойду на дно. Ни любимой работы, ни любимой женщины, ни любви к человечеству.
– Ну, не скромничай, с первой задачей ты успешно справляешься, – Дрозд резко прервал проникновенную речь Юрки. – Одна жизнь тебе все-таки удалась.
– Справляюсь, – Юрка почему-то не обиделся. – И так успешно, что самому тошно. И остановить некому.
– Брось ты, Раскрутин, – решил я взять на себя миссию утешителя. – Ты еще молод, полон сил, а главное талантлив. А талант, если есть, никуда не денется. Это не болезнь, которая или лечится, или губит. Так что… Ты же, черт побери, самый способный на нашем курсе.
– Самый способный, – как эхо повторил Юрка. Как очень вялое и неуверенное эхо. – Был.
Такого Юрку я еще не знал. Словно только в эти долгие часы безысходности он что-то для себя понял или решился понять. И это решение вдруг стало постепенно обескровливать его, подтачивать изнутри, по капле выжимать силы.
– Ты же раньше всех начал печататься, – поддержала меня Варя.
– Угу, еще с детства, – Юрка попытался шутить, но это ему не удавалось.
Он приподнялся на локте и в его ладони вспыхнул огонек сигареты.
– Если без шуток, все равно получается почти с детства. Это было так для меня неожиданно, когда напечатали первый рассказ в газете… И так здорово… Такой радости, пожалуй, больше никогда в жизни не испытывал. Даже когда любил… Впрочем, возможно, просто я никогда не любил… Помню, как я бежал в эту маленькую, заброшенную на краю города, районную редакцию. Можно было пару остановок подъехать, но я не мог ждать автобуса. И побежал. У меня тогда, честное слово, открылось второе дыхание. Почему-то только в детстве оно и открывается… Помню эту весну, ветер, которым я буквально захлебывался, солнце, от которого слезились глаза. И как я бежал… Уже потом – смутные образы, отрывочные фразы. Но зато это яркое ощущение движения – все время вперед! Тогда для себя и решил, что вот так, без оглядки, ни на что не обращая внимания, но одном дыхании – только вперед. И был уверен в своей победе… И почему нам в детстве кажется, что именно у тебя все получится. Что именно твоя жизнь будет счастливой. Именно тебя не коснутся несчастия и трагедии. А неудачники – где-то там, вдалеке. А ты – успешный, полный любви и счастья…
Он остановился на полуфразе. И закончил:
– Теперь я уже так не думаю.
– Больше ты не бегал за своими произведениями? – как можно веселее спросил я, желая перевести разговор в более легкие тона.
– Я за ними подъезжаю на "мерсе", – Юрка не поддержал мой игривый поворот. Он хотел выговориться до конца. Словно не верил в счастливый исход нашего приключения. – На своем "мерсе", но, как оказалось, за чужими произведениями. И все же мне еще раз пришлось пробежаться. Когда я впервые получил деньги за книгу, которую написал и которая мне не принадлежала. Более того – я и не хотел, чтобы ЭТО принадлежало мне. Я получил деньги, взял книжку и первое что сделал – за первым же углом выбросил ее в урну. И… И побежал. Вдоль трамвайных путей. А ветер уже хлестал меня в спину, а солнце, красное от стыда, спряталось за тучами. И второе дыхание так не открылось. Я убегал. Трусливо убегал от тех, кто навязывал мне чужую судьбу. Но – в первую очередь – от себя. Тогда-то я и дал себе слово не возвращаться. Но…
– Но вернулся, – печально завершила его фразу Лада.
– Еще как вернулся! И не один раз! – Юрка говорил, словно издеваясь над собой и предоставляя возможность всем присоединиться к этому. – Еще как! После этой пробежки я вернулся домой злой, как черт, потный, усталый, но вполне довольный своим мужественным поступком. Я принял душ, словно хотел тут же окончательно смыть с себя все фальшивые фразы, надуманные диалоги и примитивные кровавые сюжеты. А потом… Потом посчитал деньги… Их было много. Для меня тогда это было очень много. Я столько и в руках никогда не держал. И все же себя я еще уважал. Собрал дружков и мы неделю кутили по ресторанам. Мне казалось – именно такой участи заслуживают такие деньги. И когда я все их прокутил… Вновь почувствовал голод, а дружки куда-то испарились… Вот тогда я опять и позвонил шефу. Решив, что еще разок напишу книжонку и на этом поставлю жирную точку. Ну, чтобы был стартовый капитал для своей новой жизни, а не для жизни под чужим именем. В общем, я чувствовал себя алкоголиком, который каждое утро решает завязать и вполне серьезно думает, что в любой момент может это сделать. Тем не менее мне удалось успокоить свою совесть. С годами она бунтовала все меньше и в конце концов успокоилась навсегда… Когда-то я мечтал прожить несколько жизней, а в итоге еле-еле тяну с одной, да и то – далеко не своей.
– А ты уверен, что твоя собственная жизнь была бы лучше? – тихо спросила Варя.
– Во всяком случае, она была бы моей. В любом случае, я бы не позволил, чтобы она пребывала вот в таком полуразрушенном лабиринте, жалкая и никчемная, – Юрка кивнул на старые книги.
В нашем подземелье воцарилась звенящая тишина. Юркина откровенность начисто разогнала весь сон. Мы лежали на чужих жизнях с неизвестными инициалами. Но в отличие от Раскрутина я не мог утверждать, что они жалкие и никчемные, потому что знать этого не мог.
Неожиданно во весь рост поднялся Дроздов. Даже в кромешной мгле его фигура выражала силу, уверенность и безукоризненность. Казалось, что правдолюб Дрозд сейчас всем вынесет свой приговор.
– Юрий, – торжественно зазвучал его низкий голос. – Тащи свой романище. Даю слово, сделаю все, чтобы он увидел свет Божий.
И так же торжественно и гордо улегся на свое место. Очень довольный своим великодушием.
– Спасибо, Евгений, – в тон ему ответил Юрка. – Но даже если мы выберемся из этого лабиринта, из своего я уже вряд ли сумею. На мне висят сотни договоров и тысячи обязательств.
– Черт побери! – голос Дрозда стал еще жестче. – Нет лабиринта, из которого нельзя было бы выбраться! Если есть вход, выход должен быть обязательно. В крайнем случае – выйдешь тем же путем, что и зашел.
– Да уж, Дрозд, ты как всегда прав. И наш случай – тому пример, – съязвил я. – Если мы вернемся назад, уткнемся в те же четыре подвальные стены.
– А можно еще состариться и умереть в поисках выхода, – продолжил "оптимистическую трагедию" Юрка.
– Не все такие правильные, как ты, Женька, – примкнула к нашему опт-дуэту Варя. – У тебя наверняка на каждый вход имеется про запас по пять выходов.
– И главное, что компас всегда при себе… А Юрка, Юрка… Он совсем другой… Такие как он имеют умную голову, но всю жизнь бьются ею о стену! И напрасно… – эта тирада Лады уже и впрямь походила именно на трагедию.
В общем, в этот миг весь гнев, вся усталость, все отчаянье готовы были вылиться на трезвую голову Дрозда. И ему оставалось разве что поднять руки вверх. Что он и сделал.
– Ладно, вам бы прямым путем – в критики, а вы всё в писатели прошмыгнуть норовите. И все лазейками.
– Не без твоей помощи.
Раскрутин сказал это очень тихо, но услышали все. В том числе и Дрозд. И это стало последней каплей. Женька с шумом вскочил с места. Его и без того неустойчивое книжное ложе с грохотом развалилось. Он, словно ошпаренный, подскочил к Юрке, бухнулся возле него на пол и принялся лихорадочно зажигать свечу. Руки его сильно дрожали и спичка обжигала пальцы.
– Да, не без моей помощи, не без моей, – повторял он.
Свеча наконец вспыхнула. И вместе с ней полыхнул жесткий, сухой, как порох, взгляд Дроздова.
– А ты… Ты что думаешь… Мне все это время было легко? – он сильно нервничал и очень не походил на себя.
– Всем это время далось нелегко, Дрозд, – Юрка же, напротив всегда нервный и шумный, теперь выглядел умиротворенно. Словно после исповеди.
– Да пойми, черт побери, что мне, возможно, пришлось хуже всех вас, вместе взятых. Во всяком случае… Вы все… Все знали, что занимаете свое место, даже если на этом месте вы получаете унизительные пинки, даже если вас с него сгоняли не раз… Во всяком случае, вы за него имеете право бороться!
– И что тебе мешало бороться? – я взял несколько книг и, соорудив из них небольшой табурет, присел возле Женьки.
– Мне? – Женька обернулся ко мне и словно не узнал. Губы его дрожали. – Мне… Нельзя бороться за то, что тебе не может принадлежать. Вот ты, Раскрутин… Ты все красиво изложил… Как бежал… Я тоже бежал… Поступил в литинститут. И был уверен, что все получится. Раз меня взяли. Но если бы вы знали, как мне тяжело дался этот институт.
Женька провел ладонью по вспотевшему лбу.
– Каждую строчку в буквальном смысле приходилось выдавливать из себя. По капле. А потом уже я безжалостно давил ее на бумаге, как что-то бесформенное и уродливое.
– Зря ты, Женька, все так преувеличиваешь, – Варя тоже подсела с другой стороны к Женьке. – Я хорошо помню твои рассказы. Они были очень даже…
Дроздов резко обернулся к ней. Его губы скривились в бесформенной, кривой усмешке. Он неуклюже погладил Варю по волосам.
– Спасибо, Варежка. Но ты не знаешь – и не можешь знать – чего стоили мне эти рассказы. Я перелопатил всю отечественную и зарубежную литературу, известных и неизвестных авторов, древнюю и новейшую историю. Я выбирал фразы, сравнения, эпитеты, метафоры, складывал из них, как мозаику, сюжеты. И они мне, действительно, удавались… Но я слишком много тратил на них физических и духовных сил. Я работал как лошадь, хотя это была черная работа. По-прежнему я так ничего сам и не мог придумать. И когда в конце концов у меня все получилось, я вдруг понял, что таким образом можно кое-чего добиться. Может, это и называется профессионализмом? Знаешь, однажды я даже заметил, что мои рассказы лучше Юркиных. И знаешь почему? Потому что они давались ему слишком легко, и он перестал работать. Именно работать – рационально, трезво, расчетливо. Он просто следовал голосу сердца. А этого так мало! И я сделал открытие! Профессионал может добиться большего, чем гений! И непрофессионал этого не замет. Профессионал слишком дорожит своим изнурительным трудом. Гений же не дорожит ничем, в том числе и жизнью. Но именно тогда, когда я это понял и когда мне наконец-то удались эти рассказики, именно тогда я решил остановиться…
Женька, говоривший торопливо и возбужденно, вдруг резко остановился. И успокоился. Аккуратно поставил свечу в центр вновь образовавшегося круга и обвел всех усталым взглядом.
– Поверьте… Мне нелегко далось это решение… Остановиться… Ведь оно просто-напросто жирной линией перечеркивало мою мечту.
– И ты…ты… – Лада сорвалась с места, подскочила к Дроздову и вцепилась ему в плечи. – Только поэтому ты и мстил Юрке! Только поэтому искалечил ему жизнь!
Раскрутин силой оттащил Ладу от Дрозда и усадил возле себя.
– Искалечил ему жизнь? – усмехнулся Дрозд. – Слишком сильно и возвышенно, не так ли?! Мстил? Слишком упрощенно. Скорее я жалел себя. А это далеко уже не возвышенно и далеко не просто… И, кстати, я стал редактором, потом критиком не потому, что хотел любым местом прицепиться к литературе. Я вдруг понял, что оценивать литературу у меня получается лучше.
– Это уж точно, – заметил я. – Ты нас ловко пропесочивал на семинарах.
– И скажешь – не по делу?
– По делу, Дрозд, по делу. Ты всегда выступал по делу. Все промахи улавливал не лету.
Дроздов не замечал моей иронии.
– Как ни странно, именно этот дар во мне проявился непринужденно и легко. Мне действительно было легче судить других.
– Именно поэтому ты и не мог стать писателем, – зло отрезала Лада. Она примостилась подле Юрки и незаметно гладила его руку, чему тот, на удивление, не сопротивлялся.
– Я не буду отвечать на твои выпады, Лада. Возможно, и заслуженные. Но мне действительно было очень легко исправлять чужие произведения. Вы будете удивлены, но когда я штудировал великих, то по ходу их правил. И поверьте мне на слово, их проза становилась, если не в сто, то уж в два раза лучше, ярче, смелее и лаконичнее.
– Жаль, что ты не был редактором Толстого, – не унималась Лада. – Возможно, тогда нам не пришлось бы читать эти глыбы.
Женька уже не реагировал на выпады Мальевской. Он только раздраженно махнул рукой в ее сторону.
– И вот, когда я понял, что у меня природный нюх, как у гончей, на талантливых авторов, я и решил сделать настоящий, стоящий литературный журнал. В это проклятое, бездарное, никчемное время вопреки всему…
– Но в память о мечте стать самому хорошим писателем, ты этого сделать не мог. Ты просто не мог перешагнуть через свою мечту, – констатировал я.
– Да, не смог, – Женька курил, низко опустив голову. И дым ударялся о землю. И его белые матовые хлопья повисали в сжатом воздухе, как маленькие облака в ночном небе. – Да, ребята, не смог. Когда Юрка принес свой роман… У меня в груди что-то сжалось, стало трудно дышать. Ведь я тоже хотел именно так… Как Юрка… И не мог… А потом… Поверьте, не от меня все зависело. Не только от меня…
– Да уж, подозреваю, что таких, у кого сжимает грудь и перехватывает дыхание, гораздо больше, чем можно предполагать, – я попытался посмотреть в глаза Дрозда, но он так и не поднял голову. – Вот поэтому серость и расцветает. От серости в груди не сжимается. Знаешь, Женька, я понял, что хорошим редактором стать сложнее, чем хорошим писателем.
– Я это тоже понял, Леха. Может, по-настоящему понял только теперь. И если мы сможем выкарабкаться… – Дрозд медленно поднялся с места и, слегка сутулясь, то ли из-за тесноты комнатушки, то ли от неловкости, приблизился к Раскрутину. Казалось, он даже стал меньше ростом. – Юрка, я тебе обещаю…
Я не видел их лиц, как не видел и никто другой. Мы скорее почувствовали, что в этот миг нашим товарищам стало гораздо легче…
Мы сидели тесным кругом у потухающей свечи, на руинах неизвестных судеб. Не ощущая времени. А где-то очень далеко, в конкретном времени и пространстве продолжалась чужая жизнь. Но не наша. И мы не знали, живем ли мы еще. И сколько еще нужно путешествовать по этому маленькому аду, чтобы умереть окончательно.
Впрочем, мне уже давно было все равно – жив я или нет. Пожалуй, из всей компании мне меньше всего хотелось отсюда выбраться. И я уже знал – почему. Вернее, я знал давно, но признался себе в этом только сейчас. Ведь мой ад начался гораздо раньше. Тогда, когда я был молод, когда еще умел любить и страдать, и сочинять свой мир. Когда у меня было все или почти все. И главное – была Варя. Но прошло слишком уж много лет, чтобы об этом помнить. И сегодня в нашей компании я казался себе вообще пустым местом. Все без конца себя в чем-то обличали и в чем-то каялись. Значит, в них еще теплилась надежда на выход из замкнутого круга. Я же не имел большого желания из него выбраться. Попросту мне некуда было выбираться. Потому что со мной там, в той реальной жизни с конкретным циферблатом, не было Вари.
И только теперь, в этом подземелье, где пахло сыростью и вечной тьмой, в этом маленьком аду я почувствовал себя чуть-чуть счастливым. Потому что здесь была Варя, Варежка. Она не была моей, но она была рядом. Я не видел ее глаза, но знал, что они смотрят на меня. Изучают, словно хотят услышать какой-то ответ. Но какой я могу дать ответ, если она сама ответила за нас двоих много лет назад…
Я не мог дождаться лифта. Переминался с ноги на ногу, отчаянно барабанил пальцам по перилам и наконец стремглав бросился на 8 этаж. Там, как мне сказали, теперь жила моя Варя. Я бежал, перепрыгивая через ступеньки, и, тяжело дыша, вслух проклинал себя, что обидел ее.
Мои пальцы буквально приклеились к звонку. Мне казалось, что дверь не открывается целую вечность. Возможно, так оно и было, я уже не помню.
Наконец она появилась. Стояло чудесное летнее утро. И она вышла прямо из утра. Розовощекая с удивленно распахнутыми глазами. В пижаме, как у ребенка расшитой цветными игрушками. Я буквально сгреб ее в охапку и стал целовать. Так быстро, словно боялся ее слов, упреков, возражений.
Но она ничего не говорила, не упрекала и не возражала. В моих руках она казалась безжизненной и холодной куклой. И это отрезвило меня сразу. Пожалуй, даже быстрее, чем это могли сделать самые безжалостные слова.
И я со страхом отпрянул от нее.
– Вот так, – облегченно вздохнула она, поправляя взъерошенные волосы. – Вот так будет лучше.
– Варежка, Варька, ведь это я.
– Ты, – равнодушным эхом отозвалась она.
– О Боже, – я вцепился ей в плечи и заставил силой посмотреть мне прямо в глаза. – Это я, ты меня видишь?
– Я тебя вижу, – эхо стало еще слабее и равнодушнее.
– Черт побери! Я не буду ничего спрашивать! Ни в чем упрекать! Я даже не вспомню!
Эхо равнодушно молчало.
– Варька, – я словно опомнился, – ты меня больше не любишь? Господи, ведь прошло всего три месяца! За три месяца разлюбить невозможно!
– Разлюбить возможно и за минуту, Леша. А за три месяца можно даже выйти замуж.
Мне стало трудно дышать. Мне стало трудно говорить и я буквально выдавливал из себя фразы. Получался сумбурный шепот.
– Варька, Варька, что ты наделала… Что… Это ты мне назло? Отомстила… Так жестоко отомстила… Ладно! – у меня наконец прорезался голос. Я уже знал, что делать. – Эту ошибку мы сейчас же исправим! Сейчас же!
Я схватил ее за руку.
– Пусти, Леша, мне больно… И, пожалуйста, уходи. Я замужем. И теперь я с другим. Уходи.
– Но я другому отдана и буду век ему верна, – ни с того, ни с сего мрачно вспомнил я классика. – Не слишком ли много – век? Ты не похожа на Татьяну Ларину.
– Я к этому никогда и не стремилась.
– Может, ты меня никогда и не любила?
– Может… Это я узнаю спустя годы.
– Или в конце жизни, – усмехнулся я. – Когда вывалишь коллекцию разбитых сердец и ткнешь пальцем только в одно.
– Да, – уже почти зло ответила она. – И скажу при этом: вот это моя ошибка. Его нельзя было разбивать!