Мимо нас с ревом проползает когда-то белая, а сейчас почти черная от грязи "Газель" и растворяется в облаке пыли среди бетонных коробок.
- Предлагаю разбежаться на пожрать, а вечером затусить, - говорит Китаец.
- Поддерживаю, - кивает Царьков.
Затусить с Царьковым… Да уж, мир точно сдвинулся.
Идем с Китайцем вдоль трассы домой. Царьков и Никита увалили на тролле на свои Терема. Над дорогой покачиваются рекламные растяжки с грязными, закопченными баннерами "Киев - город цветов".
Китаец швыряет петарду в ливнесток без решетки. Хлопок - и из дыры поднимается дымок.
- Круто. Круто получилось. Ептыть, реально как "Нирвана"! Блин, зашарашить бы еще завтра… А мне в "Караван" этот гребаный тащиться.
Я сочувствую Китайцу. Мне государство назначило какую-то подачку по случаю смерти отца - почти такую же, как зарплата в конторе у Тараса. Так что я могу не работать. Правда, от этого не лучше. Больше времени на мысли о том, о чем думать не хочется…
- А когда это "Турист" закрыли? - спрашиваю я, желая поддержать разговор и глядя на какие-то иероглифы над дверью старого магазина туристического и спортивного барахла.
- Недели две уже как. Открыли южнокорейский ресторан.
- Именно южнокорейский?
- Ага. Там вывеска на южнокорейском.
- Не бывает южнокорейского и северокорейского. Просто корейский.
- Хрен там. Мне брат говорил. Он шарит, - говорит Китаец, зажигая спичку и швыряя ее в прорезь торчащего у остановки почтового ящика.
Я качаю головой. Китаец - даун.
Забегаю в "ЭКО" за кормом для Марфы и тащусь домой: лифт сломался, и приходится идти пешком. Надписи на стенах, знакомые и привычные, после смерти Юли кажутся чем-то чужеродным, враждебным, как язык инопланетян, захвативших Землю.
На пятом обгоняю Тарзана - пыхтящего жирдоса в майке-сеточке, который иногда набухивается и орет на балконе, ударяя себя в грудь кулаками. Он художник. Когда-то рисовал афиши для "Загреба", пока тот не закрылся. Может, он один из инопланетян. Судя по роже его жены, это вполне возможно. Кстати, он крестный Жмена.
А может, все вокруг пришельцы, как в фильме "Похитители тел"… По крайней мере все, кто старше двадцати. От них никакого толку. Да и от тех, кто младше, по большому счету тоже.
Дома мама и Грегори Пек. Он у нас теперь часто тусуется. Помогает деньгами, как и обещал. Вообще, он вроде нормальный мужик, хотя после той стычки мы ни разу не общались - только обмениваемся безразличными взглядами. С мамой мы иногда говорим, но так, по мелочам. Я чувствую, что она там же, где и я. На дне океана, который у каждого свой. И там, под давящей толщей воды, в темноте, ты с трудом переставляешь ноги в полном одиночестве. Только так.
В моей комнате небольшие изменения. Появились два плаката. Специально ездил за ними на Петровку. На одной стене, над кроватью, черно-белый Высоцкий. Напротив, рядом со шкафом, глядя Высоцкому в глаза, - цветной Курт Кобейн. Точно такие же - и также напротив друг друга - висели у Юли в комнате. Высоцкого вроде повесила когда-то сестра, любительница походов и песен у костра, а Курта уже Юля добавила. Я, когда на них смотрел, всегда думал, о чем глубокой ночью могут говорить Высоцкий и Кобейн.
В последнее время для меня вдруг будто ожило множество мелочей, которые вышибло из головы всем этим… всем, что случилось. Как она медленно наматывала прядь волос на палец, когда говорила. Или как все время напевала "Sweet Dreams" - наверное, версию Мэнсона, а не "Eurythmics", хотя, может, и нет. Иногда почти бесшумно, одними губами.
Иногда перед поцелуем.
Тогда я даже не отдавал себе отчета, что она так делает, а сейчас сам напеваю эту песню. Одними губами. Пытаюсь представить, как двигались ее губы. Вспомнить.
Я достаю гитару и начинаю перебирать струны, пытаясь подобрать "Sweet Dreams". Сначала получается не очень. Но потом становится лучше.
13
Я очень плохо ориентируюсь в центре. Конечно, нельзя сказать, что я вообще там ничего не шарю, - мы пару-тройку раз катались повисеть на Крещатик и Майдан или в кинотеатр "Баттерфляй" на Республиканском стадионе (Долгопрудный как-то сказал, что это не центр, но, как по мне, так все, что за Московской площадью, это самый что ни на есть центровой центральный центр). А еще мы ездили на Почтовую площадь, погулять по набережной, с Аллой Вронской, когда я с ней встречался в девятом классе. Она тогда еще испачкала платье мороженым, а я пришел домой, вымазанный в помаде…
Но, чтобы туда попасть, нужно тащиться на тролле через пробку на автовокзале, а потом еще на метро трястись… Поэтому мы почти все время торчим на Колосе, и центр я знаю в основном по школьным экскурсиям и детским воспоминаниям - мы с родителями ездили и к Родине-матери, и в Исторический музей, и на Золотые ворота поглядеть. Папа тогда трындел, как экскурсовод, - он тоже историю хорошо знал.
Лишний повод в центр не заглядывать. Эти воспоминания и так давят, хоть уже давным-давно усохли, но стоит посмотреть на все те места, и они набухнут, оживут и будут мучить вместе с остальными…
И все-таки мы - все, кто был в гараже, - сидим в грохочущем, визжащем сталью вагоне и несемся в центр. На "Золотые ворота". Это Никита всех подорвал. Оттуда пойдем в место, которое они с Царьковым называли БЖ.
Я смотрю на толстые провода, бегущие по черной стене тоннеля за окном, как гигантские змеи. Напротив, в углу, развалился и спит, открыв рот, мужик в потертой кожанке. На другом конце скамейки, у двери, девушка с короткими ядовито-зелеными волосами, в больших темных очках читает "Бойцовский клуб" Чака Паланика. Свет в вагоне тусклый, и я думаю, видит ли она вообще текст.
Вагон тормозит, дергается и замирает; из-под сиденья рядом с Царьковым выкатывается в проход пустая жестянка от фанты. Двери с лязгом открываются, и мы выходим на станцию, где полно всяких мозаик в стиле Древней Руси. Эскалатор ползет вверх. Китаец рассказывает Царькову старый тупой анекдот про Чапаева, и тот хохочет; смех эхом скользит по бесконечной побелке полукруглого свода.
Наверху, возле дверей, стоит еще один чувак с длинными волосами, весь в значках и заклепках, и две девчонки. Обе смеются. Одна высокая, с тоннелями в ушах и татуированным синим узором на плече, другая толстая и прыщавая, с короткими дредами. Заметив нас, они перестают смеяться.
Все здороваются. Явно видят друг друга не впервые. Я киваю и что-то бормочу в ответ. Не запоминаю ничьи имена. Слишком много народу. Даже в гараже было много, но там было другое. Была музыка. Или по крайней мере ее подобие…
Выходим из метро, дыхание на миг перехватывает от сменившей прохладу густой духоты. Впереди сквер, в темноте которого возвышаются залитые светом Золотые ворота. Вокруг - все эти старые дореволюционные домики, которых полно в центре.
Мы заходим в магазин, все скидываются, берут вино. Вернее, не совсем вино, а портвейн в пакете. Я тоже скидываю копейки на эту бурду, хотя пить особого желания нет.
Кстати, о пойле. Я видел миллион миллиардов всяких фильмов, где герои, у которых кого-то из близких убили, взорвали или похитили инопланетяне, с трагическим выражением лица надирались до поросячьего визга у барной стойки, либо дома на диване, либо еще где-нибудь… Да и вообще сто раз слышал, что люди пьют из-за всяких неприятностей и потрясений.
Что ж, наверное, все разные, и несчастья у каждого свои. Я вот честно пытался пару раз напиться до полного отруба и иногда, если желудок не выворачивало наизнанку, добивался желаемого. Но лучше не становилось. Становилось только хуже. Казалось, вся мерзость вокруг и внутри вдруг наливалась еще большей мощью, а та часть меня, что еще способна была сопротивляться, растворялась в этой мутной слабости, и делалось еще больнее. Бухло веселит, когда и так весело. А когда плохо, то от него только херовей.
Мы идем через лабиринт узких старинных улочек; свет фонарей тонет в сочной листве, и тротуары залиты почти непроницаемым мраком. Чувак в заклепках и значках позвякивает на каждом шагу, как Железный Дровосек. За стеклами ресторанов и кафе горит яркий свет, люди улыбаются и смеются бесшумно, как в телевизоре с выключенным звуком. Взгляд скользит по девушке в черном платье с кроваво-алыми губами и бокалом шампанского в тонких пальцах. Она говорит, и ее губы двигаются беззвучно, как рот рыбы в аквариуме.
Мы переходим гудяшую, забитую машинами улицу и ныряем в провонявшую мочой подворотню. А за ней, вместо двора, неожиданно открывается потрясающий вид на укутанные темнотой, поросшие лесом холмы и левый берег, сияющий огнями домов и дорог, будто сказочный город-мираж. По гирлянде ярко-желтых огоньков, отмечающих мост, ползет, источая бледное свечение, змея метропоезда. Он везет людей из мира теней туда, в призрачное царство. Вдруг хочется оказаться в том поезде. Как когда-то хотелось оказаться на теплоходе, ползущем по Днепру вдаль, прочь, куда-то еще.
Все рассаживаются на бетонном парапете, ограждающем идущую вдоль склона аллею. Судя по всему, это и есть то самое БЖ. Под редкими фонарями видно кучу тусующегося народа, окутанного клубами сигаретного дыма. Из темноты доносится смех, звон стекла, режет ухо расстроенная гитара. Ветер проносит мимолетный аромат анаши.
- Так у вас, значит, группа? - говорит мне толстая девчонка.
- Ага, - киваю я, глядя поверх ее головы на сказочный город вдали. Слышу обрывок разговора Никиты с Железным Дровосеком:
- …типа себя называл Мур, в честь Гарри Мура, весь такой крутой блюзмен. Ну а мы его Деми Мур прозвали…
- Ты на гитаре шпаришь? - не унимается толстуха, воткнув в рот сигарету.
- Ага, - снова говорю я и тоже закуриваю. Дым дерет горло.
Все болтают, смеются. Разговоры не такие, как у нас на Колосе. Другие слова, другие темы, все другое. Даже Китаец, и тот говорит по-другому. Я чувствую себя космонавтом, попавшим на чужую планету - не враждебную, но странную и непонятную. И еще чувствую что-то вроде пробуждающегося интереса ко всему этому, но пока не готов его принять. Хочу спрятаться в Колос, в свой дом, как в кокон. Пересидеть, переждать. Может, потом будет легче…
Сижу еще немного. Толстая еще пару раз что-то спрашивает и отваливает, устав от бесконечных вялых "ага", выпадающих из моего рта. Чуть позже я делаю вид, что мне позвонили, прикладываю телефон к уху, что-то бормочу и говорю всем, что надо ехать домой - мол, маме плохо.
- Давай, чувак, - хлопает меня по плечу Никита. - Во вторник собираемся. Надо играть.
Я не против.
Когда я прихожу, мама уже спит. Судя по черным потертым туфлям со стоптанными каблуками, аккуратно стоящим у двери, спит с Грегори Пеком.
Ну и хорошо. Хорошо, когда у тебя кто-то есть.
Я собираюсь пройти к себе, но потом иду в большую комнату. Смотрю на полку с пластинками, дисками и кассетами отца. Они уже покрылись слоем пушистой пыли. Вытаскиваю хрустящий конверт с упавшим, пылающим дирижаблем. "Led Zeppelin". Помнится, папа мне его показал, когда я лет в пять спросил, что это вообще такое, "дирижабль". Потом снимаю с полки пару альбомов битлов, "Dire Straits", пластинку Элвиса…
Впервые возникает желание послушать все это всерьез. Нет, даже не желание - необходимость.
Я осторожно закрываю дверь и включаю проигрыватель. Колонки едва слышно хлопают. Поднимаю прозрачную пластиковую крышку, достаю черный диск из конверта, кладу на резиновый круг и щелкаю рычажком. Странное чувство - будто руки вспоминают нечто давно, с самого детства, забытое. Звукосниматель нависает над краем пластинки и опускает иглу. Из колонок доносится шорох и похрустывание. Я кручу ручку громкости почти к минимуму и сажусь на диван.
А потом начинается магия.
Многие из этих песен я раньше уже слышал. Отец постоянно крутил пластинки. Иногда он пытался приобщить и меня, но я презрительно фыркал, слушая эту древнюю плесень, и шел к себе в комнату слушать "Нирвану". Для меня старой музыкой были "Guns N’ Roses" и "Metallica", а папины пластинки были чем-то вроде глиняных табличек древних шумеров.
А сейчас я сижу, и мне кажется, что из старых хрипящих колонок струится свет.
Громоподобные риффы и визги "Led Zeppelin", мощь "Deep Purple", гипнотический голос Джима Моррисона и теплый, будто голос мудрого седого старца, вокал солиста "Dire Straits"… Я словно слышу все это впервые и погружаюсь в новый, незнакомый мир, так долго дремавший на полке совсем рядом. Я вдруг понимаю, что музыка - это не просто приятные звуки. Это что-то огромное. Что-то больше меня, всех, всего… Может быть, как любовь.
Или смерть.
Но главное - не сами песни, нет. Мне кажется, что, слушая эти пластинки, я будто говорю с отцом. Общаюсь с ним, понимаю его, впитываю часть его сути, которую мне так и не довелось узнать…
Я слушаю пластинки, одну за другой, пока не щелкает тонарм и не приходится поменять сторону или сменить диск. Наконец выключаю проигрыватель: пластинок еще множество, но сейчас я чувствую себя насквозь промокшей губкой, не способной больше впитать ни капли. Я иду к себе в комнату и беру в руки гитару. Огни в домах за окном гаснут один за другим. Перебираю струны. Играю песни, которые любила Юля. Пытаюсь подобрать "Sweet Dreams". Кажется, и с ней меня может связать это невероятное, невозможное чудо.
Музыка.
По пути к гаражу я пару раз проверяю, не забыл ли бросить в чехол вырванные из тетради по геометрии листы, на которых коряво набросаны буквы - Am, D, Н7… Аккорды. Ночью я пытался что-то подобрать.
Никита и Царьков приходят вместе. Китаец опаздывает, но вчера он дал ключ Никите, так что мы попадаем внутрь. Берем инструменты, Никита начинает наигрывать соло из "Come as You Are", но я машу ему рукой и достаю свои каракули.
Никита хмурится, но просматривает.
- Такие типа приблюзованные… - неуверенно говорю я, и он кивает; волосы закрывают лицо, и я не вижу, серьезен он или на грани хохота от моих убогих сочинений.
- Ну давай вот эту попробуем, - наконец щелкает пальцем по листку Никита. - Сыграй, чтоб я ритм понял.
Я играю отрывистую блюз-роковую тему, навеянную ночным прослушиванием "ZZ Тор". На миг мой неуклюжий бой заглушается ревом двигателя проехавшей за воротами машины. Я смотрю на Никиту, пытаясь уловить что-нибудь в его глазах, но он только покачивает головой в такт, а пальцы бесшумно бегают по струнам.
Вдруг добавляется бас. Начинает пульсировать, толкая мелодию вперед, насыщая ее, превращая в разгоняющийся, ритмичный поезд. А потом включается Никита со своей солягой.
Я осознаю, что мы играем - играем то, что придумал я, и это очень похоже на настоящую музыку. И в ту же секунду сбиваюсь. Все замолкают, но в глазах пацанов улыбки.
- А что, очень даже некисло, - закусив нижнюю губу, кивает Никита. - Такой типа гаражный панк-блюз. Надо бы текст…
- Ага, круто! - говорит Царьков. А потом тихо добавляет: - Особенно без Лешиного стука.
Мы с Никитой секунду молчим, а потом смеемся. Не успевает стихнуть эхо, как дверь с грохотом открывается и заходит Китаец.
- Чего ржете? - говорит он.
Мы перестаем смеяться, и Никита отвечает:
- Да так, фигня. Давай играть.
Мы снова играем то, что написал я, но Китаец, как обычно, стучит ужасно.
Наконец выходим на перекур.
- Мне один тип из академии недавно интересную тему задвинул, - говорит Никита, прислонившись к стене гаража под бетонным козырьком. - Мой сокурсник. У него, короче, батя на заводе работает, и там у них какая-то конура есть, где инструменты заводского ансамбля хранят. Ансамбль давно сдох, лет двадцать как, но барахло вроде никто с тех пор не трогал. Короче, есть такая маза это все оттуда извлечь. У нас в универе подвальчик один есть, там можно репетировать, я с кафедрой добазарюсь.
- А тут чем плохо? - спрашивает Китаец.
- Да всем, - пожимает плечами Никита. - Тесно, душно, херней всякой завалено все. Там у нас попросторнее. Короче, завтра надо сходить туда, повытаскивать из той комнатки всякое добро.
- А если там одни балалайки и баяны? - спрашивает Царьков.
- Ну тогда впарим их и купим то, что нужно, - ухмыляется Никита.
- Что за академия? - говорит Китаец. - Сельхозка?
Никита смеется:
- Не. Художественная. Бывший худинститут.
- Кучма.
- Кузнецов.
- Павличенко.
- Царьков.
- Карасин.
Мы по очереди называем фамилии напоминающей мумию старухе с пепельным, изрезанным глубокими морщинами лицом. Она дрожащим пальцем водит по желтоватым страницам журнала, сверяясь со списком, в который нас внес приятель Никиты. Он с нами - такой же патлач, как и Никита, и тоже с пятнами красной краски на джинсах и в черной футболке с надписью "Motorhead" и горящим рогатым черепом. Красная россыпь напоминает кровавые брызги. Оказывается, он старший брат Мити Кучмы с нашей параллели.
Бабка за пыльным стеклом проходной что-то бормочет и нажимает на педаль, пропуская нас через скрипучий турникет. Таких турникетов здесь с дюжину, но работает только этот - времена, когда на завод по утрам потоком шли рабочие, давно миновали.
Снова оказавшись под солнцем - сегодня оно особенно разбушевалось и, кажется, решило выжечь все живое дотла, - мы идем через внутренний двор, мимо заброшенных цехов, ржавеющих остовов техники в буйно разросшихся зарослях кустарника и гор мусора в высокой траве на когда-то ухоженных клумбах. Завод напоминает мертвые города в джунглях Южной Америки. Сложно представить себе, что за этими грязными стеклами, за которыми виден проникающий сквозь дырявую крышу свет, и на этом потрескавшемся асфальте когда-то кипела жизнь. Теперь здесь остались лишь кучки арендаторов, ютящихся в полуразрушенных цехах. Батя Кучмы, например, трудится в крошечной мебельной фирме. Кстати, здесь когда-то работал и мой отец. Мысль об этом как-то сплетается с окружающим запустением и упадком, накатывает уже знакомая волна грусти.
- Здесь, - указывает Кучма на дверь, когда мы поднимаемся по ступенькам на второй этаж цеха с поблекшими цифрами "14" над ржавыми воротами. Мы в длинном коридоре с кучей дверей. Вокруг ни души.
Никита достает из рюкзака монтировку, просовывает заточенный конец под дверь и приподнимает ее. Мы с Китайцем подхватываем хрустнувшую створку и снимаем с петель. Внутри темно, пахнет пылью и старьем, как и на всем заводе. Никита входит внутрь, клацает выключателем, но свет не загорается.
Мы с Китайцем заходим следом за Никитой и щелкаем зажигалками.
- Ох, ни хера ж себе… - выдыхает Никита.
- Я же тебе говорил, - ухмыляется Кучма. - В этом склепе всяких ништяков, как в Доме музыки…
Действительно, я будто попал в магазин музыкальных инструментов, вроде тех, в центре, где в витринах стоят гитары ценой с автомобиль. Все покрыто пылью, но даже в тусклом дрожащем свете зажигалок видно, как блестят деки электрогитар, сверкают тумблеры громоздких ламповых усилителей с надписями "МАРИЯ" и в самой глубине, будто алтарь в церкви, сияют тарелки и стальные ободки барабанов.
Настоящая ударная установка!
- Ешкин кот! - кричит Китаец, бросаясь к нагромождению барабанов. Ругается, когда раскалившееся колесико зажигалки обжигает палец; пламя гаснет, и Китаец ощупывает вожделенную установку в темноте.
- Ладно, потом налюбуемся, - говорит Никита. - Давайте делом займемся, пока нас не спалили.