Я уже не боюсь - Дмитрий Козлов 13 стр.


- Они типа богов символизируют, эти кольца. Вишну, Шиву и Брахму или что-то типа того.

- Мне вариант с Жанной Агузаровой больше понравился, - говорю я, и мы снова смеемся.

Никита откупоривает бутылку вина, и мы пьем по очереди.

- Как вы нашли это место? - спрашиваю я.

- Нас Гурский как-то раз привел. Препод по живописи, - отвечает толстая девочка. - Он любитель бухнуть в живописных местах.

- Его случайно не Аркадий Иванович звать? - спрашиваю я, не надеясь на такое совпадение.

- Точно! - удивленно восклицает Никита. - Ты его знаешь?

- Он у нас в школе рисование ведет.

- Это в какой?

- В сто пятьдесят шестой. На Голосеевке.

- Он как раз там где-то живет, - смеется толстая девочка, застегивая доверху куртку: становится прохладно. - Постоянно нам чешет, как приятно утром пройтись по парку, посидеть у озера, уток покормить…

- Ага. И чекушку "Борисфена" выжрать, - хохочет Никита. - А вы его тоже Диваном называете?

- Конечно!

Мы снова смеемся. Я подбрасываю в огонь книги. Пламя пожирает буквы на обложке одну за другой. "История ВКП(б)"… "История ВК"… "История"… Пустота.

Толстая девчонка подбирает с земли какие-то картонки, раскладывает на бетоне и ложится на спину.

- Попробуйте. Тут охрененные звезды, - говорит она, будто звезды "тут" не те же самые, что в других местах. Я тоже ложусь, смотрю на небо, чувствую тепло костра и понимаю, что толстая девчонка права.

Никогда раньше небо не бывало настолько похожим на купол. Черный купол, усеянный мириадами ярких лампочек. Мерцающие холодным светом точки будто рождаются в сияющем городе за рекой и вздымаются ввысь, чтобы ярким светящимся потоком рухнуть с другой стороны. Вспоминаю созвездия, о которых рассказывали на астрономии. Пытаюсь найти хоть одно. Замечаю только ковш какой-то из Медведиц.

По черному, обсидиановому склону звездного купола проносится и тут же исчезает яркая искра. Упавшая звезда.

- Все успели загадать желание? - спрашивает толстая девочка.

Я точно успел. На один-единственный миг та плотина, что я выстроил вокруг себя с помощью музыки, дает течь, и меня захлестывает боль. Я хочу только одного: чтобы она вернулась. Хочу, чтобы Юля была жива. Чтобы мы оба были живы. Вместе. И, глядя на эти бесчисленные звезды, я представляю себе бесконечное множество миров, ветвящихся вариантов и версий, где все могло быть - нет, все было совсем иначе. И я рад за тех Юль и тех Я, которым повезло больше, чем нам. Потому что у них что-то еще будет. А у меня осталась одна только музыка. Навсегда.

Позже, перед тем как сон одолевает меня, бледной точкой, как очень далекая звезда, в памяти мелькает мысль об отце. Но она тут же гаснет. У меня просто не хватает боли на двоих.

Просыпаюсь от холода. Сразу понимаю, что сплю на улице: тело не просто замерзло, а пропиталось холодом до самых костей. Впрочем, под спиной что-то теплое и жесткое. Пахнет дымом. Вокруг шелест листвы, а за ней - гул города. Он глухо рычит, как злая собака перед нападением.

Резко выпрямляюсь и чувствую головную боль - как будто от перемены положения в голове что-то с грохотом переместилось. Будто мебель в квартире во время землетрясения. Должно быть, это от "Золотой осени"… Или что мы там пили…

Осматриваюсь, пытаясь унять дрожь. Место, вчера казавшееся загадочным языческим капищем, сейчас похоже на обычную замусоренную полянку. Внизу, в городе-призраке, бурлит жизнь: кричат рабочие, грохочут краны и бетономешалки.

Никиты нет. Толстая девочка сидит рядом со мной на бетонном кольце и пытается развести маленький костер из остатков книг.

- Он домой пошел. Ему тут недалеко, - говорит толстая девочка в ответ на мое невнятное бормотание.

- А ты? - хриплю я и начинаю шмыгать носом.

- Что я?

- Тебе далеко до дома?

- На метро.

- Так пойдем… Мне тоже…

- Погодь чуток. Давай погреемся…

Мы молча стоим у хлипкого костерка, запихнув руки в карманы. Потом идем к метро через рощу, вчера казавшуюся настоящей тайгой. На БЖ никого. Скамейки, вчера усиженные весело гомонящим народом, сейчас пусты и завалены мусором. В оставленном кем-то пакете, из которого торчит горлышко бутылки, копошится бродячий кот с таким же, как у Марфы, окрасом. В бледном утреннем свете все выглядит вдвойне хмуро и уныло.

Мы идем по пустым улицам и молчим. Я нащупываю в кармане джинсовки винную пробку. Осталась с вечера. Еще есть поломанная сигарета. Закуриваю обломок. От дыма натощак накатывает тошнота.

В зеркальной витрине какого-то магазина вижу свое отражение. Весь в джинсе, волосы всклокочены… Похож на молодого Макаревича с обложки одной пластинки "Машины времени" из отцовской коллекции.

Метро уже открыто, но на эскалаторах почти никого: выходной. Толстая девчонка пытается о чем-то говорить, но я молчу в ответ: даже мысль о разговоре причиняет страдания, а уж от мысли о совместной поездке вообще становится тошно. К счастью, нам в разные стороны. Мой поезд приезжает первым.

Путь проходит как-то непривычно быстро. Мысли окутаны сонной дымкой, ленивы, спокойны… Я будто в полусне. Прихожу в себя, только когда поднимаюсь на лифте. Взгляд впивается в буквы "ЮЛ", процарапанные в обшивке кабины, и задубевший от ночевки на улице мозг далеко не сразу напоминает, что это я же их и вырезал. Появляется странное желание доцарапать букву "Я" до конца. Будто так я смогу закончить. Поставить точку. Я отметаю это желание и смеюсь, тихо и немного сипло: то, что нас связывает, нельзя закончить. Никогда. Ни за что.

Отогреваюсь в ванне. Раньше я любил подолгу лежать в горячей воде, пропитываясь теплом: ванная была тем местом, где всегда можно побыть одному. Но в последнее время старался быстро принять душ и выскочить оттуда поскорее. Я и так походил на космонавта, летящего в безлюдном вакууме, уединяться стало ни к чему, а серые промежутки между белыми кафельными плитками ванной комнаты все больше напоминали мне прутья решетки, окружающей меня со всех сторон. И все же сегодня я сделал исключение - очень уж глубоко въелся ночной холод.

Потом я звоню Китайцу. Он говорит заспанным голосом, тянет слова, глотая окончания, но я не жду, пока он проснется, - сразу в лоб говорю то, что нужно. Мол, группа решила, что ты с нами больше не играешь, и все такое… Именно так и говорю - группа решила.

- А ты? Что решил ты, Карась? - спрашивает Китаец, и в его голосе уже почти нет сонливости.

Я молчу слишком долго. А когда начинаю отвечать, слышу только гудки.

Грустно. Но к этому чувству я уже привык, оно мне впору, как разношенные кроссовки, в которых я хожу. Я все сделал правильно. Китаец был последней ниточкой, которую стоило оборвать. Теперь у меня нет прошлого. Есть только сегодня. И музыка. И Юля. Юля живет где-то внутри.

15

Похолодало, с утра хлещет дождь; капли стучат в пыльное окошко под потолком нашей конуры, жестяной грохот водосточной трубы сливается с ревом гитар и ритмом Никиных барабанов. Сегодня мы не просто репетируем. Никита привел какого-то странного и смешного чувака в джинсах с подтяжками, с рыжим "ирокезом" и черной бородкой. Тот пыхтит сигаретой в углу, слушая нашу какофонию, - маленький, с хитрой ухмылочкой, похожий на Лепрекона из многосерийного ужастика. Сначала мы отыгрываем каверы, а в конце - пару наших тем, музыку к которым написал я, а тексты принесла толстая девочка. У нее, кстати говоря, неплохие стихи. О смерти, о любви… О чем же, в конце концов, еще петь…

Как только начинаются наши темы, Лепрекон, до этого пускавший дымовые кольца к потолку, вдруг оживает, выпрямляется и слушает внимательно. Я стараюсь выложиться по максимуму - все-таки впервые нас слушает кто-то левый - и молочу зубодробительный, пульсирующий рифф, придуманный вчера, отчаянно, будто играю в последний раз.

Доигрываем свои песни. Все три. На последней Никита выдает затяжную и выпендрежную коду. Лепрекон задумчиво кивает, пока гитарный рев в древних динамиках медленно стихает, шурша, будто оседающая на пол пыль. Я кладу ладонь на старый усилок и чувствую, что на нем можно жарить яичницу. Наверное, потому в этой сырой комнате гораздо теплее, чем в коридоре за дверью.

- Паранойя, - говорит наконец Лепрекон, бросив окурок в горлышко пустой бутылки. Я уже понял, что это у него синоним "хорошо". - Есть еще свое что-нибудь? Это ж вы свое только что играли, да?

- Ага, - кивает Никита. - Еще пара сейчас в процессе.

- Такие же паранойные?

- Вроде того, - отвечаю я.

- Ты пишешь? - поворачивается гость ко мне.

Киваю.

- Сможешь еще штук пять до субботы сбацать? Таких же типа блюзоватых.

- Э-э…

- Да сможет, конечно, - отвечает за меня Никита.

- Ну тогда у меня для вас новость. Я хочу забабахать что-то типа маленького блюз-феста у меня в "Оловянном дирижабле". Правда, у нас все в последнее время всякий говнопанк шпилят, или русский рок, или еще какое-нить нытье, причем кондово и на корявом английском. А блюза или там блюз-рока толком и нет - я только две команды нашел. Если хотите, будете третьими. Думаю, если нормально народу подтянется, получите по сотне где-то. Ну и пивас с меня, ясное дело. За счет заведения.

Круто. Особенно если учесть, что сегодня четверг.

Мы расходимся, и я по пути домой пытаюсь придумывать всякие риффы, или, как говорит наш школьный учитель музыки, музыкальные фразы, на которые можно опереться и сплести вокруг них полноценный музон. Получается паршивенько, и в метро я втыкаю в уши наушники. Лучший способ придумать хорошую песню - слушать чужие и пытаться их переиначить. Думаю, так все крутые хиты создаются.

Мой кассетник с отпадающей крышкой силится пропихнуть музыку группы "Cream" через дешевые наушники (один из них издает предсмертный треск), но тщетно: грохот поезда легко заглушает остальные звуки. Я вдавливаю наушники поглубже и начинаю что-то слышать. Так и еду до конца - держась за уши, будто лязг вагона для меня непереносим.

Дома кое-что получается. Записываю сразу две заготовки. Бренчу на гитаре до темноты. Думаю, до субботы успею.

"Оловянный дирижабль" - крошечный бар в подвале старинного дома на улице Михайловской, совсем рядом с Майданом. Тесный зал, окружающий массивную центральную колонну, предназначен для чего угодно, кроме живой музыки. Рахитичная сцена, втиснутая в один из углов, не видна половине посетителей. А их тут и так негусто - пара десятков, не больше.

Но мне все это побоку. Кажется, что передо мной забитый до отказа Дворец спорта. Впрочем, волнения нет. Не уверен, что после этого лета оно вообще когда-нибудь будет. Да и чего волноваться, если мы играем здесь уже в четвертый раз.

Мы уже настроились. Здесь нормальная современная аппаратура, поэтому поначалу было непривычно после наших палеолитических древностей. Из-за тесноты пришлось сбиться в кучу - мы с Никитой и Царьковым плечом к плечу и Ника позади за барабанами.

С названием группы проблем особых не было. На бас-барабане осталось название заводской группы - "Белки и Стрелки". Вполне себе в духе ансамбля с завода, где клепали ракеты. Мы сначала думали стереть, но оказалось, что надпись стойкая, и удалось справиться только с буквой "и" между двумя словами, а потом забили. Мы как-то об этом и не думали, пока Лепрекон не предложил оставить старое название:

- А что? Сейчас полно всякой хрени с тупыми новомодными названиями. А у вас старперский такой музон. Значит, и имя старперское нужно. "Белки-Стрелки", по-моему, в самый раз. Как раз ритм-гитарист ваш в своей джинсовке нормально смотреться будет. Как Макаревич в восьмидесятых.

Так на месте стертой буквы появилась черточка, наведенная черной помадой Ники. Публике вроде как все равно. По-моему, ее вообще больше волнуют пиво и жратва.

Наконец, мы начинаем. Я стараюсь смотреть поверх голов сидящих за столиками, на черно-белые фотографии старых американских машин, украшающие дальнюю стену. В зале полумрак, на столиках горят свечи, туманом висит табачный дым. Отлично. Так нас хуже видно.

Никита орет слишком громко, и на второй песне приходится подрегулировать звук. Почему-то так получается каждый раз. Хотя, опять же, всем по фигу. Ну почти всем - пара человек разворачивает стулья к сцене, покачивается и притопывает ногами в такт тяжелому, вязкому буханью блюзовых аккордов. Какая-то девушка даже пытается танцевать перед сценой, то и дело задевая столики со звякающими тарелками и пивными кружками. Кажется, я ее где-то видел, но не помню где… Она извивается, вытягивая руки к потолку, совсем как Юля на дискачах или дома, когда она надевала наушники и танцевала, закрыв глаза, а солнце, проникавшее в окно, отбрасывало на зеленые обои ее гибкую тень…

Стоп. Хватит.

Чуть не сбиваюсь с ритма, но быстро встраиваюсь обратно. Душно. Ремень гитары натер шею.

В последнее время такие прорывы Юли сквозь мою воображаемую плотину случаются все чаще. Не знаю почему. Музыка уже не помогает, а другого средства нет.

Правда, алкоголь немного сглаживает, разбавляет опасные мысли. Все же я начинаю понимать, отчего люди его пьют, когда им хреново. Это не лекарство, а скорее дымовая завеса, где все, что терзает и мучает, на время становится неясным, размытым и призрачным…

Доигрываем. Какой-то мужик с длинными седыми волосами хлопает и просит сыграть что-нибудь на бис. Мы играем одну хорошо утяжеленную песенку Эрика Клептона и заблюзованный кавер на "Sweet Dreams", который я заставляю втыкать в каждый концерт. Девушка, танцевавшая перед сценой, растворяется в сигаретном тумане. Закончив играть, мы снимаем гитары и дружно идем к Лепрекону за деньгами и пивом.

Внутри торчать нет смысла, и с гонораром в карманах и полными кружками в руках мы выходим на улицу. Тьма уже наползает на старый двор, в окнах домов вокруг загорается свет. Мы чокаемся и пьем. Потом Никита идет к таксофону и куда-то звонит. Царьков вяло трындит с Никой, засунув руки в карманы. Противные жиденькие усики над его ртом покрыты пивной пеной.

Я помню, как на прошлой неделе было радостно после первого выступления, хоть оно было один в один как сегодняшнее. А теперь всеобщий угар куда-то пропал. Как будто все в глубине души ожидали, что вмиг станут рок-звездами, и только сейчас поняли, кто мы такие на самом деле. Может быть. Потому что я ни с кем особо близко не общаюсь и сам никаких надежд не питаю - у меня вообще нет никаких планов. А музыка была нужна мне как лекарство, как волшебство, но сейчас ее магия ослабевает…

- Можно сигарету? - слышу я голос за спиной.

Поворачиваюсь и вижу девушку. Ту самую, что танцевала внизу. Теперь-то я понимаю, почему она показалась мне знакомой: это она сидела в метро напротив меня, когда мы в первый раз поехали на БЖ. Короткие кислотно-зеленые волосы. Темные очки. "Бойцовский клуб". Да, определенно она. То есть сейчас, конечно, нет ни книжки, ни очков - только волосы.

Достаю сигарету и протягиваю ей. Потом зажигалку. Она прикуривает и смотрит на меня поверх огонька, который отражается в больших темных глазах.

- Супер сыграли, - говорит она.

- Спасибо.

- Это банда ваша?

- Ага…

- Меня Валик специально позвал, чтоб я вас послушала. И не зря.

Валик - это Лепрекон, хозяин "Оловянного дирижабля".

Секунду спустя девчонка, видимо, понимает, что я не в курсе, почему она такая ценная, что ее специально пригласил Лепрекон, и что это должно о чем-то мне говорить. Она улыбается, выдыхает дым и протягивает руку ладонью вниз:

- Рося. Я из журнала "ХЗМ". Пишу статьи всякие про местных музыкантов.

- Миша.

Я наклоняюсь и целую протянутую руку - просто не знаю, что еще с ней делать. Не пожимать же.

Девчонка смеется и отдергивает руку.

- А Рося - это от какого имени сокращение? - говорю я.

- От Росомахи, - отвечает Рося, и мы смеемся. Вспоминаю журнал - его Китаец почитывает. Про музыку, граффити, спорт…

Темная арка справа от нас наполняется адским ревом, и во двор заезжает мотоциклист. Глушит мотор, идет к двери. Черный силуэт звякает, как рыцарь в доспехах. Уже метров с десяти слышны "Limp Bizkit", грохочущие в его наушниках.

Китаец. Никогда его раньше здесь не видел. Проходит мимо нас, скользит безразличным взглядом, заходит в "Дирижабль" и спускается по лестнице вниз.

- Давайте отсюда свалим, - говорит Никита.

Я мельком ловлю его взгляд и замечаю в нем что-то похожее на то, что чувствую сам.

Что-то вроде стыда.

Мы идем на Владимирскую горку, в скверик над здоровенным зданием, которое теперь называется Украинский дом, а раньше было музеем Ленина. По пути покупаем до фига пива, и я нахлестываюсь просто в хлам. Остаток вечера распадается на кадры, как в диафильме "Ну, погоди!", который я смотрел в детстве, прокручивая ручку похожего на маленький танк фильмоскопа. Помню, как иду к метро с Росей, несу какую-то чушь про музыку, она улыбается и кивает и поправляет чехол с гитарой на моем плече. Еще дает мне какую-то книгу, я ее бросаю в карман на чехле… Говорю, что мне двадцать три, она смеется и отвечает, что ей тридцать два. Потом долго жду троллейбуса в толпе на конечной. Чешская развалина приезжает и набивается под завязку.

Когда-то на первом этаже в нашем парадном жила Сумасшедшая. Никто не знал, как ее зовут, - просто Сумасшедшая, и все. С длинными седыми космами, облаченная в какую-то рвань, она любила иногда выглянуть из окна и завопить своим ужасным хриплым голосом любому прохожему что-нибудь странное, например: "Ты съел моих детей!" А еще она постоянно выносила мусор на белую разделительную полосу посреди проспекта, будто так и полагалось, а временами, в редкие и необъяснимые минуты доброты, бросала через форточку нам, малышне, конфеты, срок годности которых истек лет тридцать назад.

Мы вели себя с ней так же, как всегда ведут себя дети с кем-то необычным, - отвратительно. До словесной перепалки дело не доходило - никто не мог вынести ее хриплые вопли, - но вот бросить снежок (а однажды даже дохлую синицу) в ее вечно открытую форточку, откуда доносился мерзкий затхлый запах ("запах склепа", как говорил Долгопрудный загробным голосом), это мы могли запросто. Помнится, как-то раз дворник дядя Федя - он, по слухам, подметал листья во дворе и прикладывался к бутылке, еще когда наш дом стоял один-одинешенек в лесу, а вместо соседних высоток цвели яблоневые сады, - позвонил в нашу дверь и, обдав родителей густым облаком перегара, пожаловался на мое недопустимое поведение. Меня после этого ругали, но не слишком: как ни прискорбно, но никому не было дела до Сумасшедшей. Она как-то тихо умерла зимой, и все о ней забыли.

Но, кроме криков, Сумасшедшая любила еще кое-что. Порой она выходила на улицу, садилась на скамейку и начинала говорить с невидимым собеседником. Причем человеком он был явно неглупым и образованным, хоть и воображаемым: иначе как объяснить обсуждаемые темы - фрески Микеланджело, фильмы Тарковского - и долгие споры о том, почему крут Рахманинов, а Дебюсси попса. Папа говорил, что она до сумасшествия была каким-то доктором каких-то наук… Для меня ее слова были чем-то вроде очень иностранного языка - из называемых имен я узнавал только Микеланджело, и то из-за "Черепашек-ниндзя".

Назад Дальше