Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин 19 стр.


– Помню, как покойная супруга растерялась, бедная, при первой встрече с моей покойной матерью, у которой был весьма властный характер. – Елчанинов шутливо, но выразительно глянул на Дзидру. – Я из-за той давней напряженности, помнится, забыл поцеловать маму, хотя бесконечно ее почитал и любил.

"Имант не забыл… И на том спасибо!" – подумала Дзидра.

Даша успела привыкнуть, что мощная спина мужа ограждала ее от любых тяжестей, и в том числе чемоданных. К этому привыкают охотно и быстро… Она не стала делать вид, что старается оказать ему посильную помощь, которая Иманту была не нужна.

"Пусть она взваливает на него только эти тяжести!" – молитвенно произнесла про себя Дзидра.

В доме Алдонисов, на побережье, Георгий Георгиевич преподнес новобрачным бронзовые подсвечники. Они были фамильными, но не потускнели от времени, а, потемнев, словно насупившись, обрели задумчивость и таинственность. Подсвечники, как и все, что было связано с родом Елчаниновых, принадлежали вечности. Два подсвечника должны были символизировать вечность уз, скрепивших две жизни.

Дзидра не хотела выражать радости по поводу бракосочетания сына, поскольку никогда не выражала того, чего не испытывала. И подарка молодым не преподнесла.

Но подарком выглядел ужин. Даша взирала на стол, как на выставку экспонатов, подчас ей незнакомых. Самыми редкими из них были разнообразнейшие блюда из даров моря. При всей своей нарочитой неженственности кулинаркой Дзидра была отменной – и этим напоминала, что все же к прекрасному полу принадлежит.

Окна на соседней даче Эмилии не светились, а полыхали: Алдонисы, но прежде всего Георгий Георгиевич, должны были заметить, что Эмилия дома и ее следует пригласить.

– Я схожу за тетей Эмилией, – предложил Имант.

Губы Дзидры сковались знаком вопроса.

– Этого не следует делать, – с твердостью произнес Елчанинов.

Он все совершал по-дворянски определенно: спасал, отстаивал то, во что верил, приближал к себе или отторгал от себя.

– Почему не следует? – спокойно удивился Имант. Он все осмыслял без паники. И никогда не удивлялся навзрыд.

Дзидра не расковала губ: она не могла объяснять фразу Георгия Георгиевича ложью. А он вообще не умел хитрить.

– Есть слова и поступки, которых я не прощаю. Даже женщинам.

"Даже любимым женщинам?" – хотел спросить Имант. Но удержался.

– Это касается только меня. Когда я был юнкером, еще в восемнадцатом году… меня спрятала от ЧК и спасла еврейская семья. Эмилия же не любит евреев. Как можно не любить целый народ? И такой народ?! – Не глядя на Дашу, чтобы она не приняла что-либо на свой счет, Георгий Георгиевич подвел итог: – Есть взгляды, которые определяют не поверхностный, а истинный облик человека. Вы меня понимаете?

Даша, не успев еще приступить к еде, хотела выразить благодарность хозяйке дома. Но, услышав Георгия Георгиевича, о своем намерении позабыла. И бутылка шампанского, выстрелив в потолок, не заставила ее вздрогнуть.

– В каком городе… это произошло? – запинаясь, что актрисам несвойственно, спросила сестра.

– Вы про историю с еврейской семьей? И про мою юнкерскую пору?

– Да… Я бы хотела узнать, если можно…

Дзидра полоснула Дашу протестующим взглядом: нашла время для выяснений!

Пена бесцельно вытекала из бутылки на скатерть.

Шампанское и бокалы для Иманта не существовали, поскольку стол и пиршество не существовали в тот миг для Даши.

– Это было в Киеве, – ответил Георгий Георгиевич. – Но так давно, что не стоит отвлекаться от главной цели…

– И отец семьи не дожил до рождения сына?

– Не дожил.

– Его расстреляли?

– Расстреляли. Откуда вы знаете?

– Это была семья Абрамовичей?

– Откуда вы…

Потрясенный Георгий Георгиевич уже не призывал начинать ужин.

– Можно я позвоню? – спросила у Дзидры Даша.

– Звони! – поспешил разрешить Имант, понимая, что мать способна на резкость: ее хлебосольный подарок оказывался как бы незамеченным. Он взял в руки телефонный аппарат, сняв его с тумбочки, и держал в руках, чтобы Даше не доставалось и столь малой тяжести. Он протянул ей лишь трубку.

Даша набрала код Москвы и номер нашего домашнего телефона. Тогда наша семья разорвалась лишь на две части, а не на три: переселения в Иерусалим и Нью-Йорк были еще впереди, предстояли.

Подошла мама:

– Вы с Имантом благополучно доехали? Слава Богу!

– Абрам Абрамович у нас? – не сообщая подробностей о своем путешествии, спросила сестра.

Где же еще мог находиться вечером Еврейский Анекдот, как не у нас дома, как не возле мамы?

– Абрам Абрамович… Такое произошло! Вы не представляете…

– Что произошло? – забеспокоился он.

"Что-то случилось?!" – мгновенно отреагировал рядом мамин голос.

– Не волнуйтесь… Но просто трудно себе представить! Я встретила… – продолжала не по-актерски запинаться сестра. – Вы поверьте, представьте: я встретила… того человека…

"Что она говорит?" – опять подключилась мама.

– Кажется, я встретила… того самого юнкера. Бывшего юнкера…

– Какого юнкера?

– Которого, Абрам Абрамович, спасла ваша семья.

– Что ты говоришь? Это немыслимо!

"Что она говорит?" – допытывалась мама.

– Это мыслимо, Абрам Абрамович. Мыслимо!

– Как его фамилия?

Даша повернулась к Георгию Георгиевичу:

– Он спрашивает… как фамилия.

– Елчанинов.

Сестра повторила в трубку.

– И он может сейчас подойти?

Даша протянула трубку Георгию Георгиевичу.

– Слушаю вас.

– Не представляю себе! Все может быть, но не это… Вы скрывались в нашей квартире? На Привокзальной улице, девять?..

Всегда изысканно бледное лицо Георгия Георгиевича стало еще белее.

Телефонный разговор был негромким, но внутренне все раскалялся. В отличие от ужина, который почти остыл… Замаскированный подарок Дзидры утрачивал свою ценность. Но она, не улавливая до конца сюжетной коллизии, поняла наконец, что не вправе предъявлять и даже ощущать какой-либо претензии.

– Вы скрывались у моих родителей? – повторил Абрам Абрамович.

– Да, скрывался. Вернее, спасался… Именно там. А вы…

– Меня тогда еще не было.

– Вы родились… сиротой? – Помолчав, Елчанинов добавил: – Из-за меня?

– Но родился!

– Бог пожелал, чтобы я дожил до этого дня. И этого часа. Чтобы мог вымолить прощение у вас и у вашей матери…

– Она давно уже… вместе с отцом.

– А у вас найдутся силы простить… за себя и за них?

– Обвинять неповинного? Это я испытал на себе, еще не родившись. За что же прощать? Совсем другое невообразимо… Как могло случиться такое небывалое совпадение? Мы с вами разговариваем по телефону!

Окна на соседней даче по-прежнему не светились, а полыхали. Но безответно.

"Нет, не только астма удерживала Георгия Георгиевича от "законного брака". Что-то он ощущал, что-то предвидел", – неожиданно подумала Дзидра, понимая, что происходит нечто чрезвычайное и что обижаться за остывший ужин глупо, бессмысленно…

Абрам Абрамович был мудрецом… Но и мудрость может споткнуться о какое-либо событие, если оно имеет отношение к ней самой. Личная причастность сбивает с толку. И отбирает дар объективности… Еврейский Анекдот знал, что наяву случаются совпадения, которые и во сне не приснятся. Никакая фантазия ума не в состоянии превзойти фантазию реальности. Это он понимал, когда факты касались чужих историй… Но вообразить себе встречу – хотя бы по телефону! – с человеком, ради которого полвека назад отец не дожил до его, Абрама Абрамовича, рождения? Подобное даже все постигавший разум лучшего друга нашей семьи предвидеть, представить себе не мог.

Еврейский Анекдот подшучивал над стариковскими слабостями, преждевременно причисляя себя к носителям подобных причуд и недомоганий. Он и это делал своим способом, на языке анекдотов. "Приходит старый еврей к врачу и говорит: "Я женился на молодой. Могу ли надеяться иметь от нее детей?" – "Надеяться не можете, – отвечает врач. – Опасаться можете!" Был еще и такой анекдот… "К другому врачу приходит другой старый еврей и жалуется: "Мне уже семьдесят пять, и я из-за склероза не узнаю знакомых, забываю их имена!" – "А мне вот уже за восемьдесят, – в ответ сообщает врач. – Но у меня, представьте, ни малейшего склероза: всех узнаю и помню все имена!" Чтобы не сглазить, он стучит три раза по дереву: тук-тук-тук. И вопрошает: "Кто-о там?!"

Такими анекдотами Абрам Абрамович как бы предупреждал, что тоже может огорошить окружающих приметами старости. Хотя было ему всего пятьдесят.

– Я обязательно должен увидеться с вами, – произнес он под конец телефонного разговора. Произнес, а не просто сказал. И повторил: – Должен увидеться!

– Если буду жив, как говаривал Лев Николаевич, – ответил Елчанинов, во всем предпочитавший определенность и точность. – Но я постараюсь дожить. Весьма постараюсь. Чтобы все-таки выпросить прощение за то, что сделал вас сиротой. Встретиться с тем, кто из-за меня не встретился с отцом своим? Это мой долг. Но прежде всего, чтобы вымолить прощение. Поверьте, что я так чувствую… думаю.

Сестра моя рано стала нуждаться в защите. Любовь и зависть, восторг и разочарование, не знающее пощады женское соперничество, подхлестнутые ни от кого не зависящими случайностями, с разных сторон навалились на Дашину неопытность. К счастью, защиты ей долго искать не пришлось, – она сама явилась в образе Иманта. Во внешнем его облике, как и в характере, главным была верность, не подвластная никаким обстоятельствам.

С виду надежность Иманта, как ни странно, более всего определяла спина – прямая, несгибаемая, словно крепость. Впрочем, крепость напоминал он весь. И Даша укрылась в этой крепости, как некогда Георгий Георгиевич в семье Абрамовичей.

Неожиданно и ситуация, в которой оказался Игорь, мой брат-психолог, стала напоминать Дашину ситуацию. Не повторять ее, а лишь напоминать…

Лекция Игоря, прочитанная на каком-то симпозиуме, до того восхитила американку русско-еврейского происхождения Соню, что она подошла и с ходу призналась в любви. То ли к нему, то ли к его таланту… Исстрадавшийся от тщетных поисков признаний и справедливости Игорь увидел в Соне, как Даша в Иманте, спасение. И спину… И спину тоже!

Соня была вызывающе некрасива: одну половину лица занимали очки, а другую – лоб, в таком объеме для женщин необязательный. Игорю же показалось, что и лоб, и очки, и экспансивно воспаленные глаза оградят его, прикроют от злой неуютности жизни. Соня сама сделала Игорю предложение – и он его принял. Только она предложила любовь, а он принял защиту.

Вскоре, однако, он понял, что любить "спину" в прямом смысле важнее, чем в переносном. Прозрение это наступило за океаном…

Когда-то брат объяснял мою готовность расстаться с Лидой Пономаревой тем, что я ее не столько любил, сколько "желал". Но обнаружилось, что не желая любить невозможно… Впрочем, Игорь желал… Но не Сониных губ и не ее тела, а ее помощи и заботы. Ее спины, которая выглядела не столь мощной, как у Иманта, но тоже прямой и надежной.

Соня была психологом – и быстро разобралась в ситуации. Запрятав женскую оскорбленность, она ни разу не назвала Игоря мужем и никому не представила его в этом качестве, хотя имела на то полное право. Но формально "полное" право может быть, по сути, фиктивным. А таковым Соня пользоваться не пожелала.

Она вела себя так, словно обманула моего брата и была виноватой, хотя логичнее было обвинить в обмане его. Но Соня обвинять не умела. Она настоятельно напомнила Игорю, что у нее две комнаты, а не одна, и добавила, что не позволит себе хоть в чем-либо его стеснять.

А потом учредила между Игорем и собой нейтральную полосу в виде коридорчика, который стал не соединять две комнаты, а разъединять их. Как и Имант, Соня была человеком долга, и потому, чтоб не дать никаких шансов для подозрений иммиграционным властям, она открыла общий – для себя и для Игоря – счет в банке. А к входной двери прикрепила медную дощечку: "Софья и Игорь Певзнеры".

Поначалу она собиралась – собиралась! – стать женой брата: даже взяла себе нашу фамилию. Но оказалась неспособной злобно швырнуть в него черепки разбитой надежды.

"Как я могла вообразить себя женой? Наивно и глупо… Как могла подумать, что нужна ему?" – задавала себе Соня беспощадные, унижающие вопросы.

Она была нужна Игорю и даже необходима. Но в той же степени, в какой необходимы были ему отец, Абрам Абрамович или я… Все поняв, Соня не прибегла к отмщению, подобно Нелли Рудольфовне. И не бросила брата на произвол… Наоборот, она принялась с утроенной убежденностью прославлять талантливость Игоря, что вызывало у американцев подозрение, замаскированное улыбками, даже для них чрезмерно широкими.

Глубина исследований брата оказалась для американцев слишком глубокой. Путь к общечеловеческим выводам, пролегавший через историю России, был для них чуждой дорогой. Да и вообще фактам многострадальным они традиционно предпочитали факты оптимистические. Благополучие не столь располагает к психологическим терзаниям и проникновениям, как бедность и неустроенность. Соня, которая пользовалась у коллег прочным авторитетом, клялась, что в сравнении с Игорем она ничего абсолютно не стоит. Это несколько оскорбляло достоинство американцев: стало быть, Сониного научного дарования для них достаточно, а для русских – нет?

Дарование брата оказалось по ту сторону океана таким же невостребованным, как и по эту. Причины были иными, менее оскорбительными, но невостребованность столь же болезненной. И она вызвала взрыв, потому что представилась Игорю крушением последней надежды.

В знак бессмысленного протеста он устроился таксистом, поскольку и машину водил психологически точно. Над лобовым стеклом он водрузил транспарант с таким объявлением: "За рулем этой машины ученый-психолог. Гарантируется интересная беседа в пути!"

* * *

Миновали годы… А я все думаю о бедственности – иезуитски несправедливой бедственности! – судеб таких рыцарей, как Соня и Имант. Увы, самоотречение и самопожертвование реже награждаются ответной любовью, чем ветреность, неверность, а то и паскудство. Дай Бог, чтобы я ошибался.

* * *

Но не только за спинами Иманта и Сони пытались укрыться от несправедливости моя сестра и мой брат. Они искали спасение и на других землях: Даша на латвийской, а Игорь – заокеанской. Мы же вчетвером – мама, отец, Еврейский Анекдот и я – решили довериться земле своих исторических предков и отправились в Иерусалим.

Мне всегда представлялось, что имя Иерусалим принадлежит не "месту жительства", а земному чистилищу… Городу, где не обитают, "не проживают" в домах, а только молятся, исповедуются, обретают успокоение и душевную силу.

Мне казалось, что в Иерусалиме нельзя пребывать постоянно, как в любом другом городе, что в него можно лишь совершать паломничества, его можно лишь с трепетом посещать.

И вдруг мы получили почти в центре трехкомнатную квартиру… А нашему отцу-Герою даже были посвящены интервью. Заодно в поле зрения журналистов угодили и "члены семьи Героя". То, чему не суждено было состояться триумфальной весной сорок пятого года в Советском Союзе, состоялось почти через четверть века в городе, который просто городом назвать было трудно, потому что это был Иерусалим.

В человека там вливался совершенно особый воздух.

Проникая не только в легкие, но и заполняя все существо человеческое, воздух Иерусалима как бы надувал собой крылья души – и она воспаряла над суетой сует и мельтешением повседневности.

Старинные здания не придавали Иерусалиму оттенка музейности: ничто не принадлежало здесь любопытству.

Но ко всему хотелось припасть…

И за рубежами России – случается, к сожалению, – успехи распределяют не человеческие заслуги, а прихотливая воля случая. Случай там в меньшей степени руководствуется злонамеренностью, но тоже иногда своенравен и нелогичен.

Мой брат всегда не только считался талантливее меня, но и был талантливей… А стал таксистом. Моя же популярность экстрасенса, "заклинателя болезней", усмирителя нервов и психики, на Земле Обетованной намного опередила меня… Бывшие сограждане, вновь ставшие для меня таковыми, установили очередь на прием еще до моего появления. И где? В Иерусалиме!..

* * *

Вырываю страницы… Вырываю подробности… Они все равно не объяснят, как существовали друг без друга те, которые друг без друга существовать не могли.

Врачи уже научились подключать к аппаратам, к машинам сердца, легкие, почки. И те, подключенные, способны работать, действовать, но не жить. А чужие органы, пересаженные в незнакомую им "почву", нередко вообще отторгаются… Организм нашей семьи был единым и неразрывным. Оказалось, однако, что и единое можно разъединить и неразрывное – разорвать. Но лишь как бы, лишь вроде бы… Разделенные событиями, тысячами километров и миль, мы оставались вместе. Это самое мучительное на свете: вместе и врозь.

Мама, умевшая все, налаживала в Иерусалиме наш быт, отец и Абрам Абрамович искали работу, а я принимал и изумлял больных, возвращая здоровье. Но вернуть его нашей семье был не в силах, сердце ее, как бы подключенное к аппарату, формально работало, билось. А душа, которую "подключить" невозможно, жаждала возрождения былого дома. На другой, чем раньше, но на одной, на общей земле. Прежняя земля отторгла нас, как некую чужеродность. И разбросала… Мы обязаны были воссоединиться: только тогда бы сердце семьи ожило, а не продолжало напоминать о себе механическими толчками.

Игорь в Нью-Йорке гнал от подъезда к подъезду свое такси с шутливо-жутковатым плакатом над лобовым стеклом. Но в душе рулил к родному, общему дому, который разобщили режим и система. Они провозгласили людей той "главной ценностью", кою можно, как всякую вещественную ценность, продать, заложить в ломбард, разбросать или повесить… Нет, не себе на грудь или шею, а в смысле буквальном. Украшениями и ценностями дорожат не во благо их самих, а во благо тех, кому они принадлежат, кто обладает ими и кто вправе поступить с ними, как пожелает. Режим и система объявили людей "главной ценностью", но своей. Как бы своей собственностью… А с собственностью хозяин ее волен поступать по личному усмотрению. Например, раскидать, разбросать…

В поисках одной крыши над головой томились весь год мы по эту сторону океана, а Игорь – по ту. Это страдание я не смею вырвать из своего романа, потому что оно было не второстепенностью, а словно бы лицом того разорванного на три части года.

Впрочем, Даша, казалось мне, найдя покой, иного пока не искала. У нее, я думал, все было, как надо: спина Иманта и крепость на побережье.

"Ну как? Все нормально?" – говорят, встречаясь, те, что равнодушны, безразличны друг к другу. Каюсь: я предполагал, что у сестры "все нормально". Но разве "все нормально" бывает? Хоть у кого-нибудь?

Я думал, предполагал… мне казалось…

Назад Дальше