- Милосадов, - совсем уж мрачно сообщил Милосадов. - Полковник. Сказать, каких служб, или и так въехал?.. Вот и хорошо. А раз въехал, то слушай. Есть к тебе, Рахманов, небольшое дельце. Гримасникову знаешь?.. Ты не крути, Рахманов. Как же не знаешь, когда она у тебя банкет заказывает?.. То-то же. Сделаешь ей пятидесятипроцентную скидку… Я же сказал тебе русским языком: Милосадов!.. Подъехать? Слушай, Рахманов, не дури. Я смотрю, ты на свою черную жопу приключений ищешь. Если подъеду, тебе же хуже… Как почему? Потому что мне бесплатно разъезжать некогда, мой приезд тебе в штуку баксов обойдется… Факсом удостоверение? Да не смеши ты меня, Рахманов. Но как хочешь. Факсом могу. Это и дешевле выйдет - пятьсот. Бабки до конца дня привезешь… И так веришь? Ну вот видишь. Правильно. Верить надо людям, верить. Если люди друг другу верить не будут, Земля остановится. Факс у тебя, стало быть, есть. Вот и воспользуйся: когда Гримасниковой счет выпишешь, мне копию отправишь. Смотри не забудь. Писать умеешь или тебя только счету учили? Отлично. Тогда запиши номер…
Затем перезвонил ей и сказал:
- Катерина? Я договорился, можешь ехать. Да посчитай все как следует. Доверяй, но проверяй, сама знаешь… Всех благ.
А положив трубку, снова подмигнул мне:
- Такие дела, Богданыч, такие дела. Восемь сбоку - ваших нет.
Честно сказать, я не мог ему ответить, потому что был охвачен неприятной оторопью. Даже, можно сказать, пребывал в остолбенении.
***
Потом Милосадов снова кому-то названивал, и ему трезвонили, и без конца они трендели как заведенные, толкуя рублеными мужицкими фразами о чем-то важном, а я, как и прежде, мучился, что даже на гулькин хвост не разбираю дела. Ну и известная вещь: если понимаешь, становится все интереснее, а если болван-болваном ушами хлопаешь, такая отчаянная скука берет, просто сил нет.
Вот и мне становилось все скучнее, я силился побороть зевоту, разевал клюв в крыло, пялился на Милосадова, то и дело моргая, и в конце концов все же задремал на своей жердочке.
Буквально на минутку задремал. Ну или уснул на какие-нибудь полчасика.
И мне приснилась Лидушка. Как я был этому рад! Будто летаем мы с ней бок о бок в каком-то саду. Кругом цветы, плоды на ветках, мелкие птахи заливаются, бабочки порхают, солнышко лучится сквозь листву… ну прямо библейская благодать. И она у меня спрашивает: "Соломон Богданович, скучаешь ли ты без меня?" Я отвечаю - да с таким сердцем, что слезы на глаза наворачиваются: - "Скучаю, Лидушка, конечно же, скучаю, как мне по тебе не скучать". А она почему-то в ответ: "Ну и скучай, так тебе и надо". И вдруг со смехом срывается с ветки: все выше, выше - и растворяется в облаке, а я опять остаюсь один…
Странный сон, но я и такому был рад. Я редко вижу ее во сне. Сны ведь не закажешь, верно? Если б можно было заказывать, так меня от того прилавка силой бы не оторвали: "Лидушку, пожалуйста!.. Еще раз, будьте добры!.."
Ничего подобного. Я порой специально о ней целыми днями думаю, надеюсь, что мои мысли и в сон пролезут. Ведь не зря ученые говорят, что человек своими осознанными мыслями только подсознание загружает, а потом, когда отвлекается или даже засыпает, оно уж само работает и решает за него поставленную задачу… А на деле как? Думаешь о ней целый день, надеешься потом и во сне увидеть - бац! - а приснилась тебе вовсе не Лидушка, а какая-нибудь унылая чертовня: про то, например, как перед библиотекой асфальт кладут: рев, чад, катки ездят, таджики в оранжевых жилетах лопатами машут… Зачем мне эти таджики? Какую задачу решило таким образом мое подсознание?.. У Калабарова был один приятель-художник, приносил время от времени свои странные картины, благо они в портфель помещались. Одна называлась "Тадж-махал" и полностью отвечала своему названию: на ней таджик махал метлой. А другая - "Туркмен-маши": тоже с метлой, но, как и следовало из названия, это был туркмен.
Это я к тому, что в итоге этим снам только диву даешься: ничего осознанного.
А после Лидушки - Калабаров. И если Лидушка явилась в моем кратком сне хоть и загадочно, хоть и с непонятной насмешкой, но все-таки приветливо, то Калабаров, напротив, неожиданно мрачно и даже угрожающе. Или, точнее, предостерегающе.
Будто оказываемся мы с ним в кабинете - кабинет старый, без кожаного дивана и проклятой плазменной панели. За окном темным-темно: глухая ночь. Калабаров сидит в кресле, опустив голову. "Что же вы молчите, Юрий Петрович?" - говорю я. А он отвечает: "Что толку говорить, Соломон Богданович. Что толку, если за финансовыми потоками следите не вы". Я озадачен, задаю следующий вопрос: "А кто же следит за финансовыми потоками?" Калабаров поднимает на меня горящий взор и отвечает с горькой усмешкой: "Милосадов!". Меня пробирает дрожь, я все понимаю (ведь во сне то и дело кажется, что все понял, потом проснешься - нет ничего). "Ну и пусть, - говорю я. - Что вы меня пугаете, нам-то какое дело? Нам главное, чтобы библиотека была, а там хоть трава не расти. Нас никакие финансовые потоки не касаются, сами знаете". А Калабаров откидывается в кресле и мрачно смеется: "Ха-ха-ха!..". А потом вдруг и говорит: "Ну не знаю. Мое дело предупредить. Я сколько сил положил, чтобы библиотека сохранилась… Теперь уж сами".
Проснулся я в полном очумении. Мало того, что ночью явился, так еще и средь бела дня пригрезился!..
В общем, я бы еще долго крутил спросонья растревоженной своей головой, если б наконец не осознал, что Милосадова в кабинете нет.
Кроме того, я чувствовал настоятельную потребность порхнуть под стыдливые ветви Ficus altissima.
В общем, кое-как пригладил перышки и помчался на розыски.
***
Не знаю, с чего начались их отношения, но, когда в начале седьмого я оказался в читальном зале, мне показалось, что они, эти отношения, успели далеко продвинуться.
Милосадов сидел на столе, обхватив левое колено ладонями (что само по себе представляло собой картину не вполне заурядную для того, по выражению Махрушкиной, капища разума, каким, несомненно, является читальный зал), и вид у него был столь же залихватский, сколь и романтический.
Стол соседствовал - через проход - с тем, за которым расположилась Светлана Полевых.
Она отодвинула книгу и смотрела на директора библиотеки со вполне объяснимым выражением уважения к должности и возрасту - все-таки он был раза в два, как минимум, старше. Кроме того, время от времени по ее лицу пробегала тень того чисто женского лукавства, что так легко принимается мужчинами за увлеченность. Думаю, это выражение являлось на ее милом лице совершено неосознанно, даже, можно сказать, инстинктивно. Но, если бы вдобавок на щеках играл легкий румянец и она часто взмахивала густыми ресницами, я бы поклялся, что речи Милосадова попадают точно в цель - в качестве каковой, судя по всему, директор выбрал юное сердце Светланы Полевых.
- Видите ли, Светочка, - говорил он проникновенно и покровительственно. - Бывают такие минуты. Бывают. Когда, например, лежишь на вершине бархана с пистолетом бесшумного боя в руке. И знаешь, что скоро появится вражеский караван. Силуэты верблюдов заслонят вечные звезды. Начнется бой. И еще неизвестно, чем он кончится. Может быть, жестокий враг будет повержен. Или, наоборот, с первыми лучами солнца черепахи и змеи сползутся к твоему холодному трупу… В такие минуты в сердце начинает биться мелодия, губы сами складывают слова.
Он наклонился к ней и, действительно, негромко, довольно верно и мелодично запел приятным баритоном:
- Забота у нас простая,
Забота наша такая…
Светлана Полевых слушала его. По губам скользила смущенная улыбка.
Жила бы страна родная, -
И нету других забот.
- Да, вот так, Светлана, - сказал Милосадов, обрывая себя и вновь переходя на презренную прозу. - Поверите ли, в такие мгновения вся твоя жизнь озаряется новым светом. Невольно вспоминаешь этапы большого пути. Был ли ты честен? - был. Не предавал ли ты своих отважных товарищей, готовых разделить с тобой всю тяжесть сражения? - нет, не предавал. Проявлял ли ты образцы храбрости и мужества? - еще как. Заслуживал ли одобрение начальства? - конечно, и много раз. Имеешь ли поощрения и награды? - так точно. А встречалась ли в твоей жизни настоящая любовь?
Милосадов горько усмехнулся и, опустив голову, вздохнул.
И снова невесело запел:
- И так же, как в жизни каждый,
Любовь ты встретишь однажды…
Замолчал, не поднимая взгляда и как будто размышляя над чем-то очень важным.
- Это ваша песня? - тихо спросила Светлана Полевых.
- Моя, - стыдливо признался Милосадов.
Я чуть не упал с жердочки. Ничего себе! Даже желторотым птенцам известно, что это "Песня о тревожной молодости" Пахмутовой на стихи Ошанина. А он, глазом не моргнув, говорит, что его.
Светлана Полевых покивала с загадочно-мечтательной улыбкой и сказала:
- Здорово… Наверное, вы много написали?
- Достаточно, - сдержанно отозвался Милосадов.
- И, наверное, все песни такие же хорошие?
Милосадов насторожился.
- Что вы имеете в виду? - вкрадчиво спросил он.
- "В лесу родилась елочка…" - тоже ваша?
Я чуть не захлопал крыльями от восторга.
Светлана продолжала чарующе улыбаться. Не знаю, какой оборот получили бы события, но в эту минуту в зал заглянул Петя Серебров.
- Здравствуйте, Виктор Сергеевич, - сказал он. - Мы собрались.
- Отлично! - весело и живо ответил Милосадов, резко поворачиваясь к нему. Появление Пети он расценил как счастливую соломинку, за которую тут же уцепился. При этом я буквально видел, как под костями его черепа шевелятся извилины: уцепиться-то уцепился, но, похоже, не мог сообразить, кто это такой и чего хочет. Однако, как всегда, нашел вопрос, ответ на который, сам по себе не имеющий никакого значения, помог бы определить место в происходящем: - Давно?
- Зачем давно? - удивленно переспросил Серебров. - Семинар же в семь?
- Ну, разумеется, в семь, - сказал Милосадов, овладевая ситуацией. - То есть все готовы?
- Готовы, - кивнул Серебров. - Одиннадцать поэтов. Есть, правда, пара-другая прозаиков. Но Калабаров их всегда пускал, потому что они тоже иногда пишут стихи.
Физиономия Милосадова окончательно просветлела.
- Светлана, вы ведь тоже любите поэзию? - спросил он как ни в чем не бывало. - Приглашаю вас на поэтический семинар.
Между тем Светлана Полевых во все глаза смотрела на долговязого поэта Сереброва, и разрази меня гром, если в это мгновение мне не почудился какой-то мелодичный звон - как будто кто-то невзначай коснулся серебряного колокольчика.
***
Расселись там же, где всегда - в маленьком зале. Почти всех я знал. Валерий Малышев, Оля Клочкова, Фима Крокус, Николай Дворак, Вася Складочников, Вероника Ртищева… Был и незнакомец - круглощекий юноша в замшевой куртке, с папочкой в одной руке и авторучкой в другой, что делало его похожим на продавца канцтоваров.
- Здравствуйте, здравствуйте, - сказал Милосадов, садясь. - Думаю, мне следует сказать несколько слов о себе. Милосадов Виктор Сергеевич. Кандидат филологии. - Я буквально подпрыгнул на жердочке, но все-таки решил дождаться завершения этой лживой речи. - Стихи пишу, разумеется… Какой русский интеллигент не пишет стихи? Это же просто смешно, если интеллигент не пишет стихи.
Серебров и Крокус недоуменно переглянулись: должно быть, оба ждали родительного падежа. Но не дождались.
- Ну и хватит пока, давайте к делу, - сказал Милосадов, хмурясь. - Как вы обычно строили работу?
- Вообще-то должны были Витю Бакланова обсуждать, - сказал Петя. - А тут такое… Но мы приготовились. Оппоненты рукопись прочли, да и так она по рукам походила. Ты сколько экземпляров раздал? - спросил он, поворачиваясь к Бакланову.
- Шесть… или семь даже, не помню, - ответил Бакланов тем низким голосом, какой обычно называют замогильным. - Навалом было экземпляров, всем хватило.
- Все прочли? - уточнил Петя, озираясь.
- Все! - загалдели семинаристы.
Светлана Полевых, нашедшая себе местечко на стуле у двери, заинтересованно озиралась. Я отметил, что Милосадову ее интерес явно не нравился, - он недовольно сморщился и отвернулся.
- Так вот я и говорю, - сказал Петя, обращаясь к Милосадову. - Может быть, так и сделаем? Обсудим Бакланова, если уж собирались… Только знаете что. - Он поднялся во весь свой немалый рост. - Давайте сначала почтим память Юрия Петровича Калабарова. И пусть наш семинар будет ему памятником.
Загремели стулья, семинаристы поднялись, опустив головы. Встал и Милосадов. Было слышно, как тренькает под потолком люминесцентная лампа.
- Вечная ему память, - сказал Петя Серебров. - Прошу садиться…
Сели.
- Ну хорошо, - пожал плечами Милосадов. - А в какой форме вы проводите обсуждения? Я в каких только семинарах ни участвовал - и у всех, знаете ли, по-своему.
- У нас просто, - начал разъяснять Петя. - Сначала автор говорит два слова о себе и читает корпус (я заметил, что у Милосадова дрогнули брови; но он, как всегда, не подал виду, что поплыл). Потом выступают оппоненты. Их два. Они самым внимательным образом изучили корпус представленных стихотворений (Милосадов снова двинул бровями: поймал, стало быть, смысл незнакомого прежде слова и теперь уж покатит его направо-налево, не остановишь). Излагают свои позиции. После этого семинаристы высказываются… Ведь кое-кто, если не удалось помолоть языком, считает день потраченным впустую…
- Ты сам поговорить мастак, - обиженно сказал златоуст Фима Крокус, признав тем самым, что камушек летел в его огород.
- Ладно, ладно, какие счеты… В общем, обычно у нас все хотят сказать. Потом руководитель - вы то есть - подводит итог. А уж самым последним слово опять получает автор. - Петя взглянул на угрюмо глядящего в пол Бакланова и решил для верности разъяснить: - Уже не читать, конечно, а просто чтобы поблагодарить за внимание. Реверансы всякие сделать… а никого ни в коем случае не ругать и правоту свою поэтическую не отстаивать… Да, Витюш?
- Да, - утробно продудел Бакланов.
- Ну что ж, - покивал Милосадов. - Тогда прошу.
Бакланов вышел на середину.
- О себе… да что о себе, все обо мне знают… Однажды в поезде ехал… мужик один. Как, говорит, фамилия. Я говорю: Бакланов. Поэт? Да, отвечаю, поэт. Он чуть с полки не упал. Зарылся в подушку, всю дорогу причитал: "Сам Бакланов! Сам Бакланов!.." В общем, о себе мне говорить - только время тратить. Лучше читать буду…
И стал читать.
Невысокого роста, сутулый, он смотрел исподлобья, что в сочетании с кривым вислым носом оставляло довольно мрачное впечатление. При завершениях строк Бакланов производил неприятные громкие завывания наподобие волчьих и вращал глазами, а многие звуки вылетали из него скорее чавкающими, нежели шипящими. Вдобавок он то и дело совершал неожиданные и резкие жесты, каждый из которых вызывал тревожные мысли о том, не вопьется ли он сейчас крючковатыми пальцами в горло кого-нибудь из ценителей поэзии, слушавших его с явной опаской.
Я хорошо помнил эффект, неизменно производимый его стихотворением "Змеи". Речь в пиесе шла насчет того, что лирический герой, предаваясь в весеннем лесу мечтаниям любви, едва не свалился в яму с гадюками. Сила искусства поэта Бакланова была такова, что всякий раз какой-нибудь девушке становилось плохо.
В этот раз все обошлось, только Светлана Полевых, я видел, несколько позеленела и стала обмахиваться ладошкой.
В заключение поэт Бакланов прочел стихи о клинической смерти. Мне запомнились строки "Ты не взяла меня, косая!" и "Твои фальшивые туннели!.."
Когда чтение завершилось, слово перешло к первому оппоненту. Это был Фима Крокус, и на протяжении его речи я сполна получил то удовольствие, к которому заранее приготовился.
Не говоря худого слова, Фима Крокус выявил в представленных опусах массу неисправимых пороков и подверг резкой критике всю художественную систему автора. Скрупулезному и жесткому разбору подверглись как принципы построения стихотворений в целом, так и отдельные их художественные составляющие. Качество рифмовки было признано совершенно неудовлетворительным, сравнения - натянутыми. Приличный эпитет, как заявил оппонент Фима, в стихах Бакланова и не ночевал. Кажется, то же самое он был готов высказать и обо всех прочих тропах, независимо от того, использовал их поэт Бакланов или нет.
Единственным, на его взгляд, отрадным исключением являлось стихотворение, в котором автор описывал обстоятельства пережитой им некогда клинической смерти. Фима Крокус счел необходимым отметить, что и здесь можно обнаружить отдельные недостатки, однако разбирать их значило бы заниматься пустыми придирками, ибо ни один из имеющихся огрехов не может повредить высокой правдивости, коей текст дышит от начала до конца. Несомненным доказательством этого, на его взгляд, являлся тот факт, что когда он сам переживал клиническую смерть, то видел точь-в-точь то же самое.
Фима поблагодарил слушателей за внимание и сел.
Поднялся Вася Складочников.
- Говорить о поэзии трудно! - воскликнул он. - Но это не значит, что о ней нужно говорить одни только глупости!..
В целом его высказывание носило характер, принципиально отличный от речи предыдущего оратора.
Вася отметил композиционные завоевания поэта Бакланова, тем более значительные, что они стоят на базе свежего взгляда и душевной чуткости, и заявил, что, с одной стороны, их поддерживает богатство и даже роскошь образной системы, с другой - виртуозное использование рифмы (часто составной, а в некоторых случаях каламбурной). Не желая показаться голословным, оппонент привел многочисленные примеры как первого, так и второго. Завершая речь, Вася Складочников посулил поэту Бакланову мощное развитие его несомненного дарования, обещавшего в ближайшее время вывести автора в ряд крупнейших величин мировой поэзии, а также выразил твердую уверенность, что его произведения ждет ракетный взлет популярности и издательского интереса.
Не обошлось, конечно, и без капли дегтя. Ею стало исследование стихотворения, посвященного клинической смерти. Подробно разобрав вещицу, оппонент заключил, что свойственная автору мастеровитость достойна не только одобрения, но и самых горячих похвал. Однако, при всей формальной виртуозности, стишок все же грешит неточностями и даже откровенным враньем, о чем он вправе судить как человек, которого в свое время клиническая смерть тоже не обошла стороной.
Последовавшие далее высказывания простых семинаристов обнаружили, что аудитория разделилась примерно поровну. Все ораторы, с большим или меньшим вниманием пройдясь по творчеству автора, обращали затем внимание на стихотворение о клинической смерти. Но одни полагали сей труд главным завоеванием поэта и не находили похвал, достойных его правдивости, поскольку на собственном опыте знали, что при клинической смерти все происходит именно так. Другие же, во всем второстепенном зачастую не расходясь с первыми, гневно осуждали стихотворение как образец безответственной фальши: увы, их личный опыт показывал, что во время клинической смерти все происходит совершенно иначе.
Сел последний выступавший.