Поцелуй Раскольникова - Носов Сергей Анатольевич 10 стр.


Есть что-то располагающее в его манере жмуриться при каждом "кхе-кхе" и беспрерывно вращать головой; то в сторону Коли, то в сторону Оли обращено луноподобное лицо Александра Степановича; причем голова за неимением шеи растет прямо из туловища… Минуту терпения, Коля и Оля. Пожалуйста, Александр Степанович.

– Кхе-кхе, извините… Я ведь где работаю? В училище военном, в душевой, сутки через трое (может быть, чаю хотите, нет? а то я быстро чайник. Он у меня, знаете, на магнитной воде чай, я его, чай, на магнитной воде завариваю… Я, это…). Ну да. Сыро там, простужаюсь на сырости. Мне Самсонов, это друг у меня, Самсонов, знаете, Самсон в Петродворце золоченый, так он, значит, мне, Самсонов, говорит: брось, Александр Степанович, все равно на пенсии, а я, нет, говорю, надо чем-то заниматься в жизни… чем-то этим, общеполезным. Как же я брошу? Нет, не брошу… А сколько мороки-то с ними, с курсантами!.. Я им мыло порежу, значит, хорошее, хозяйственное, разложу по местам, чтобы каждому на месте сразу кусок был, так ведь они его обратно никогда не положат, разбросают кто где, собирай потом. А я порядок люблю, чистоту, значит… А уж в раздевалке наследят – о-о-о! – это еще тот народ, не соскучаешься. Много работы. И главное что?.. Что главное? – Александр Степанович замолкает, задумывается над своим вопросом. – А что-что? Может, чайку, действительно? Вы-то, значит, муж как бы и жена, кхе-кхе, получается?..

– Муж и жена, – подтверждает Коля.

– Теперь колец не носят, – с грустью заключает Александр Степанович. – А я так все один и один. – И, будто изумившись сказанному, печально разводит руками. – Как видите.

– Послушай, – сказала Оля, когда сосед удалился на кухню. – Он похож на Варламова.

– На какого Варламова?

– На Варламова, актера, помнишь?

Она достала из чемодана папку с открытками – старые фотографии императорских театров.

Ах, Варламов! Ну да, он помнил, конечно. Однажды у них появились случайные деньги – непредвиденная премия за новый спектакль, кажется, так, – они зашли в магазин на Литейном и, повинуясь внутренним голосам, дружно приказавшим израсходовать всю сумму, купили открытки. Пока Александр Степанович погромыхивал за стеной чайником, Ольга, присев на корточки, раскладывала на сдвинутых стульях: Варламов в роли купца, выпячивает живот, украшенный драгоценностями, и хитро щурится, будто на солнце; Варламов, улыбающийся в наклеенные усы – пушатся аж до самого второго подбородка, – беззаботно поднимает стаканчик с вином за здоровье хозяев, при этом видно, как разъезжаются ножки венского стула под невообразимой тяжестью актера; Варламов в кресле, без грима.

– Знаешь, он еще ничего не говорил, только появлялся на сцене, а зрители уже смеялись. Он часто не помнил текста, импровизировал как бог на душу положит, актеры просто не могли с ним работать… (А он перебирает ее волосы, длинные, рассыпанные, густые, и видит, что глаза у нее закрыты.) Стоял на одном месте возле кулисы, а из-за кулис подсказывали… О трагической роли мечтал. Колька, ты ведь не знаешь, как я тебя люблю? Нет? Не знаешь?

– Чай, чай, – оповещал из-за двери Александр Степанович.

В чайном клубе № 3 (группа Артамонова) не было сахара. Пришлось идти в № 2, к программистам, но и там сахар кончался; в комнате Воздерженцева чай не пили (руководитель темы!), а потому Коля Касаев, Николай Николаевич, был командирован к "левым" товарищам.

Все сотрудники филиала (политические разногласия тут ни при чем) делились на "правых" и "левых". В лаборатории справа от лестничной площадки работали "правые", в лаборатории слева – "левые". На лестничной площадке, или, иначе, "на пятачке", курили. А когда курили – общались. Говорили о спорте, проблемах пола и аномальных явлениях в атмосфере. Сколь типично все это, столь же и непоказательно: болтовня за чаем или в курилке, естественно, не отражает истинного состояния умов и направлений коллективной мысли. Сатиру, по крайней мере, автор писать не желает.

– Автор? – переспросил Касаев. – Какой автор?

Но тот, всезнающий, уже растворился в воздухе.

Анна Тимуровна, дежурившая на "пятачке", с чувством пожимала Касаеву руку:

– Поздравляю, ты автор изобретения!

– Спасибо, Анна Тимуровна. (О том, что заявка прошла, он узнал еще на прошлой неделе.)

– Слышали? Касаев получил "красный угол".

– У тебя первая?

– Первая.

– Первая и с первого раза.

– Хороший аналог нашли.

– Аналог – великое дело.

Или нет. Без всяких рукопожатий. Очередь в отдел головных уборов еще велика, можно придумать другой вариант.

("Извини, Оля".)

Пусть Анна Тимуровна схватит его за рукав.

– Стоп, Касаев! Давай стихотворение.

– Господь с вами. Я за сахаром.

– Кочергин родился. Надо поздравить.

– Не умею. (Он набирает код на двери "левых".)

– Врешь. Все ты умеешь. Сочини. ("Ктт/ттК", – сработал электронный замок.)

– Марину попросите, она сочинительница.

– Эх, Касаев…

Марина будет сидеть в комнате Пирогова, будет, закинув ногу на ногу, перелистывать "Сельскую молодежь" . Кто такая Марина? Марина – это Марина.

– А где Пирогов?

("Посмотри, красивая шляпа?")

– А Пирогов-то где?

– А там, с паяльником, – взмах рукой в сторону приборов.

Допустим, обед, а Пирогов работает.

– Петрович, ты здесь?

("Я тебе говорю, гляди: шляпа". – "Да, Оля, я вижу". – "Я мешаю тебе? Ты придумываешь?" – "Нет, Оля, я так".)

– Здесь, здесь, – слышится из-за генераторов, осциллографов и друг на друге громоздящихся частотных измерителей. – Небось, к нам за сахарком пожаловал? Дай-ка ему, Марина, два кусочка.

– Мне восемь.

– Ого, восемь…

– Я, между прочим, "красный угол" получил.

Марина:

– Хорошо работаешь.

Пирогов:

– Это за воздерженскую?

– Нас три автора: Воздерженцев, Артамонов и я.

Марина:

– Хорошо работаете.

Пирогов:

– А мы тут про вашего Воздерженцева говорили.

Марина:

– Очень подозрительная фамилия.

Пирогов:

– Если предок воздерживался, кто же, интересно, род продолжил?

Марина:

– Темная история.

Пирогов:

– Темная.

Касаев:

– Ну, я пошел.

Ему вдогонку:

– Стой! Ты правда женился?

(Двигаемся, двигаемся, наша очередь.)

Но он уже набирает код в лабораторию правых. Анна Тимуровна скороговоркой:

– Театр – это прекрасно.

– Прекрасно, Анна Тимуровна.

– Актриса?

– Нет, реквизитор.

– Ох, тихомиришь, Касаев…

Двое покупают шляпу – черную, широкополую, одну на двоих. Ему чуть мала, ей в самый раз. У тебя что, голова больше? Выходит, что больше. Нет, погляди.

Ему идет. Он похож (говорит она) на чеширского кота. На чеширского кота в сапогах и шляпе. А ей-то как идет!.. А как? Очень идет. Правда?

– Простите, это мужская или женская?

– Без разницы.

– Я же тебе говорила.

На улице:

– Я по четным, ты по нечетным.

– Нет, до перекрестка – ты, а я дальше.

Но тут налетает ветер.

Ах!

Тарарах, чебурах, шахиншах.

О себе два слова. Я автор. Подробности – потом. Конечно, авторской бесцеремонностью сегодня удивить никого нельзя; если это прием, то не я придумал. Но я – автор, и есть причина напомнить о себе именно в этом месте. Иначе потом запутаемся.

2

Приветственный возглас начальника – откуда-то сверху и сбоку:

– Салют, коллега! Что читаем? (Встреча в библиотеке.)

– Да вот, читаем помаленьку…

– "Карамзин и поэты его поры". Кто такие?

– Милонов, Грамматин…

– Грамматин? Почему не знаю?

– Он жил в Костроме.

– Это хорошо, если в Костроме. Ты не забыл, что у нас конференция?

– У меня же доклад…

– А тезисы?

– Завтра к обеду.

– Это хорошо, если к обеду.

Виктор Тимофеевич Воздерженцев вышел из читального зала.

Что сказать о Касаеве? Рефлексивен и склонен к самовыражению. Книжки читает. Про таких говорят: многодумный. Человек пытливого ума и широких взглядов. Говорят: увлекающийся, сомневающийся, легковоспламеняющийся, самозагружающийся, т. е. ищет для себя проблемы, нормальный, говорят (в смысле "того"), хотя и "не от мира сего" тоже подходит. Если бы многочисленные гармоники его души (как-никак все-таки радиотехник) вошли в резонанс, он стал бы гармонически развитой личностью. Но резонанс – непростое явление.

Вот уже год с Касаевым происходило что-то неладное: он читал действительно все подряд, будь то газеты за любое число или объявления на водосточных трубах. В целом же он оставался взыскательным читателем – после работы шел в Публичную библиотеку и брал заказанные накануне книги, благо Оля домой возвращается поздно. С равным успехом он мог заказать на завтра воспоминания Аполлона Григорьева, "Астрономический вестник" за прошлый год или труды всероссийского съезда спиритуалистов (1907). Он сам подтрунивал над собственной всеядностью. А что делать? Наверное, не начитался в детстве. И вот в одном медицинском справочнике он находит описание симптома запойного чтения – это когда чтение ребенка, одностороннее и непродуктивное, обнаруживающее "аутистические тенденции", обретает "характер сверхценного образования". Николай Николаевич усмехнулся и отметил не без самоиронии, что давно вышел из "препубертатного возраста".

Огорчало одно: все забывалось. Все прочитанное легко забывалось, а крючковатые нотабене, рассыпаемые по блокноту щедрой касаевской рукой, напоминали ему самому не столько о важности цитируемых мест, сколько о бессистемности извлечений.

Все же нечто такое, что придавало его интересам некоторое направление, безусловно существовало. И даже облагораживало своеобразным, что ли, пафосом принципиальный дилетантизм Касаева. Внимание к третьестепенному – вот что. Тем более, когда третьестепенное, незначительное и, казалось бы, не стоящее никакого внимания, вдруг в силу обстоятельств представляется с такой двусмысленной выразительностью, что появляется повод задуматься о куда более важном. Не знаки вечного, а знаки преходящего волновали Касаева. Шумовой фон истории… Это у себя на работе они выделяли сигнал из смеси сигнала и шума. Вечером в читальных залах Публичной библиотеки он решал те же задачи обнаружения и фильтрации. Судьбы тех людей прошлого, о которых неизвестно почти ничего, интересовали Касаева, – известно только что были они, случились, мелькнули.

Например, экзальтированный студент, тот самый, что лишился чувств от восторга, когда Достоевский прочитал свою знаменитую речь о Пушкине, чему он потом рукоплескал – после тридцати, сорока, пятидесяти? На каком таком поприще он отличился? Не умер ли от чахотки, так и не завершив курса? Или, наоборот, поправился, удачно женился, растолстел, стал мух лупить и наливку пить и ни о каком "всечеловеке" больше не думал? Знал ли он, что его обморок, как примечательный штрих, благодаря Достоевскому уже не забудут и через сто лет будут говорить, что "кто-то упал", а вот речь Бартенева, произнесенную в тот же день (биограф Пушкина, едва ли не первый), забыли через неделю… Что за персона Леон Дикий, булочник из города Тулы? Он пришел в Ясную Поляну и огорошил Толстого вопросом: "Как сделаться хорошим писателем?" Толстой побеседовал с ним внизу, а потом, поднявшись наверх, сказал близким: "Я думаю, что он душевнобольной" (доктор Маковицкий записал толстовскую фразу). Почему-то ненормальный Леон не давал покоя Касаеву. Ведь стремился же человек к чему-то, переживал, придумывал что-то такое, стихи, вероятно, писал или прозу под стать своей дикой фамилии, а может быть, кличке (если не псевдониму), надеялся… Нетрудно представить себе, с каким сожалением и недоумением слушал великий Лев Толстой своего на французский манер тезку – Леона. Что же это за карикатура такая? Чего тут больше – фарса или трагедии, как в судьбе, например, Миши Неизвестного, отказавшегося назвать свое настоящее имя администрации сумасшедшего дома? Его забрали за то, что вещал перед народом "от Бога". Что он вещал? Почему Толстой плакал, когда ему говорили про этого Мишу?

Кто такой Нос? Он значится в списке вероятных адресатов Чехова. (Кстати, это ведь у Чехова в записных книжках: "Главное не Шекспир, а примечания к Шекспиру".) Сохранилось письмо, в котором Нос уведомляет Чехова о получении двадцати пяти рублей. Будучи казначеем Общества любителей российской словесности, человек по фамилии Нос принимал деньги на памятник Гоголю. Звали бы его по-другому, Касаев не обратил бы внимания, но – Нос! Гоголь… Коллежский асессор… И вот уже с каким-то святотатским остервенением он перелистывает именные указатели, библиографические справочники, подшивки старых газет. Нет нигде Носа: то ли не та фигура, то ли не там ищет.

Вот как оно получается: жил-был человек, положительный, честный (иначе бы не выбрали в казначеи), любил Гоголя, ценил российскую словесность, сам, быть может, грешил сочинительством, ходил на службу, имел принципы, мечтал о чем-то, во что-то верил. На бессмертие не претендовал. Умер. Забыли, как других забывают. А спустя почти столетие целое увековечили фамилию в примечаниях к Чехову, да еще в такой курьезной связи с Гоголем, что волей-неволей будоражит фантазию. Да кто они, что они, где они, все эти казначеи, секретари, председатели, окрыленные высокими идеями почетные и рядовые члены всех этих обществ помощи, поощрения, попечения, обществ любителей и ценителей, обществ трезвости и грамотности, и общеобразовательных народных развлечений, и покровительства животным, и взаимного вспомоществования учащим и учившим? Все хотели быть полезными. Все.

Журнал "Весы" опубликовал имена своих подписчиков: 845 человек – поминальный список петитом… Спустя пятнадцать лет всех этих адвокатов, чиновников, журналистов, врачей, музыкантов разбросает по свету кого куда, если останутся живы, а еще лет через десять въедливый историк литературы, пожелавший определить социальный состав читателей журнала, будет устанавливать личность каждого. Неужели, Касаев, и твоя фамилия когда-нибудь украсит примечания к чему-нибудь эдакому, когда окажется вдруг, что она к чему-нибудь эдакому причастна? Да хотя бы к тем же "Весам" или к этим трудам по спиритуализму, которые ты, молодой специалист с дипломом о техническом образовании, третью неделю читаешь в Публичной библиотеке? ("Как вы говорите? Касаев? Ах, да, Касаев, тот самый, имевший касательство…" Чу! Подкрадывается социолог…)

Несправедливость какая-то имеет место быть в мире. Ну, допустим, хорошо, забвение так же в конечном итоге естественно, как и смерть человека, – ладно, смиримся. Но ужимки-то зачем эти судьбы там или чего другого, что распоряжается людскими несообразностями, зачем, говорю, та издевка, с которой откликается то самое на более чем понятное хотение людей не забывать друг друга и сопротивляться хаосу? Обезжизненные имена всплывают откуда-то, словно для того только, чтобы напомнить очередной раз: Лета глубока, время скоротечно, будто кто-то сомневается в этом. И каждый раз хочется в пику всем законам обнуления разглядеть человека за умершим именем, хоть черточку его какую живую, самую малость (пел же он "Утро туманное" на станции в Борисоглебске!), а если ничего не осталось, если все съедено, тогда взять грешным делом и придумать, домыслить, вообразить, а иначе зачем же все было и есть, зачем?

Вот где беда Касаева: слишком эмоционален. Все рассуждения свел к риторике – зачем да зачем. В блокноте появляется между тем пространная запись о той же Лете с двумя громоздкими деепричастными оборотами, но будем справедливы: название реки подчеркнуто двойной волнистой – признак самонеудовлетворенности.

Назад Дальше